Текст книги "Частное расследование"
Автор книги: Фридрих Незнанский
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 29 страниц)
Однако, совершенно неожиданно для окружающих, А. Б. Турецкий бросился в самое пекло пожара как раз за полсекунды до того, как рухнули перекрытия пятого этажа и, объятые пламенем, стали проваливаться вниз, сминая все на своем пути и засыпав в конце концов бушующим огненным адом все помещения бывшего ресторана Дома Режиссеров, располагавшегося на первом этаже здания.
О спасении невменяемого следователя не могло быть и речи.
Как нам сообщили уже 6 января днем, при разборке завала на месте бывшего ресторана, под балками, в самом центре пепелища были найдены две форменные пуговицы аэрофлотовской формы…» (По материалам «МК»– газета «Московский комсомолец» от 7 января 1993 года.)
3
Очнувшись на другой день утром, Турецкий был потрясен полным отсутствием похмелья и болей.
От вчерашних событий осталось одно воспоминание – огонь, опасность, треск, грохот. И наконец опять большой глоток из пузырька. Потом все стало настолько прекрасно, что он забылся.
А вот теперь, проснувшись, он ощутил себя спросонья свежим, молодым, сильным, абсолютно здоровым человеком, лишенным страхов, тревог и предвзятостей. Дивное чувство!
Проснулся Турецкий от того, что его ударили плеткой.
– Где я? – не понял Турецкий и тут же пожалел об этом.
– Новенький?! – удивился сосед слева и, подскочив к Турецкому, сначала потряс его за плечи, а потом, с короткого взмаха, дал по роже твердо, как молотком, и, насладившись реакцией, гикнул на весь барак: – Новенький!!
Турецкого били все, он не успевал даже закрываться, били одновременно и по очереди, не жалея, от души, пока сквозь толпу не пробился к Турецкому дряхлый старик.
– Бросьте, хлопцы, – сказал старик, – хватит с него.
Старик протянул Турецкому черпак и грязное, драное полотенце:
– Оботрись-ка.
Лицо у Турецкого распухло и налилось, глаза закрывались сами собой. На ощупь он взял тяжелый черпак и тут же бросил.
Черпак был раскален. Старец визгливо заохал, изображая всему бараку, как больно Турецкому.
Турецкий стоял, невыносимо страдая от того, что не может закрыть опухшее лицо обожженными руками.
– Бич! Бич идет! – раздался в бараке смертельно испуганный голос.
Народ рассыпался как горох, давая простор и дорогу.
Бич, здоровенный мужик с отвратной рожей и огромным кнутом в руке, мгновенно заметил Турецкого.
– О-о, новенький?
Толпа боязливо завздыхала: утвердительно и подобострастно, на разные голоса.
– Запрягай! – скомандовал Бич, указывая кнутом на Турецкого.
Тут же трое подхватили Турецкого и потащили вон из барака – запрягать полуразвалившуюся бричку.
Хомут на шею, мундштук в зубы, уздечка, вожжи – все мгновенно. Рядом с ним, Турецкий успел заметить, запрягали еще одного.
Сев в бричку, Бич потянул за одну из вожжей, вывернув Турецкому голову набок, чтобы, наверное, видеть лицо собеседника.
– Ну, – спросил он, – ты хотел начать новую жизнь? Прекрасную, удивительную? – Бич медленно отвел руку с кнутом назад и вытянул им Турецкого поперек спины: – Поше-е-ел!!
Бричка сорвалась как шальная.
Шли рысью.
Когда дорога покатилась под уклон, Турецкий слегка повернулся к соседу:
– Давно здесь?
– Шестой день. С Нового года. Откуда сам-то?
– С Москвы. С Пушкинской площади. С пожара, – мундштук в зубах ужасно мешал разговаривать.
– А я с Калуги. Земляки.
– Пил чего? Перед этим-то.
– «Пил чего»… – передразнил сосед. – Спроси: чего не пил.
– А инженера Грамова знаешь?
– Нет, не знаю. Ты тоже из дурдома?
– Нет, сказал же, с Пушкинской. Я из дурдома убежал.
– Я тоже убегал.
– А где мы, ты не знаешь?
– Не знаю где, но чувствую – попали.
Километрах в пяти от барака, у подножия лесистой сопки, бричка сломалась, отвалилась ось с двумя колесами…
– Сам распрягись и распряги товарища! – скомандовал Турецкому Бич.
– Тебя как звать-то?
– Юркой. Фомин я.
– Турецкий. Александр.
– Тот самый? – удивился Юрка. – Следователь? Книжку я читал – «Ярмарка в Сокольниках»… Я думал, ты не существуешь.
– Как видишь, существую… Ты убегать не пробовал отсюда?
– Да. Пробовал. Вчера пытался. – Юрка сплюнул. – Здесь не разбежишься.
Углы рта обоих были сильно разодраны мундштуками.
– Давай. Стамеска в бричке, молоток. Поехали!
– Чего? Куда? – не понял Турецкий.
– На гору вот – дробить щебенку. Лес валить. Ломать – мешать… Опять не понял? Ну, пейзаж, – он указал рукой на сопку. – А будет – натюрморт, ну, мертвая природа, понимаешь?
– Ты что, художником, что ль, был?
– Да, рисовал! – кивнул Юрка. – Пока не спился. Давай быстрее. Вытянет кнутом. Откуда хочешь начинай, неважно. Главное – старайся.
…Через час Турецкий ткнулся лицом в землю.
– Все. Больше не могу.
– Ты что?! – испуганно присвистнул Юрка. – День только начался.
– Ап! – угрожающе зыкнул Бич под горой.
Солнце нестерпимо палило. Весь склон был усеян народом. Крушили все подряд: деревья, траву, камень – в щепки, в грязь, в щебенку-гравий.
Работа шла…
Ногти сломались. Руки тряслись. С подбородка лил пот тонкой струйкой.
– Я знаю, что я сделаю, когда вырвусь отсюда, – сказал Турецкий.
– Что? – спросил Юрка Фомин.
В глазах Турецкого затуманилось. Явь превратилась в мечту.
Вот он, Турецкий, стоит у входа в особняк, в офис На-вроде. Ест мороженое. На лице его небесное блаженство. Доев, Турецкий бросает бумажку прямо на тротуар.
Заходит. Охранники и секретарь проводят его прямо в кабинет Навроде.
В кабинете за длинным столом сидит не Навроде, а Грамов.
Охранники оставляют их с глазу на глаз.
– Ну, убедились, что «финал» наркотик не из слабых?
– Куда сильнее.
– Да, ломка кошмарная после него. Я говорил, предупреждал, вы помните. А что вы видели во сне, там, на другое утро, в подсознании?
Вместо ответа Турецкий берет Грамова за горло, легко поднимает и прижимает затылком-спиною к стене.
Железная рука Турецкого сжимается на горле Грамова.
Грамов хрипит, глазные яблоки его выпузыриваются до бровей.
На секунду, короткую секунду, Турецкий отпускает горло Алексея Николаевича, но только затем, чтобы этой же правой рукой коротко и беспощадно ударить его в живот, точно в солнечное сплетение:
– Я те покажу, как опыты на людях ставить! На!!
Грамов не успевает ни вскрикнуть, ни вдохнуть, лишь конвульсивно всасывает воздух: стоп!
Стальные пальцы опять на горле.
Турецкий еще сильнее сжимает шею инженера Грамова. Слышно, как хрустят хрящи. Ломается кадык. На губах Грамова – кровавая пена.
– Александр Борисович! – в дверях кабинета замирает коренастая фигура Навроде. – Убьете ж!
– На! – Турецкий легко, как куклу, одной рукой отрывает от пола труп Грамова с окровавленным подбородком и брезгливо швыряет его – одной рукой! – в дверной проем, сбивая им с ног Навроде: – Забери свою тряпку!
И вот он уже в родном с детства, тридцать седьмом отделении милиции, на Динамовской. Турецкий облокачивается об перегородку дежурного лейтенанта. На правой руке у Турецкого – кровь.
– Что случилось? Ах, это вы, Александр Борисович? – узнал его лейтенант, кажется, друг и сокурсник Сергея Седых.
– Я человека убил.
Звонит телефон. Лейтенант, не успев ничего сообразить, берет трубку.
– Минуточку, Александр Борисович. Присядьте вот. Да, так, – говорит лейтенант в трубку. – Во вторник, хорошо. Конечно. Что за разговоры! – он кладет трубку и кивает Турецкому: – Простите, отвлекли.
– Я убил, – говорит Турецкий спокойно. – Убил инженера Грамова, психотронщика.
Снова звонит телефон.
– Извините, – дежурный лейтенант поворачивается и кричит в соседнюю комнату: – Моченкин, телефон возьми, у меня посетитель. Я слушаю вас, – обращается он к Турецкому.
– Я говорю: пришел я сдаться.
– Лучше сдаться, – кивает лейтенант. – Вам срок тогда всегда скостят.
– Костя! – врывается из соседней комнаты Моченкин. – У Никитских убийство! Прям в офисе Навроде клиент какой-то психотерапевта прищемил!
– Так это ж я! – объясняет Турецкий.
– Так это ж он! – указывает лейтенант на Турецкого: – Бери его, Моченкин, пока не убежал!
Щелкают наручники на запястьях.
– Ну, вы лет десять минимум получите. Строгого режима.
– Прекрасно. Пустяки.
– С садизмом ведь?
– С особым садизмом, – с удовольствием соглашается Турецкий.
Моченкин и дежурный лейтенант с удивлением смотрят на него и вдруг разламываются на куски, ярко и с хрустом вспыхивают.
– Задумался? – Бич занес ногу над лицом лежащего Турецкого, приготовившись тем самым для следующего удара. – Либо ты работай, либо бай-бай будем. Ну? Бай-бай пойдем?
– Работай, работай, – шепчет испуганно Юрка Фомин из-за соседнего камня.
Турецкий молча начинает дробить все, что попадает ему под руку.
Постояв, Бич отходит.
– Вчерась я отведал бай-бай. Это жуть, – шепчет Юрка Фомин.
Рядом с треском упала береза, и ее тут же начали крушить кто чем, но в щепки.
4
– Что с ним, папа? – Марина прижалась к отцу. – Он умирает?
– Не думаю, что он умрет. – Грамов поправил один из дюритов, соединяющих шланги, идущие в пластиковый антиинфекционный бокс и подключенные там к лежащему в прострации, в глубоком бессознательном забытьи Турецкому. – Да он и не может умереть. Ты ж видишь – он лежит на аппарате. Искусственное кровообращение. Питание. Дыхание. Вон, видишь, кардиограф лучевой? Не бьется сердце. Аппарат качает. Как тут умрешь, когда тебя на этом свете крепко держат?
– Смотри, какая скачущая у него энцефалограмма…
– Ага. Он что-то видит там, во сне, какие-то видения…
– Страшные?
– Думаю, да. Ты б, Настенька, пошла б отсюда, поиграла б там с Рагдаем и с Анфисой, – обратился Грамов к внучке, махнув рукой в сторону, туда, где за стеклом стены носились в зимнем саду вестибюля два колли, он и она, Рагдай с Анфисой.
– А дядя Саша выздоровеет?
– Да. Если ты мешать не будешь мне. Слышишь, что я сказал? Детям здесь не место.
Дождавшись, когда Настенька уйдет, Грамов пояснил дочери:
– Конечно, он видит страшные сны. Это «ломка» так называемая. «Финал» – наркотик очень сильный. Сильней не знаю. Если б он не спал, то ломку он такую вообще не пережил бы. Помнишь, кстати, как в восемьдесят девятом у тебя было, когда ты шампанского в Новый год перепила?
– О, ужас! – вспомнила Марина.
– Это похмелье. А ломка – в тысячу раз сильнее.
– Неужели нельзя было что-то другое придумать?
– Дело в том, что против зомбирования человечество вообще пока ничего не придумало. Что есть зомбирование? Говоря упрощенно, сильнейшее постгипнотическое внушение. Его можно аннулировать, только если точно знать, что было внушено, каким образом, в какой последовательности, и так далее. Этого не знает никто, даже тот, кто зомбировал, понимаешь? Гипноз штука тонкая, в нем тьма деталей: зрительного, слухового ряда, электромагнитное воздействие мозга на мозг, так называемые биополя… Все это в точности, чтобы «раззомбировать», не воспроизведешь… Ну, как нельзя дважды войти в одну реку… Или пережить вновь что-то из прошлого… Тут мы бессильны. Пока.
– Но если зомбирование – это просто гипноз, то его можно «забить», заглушить, наверное, другим, более мощным внушением?
– Да, это можно, конечно. Но это прямая дорога в сумасшедший дом. Представь: у тебя сидит уже в подсознании программа-зомби, наружу рвется. А ты на эту вредную программу накладываешь новую, с запретом. Та рвется, эта не пускает. Они вступают в бой. «Обломки» боя этого врываются в сознание, спорадически. Раз, другой, еще.
Я как тут рассуждал? Известно, что алкоголизм, допустим, лечится гипнозом… Но не тогда, когда ты пьян… А в трезвом виде. Гипноз перебивает тягу к алкоголю. Известно. Так? Кодирование. Метод Довженко. Проверено. Допустим. Хорошо. А наркоманию гипноз не лечит. Известно тоже. Иначе б не было большой проблемы с наркоманией. Так, значит, наркота сильнее заговоров. Так, впрочем, и должно быть. Наркотик вторгается в самое «сердце». что ли, организма – в химию клетки. Меняет все.
Внутрь влезает хуже чем вирус, не просто в клетки, в их химизм… Какие уж тут «заговоры», психотерапия, убеждения. Наркотик, точно плугом, счищает все, освобождая путь себе, все прочь, любые соображения! Здесь только я живу, я, героин, к примеру. Все остальное – побоку! Какое там «зомбирование»?! Убить Меркулова? Какое там! Бефан вколоть! Понюхать героин… Вот это дело! Зомбирование все – наносное… А героин, бефан срезают все это под корень… Сейчас Турецкий твой давно уже не зомби. Теперь он наркоман. Тяжелый наркоман. Переживает ломку. На аппарате.
– И сколько будет он лежать на аппарате?
– Посмотрим. Точно не скажу, несколько месяцев. Должно произойти перерождение. Ты знаешь ведь, что все клетки живых существ довольно быстро гибнут. А новые рождаются. Идет непрерывная замена. Через год любой организм состоит уже из совершенно других клеток. И в этом смысле мы все перерождаемся десятки раз за жизнь. Подчиняясь заложенной в генетике программе. Во всем живом заложена программа обмена. Программа очень сильная: даже у мертвых продолжается рост новых клеток, обмен, размножение…
– Как так – у мертвых? Размножение?
– Конечно: клеток. Некоторых. А что ты удивилась? Любой ребенок знает это. Ну, волосы, положим, у мертвеца растут? Растут. И ногти. Знаешь отрастают как после смерти? Ого-го! – Грамов кашлянул несколько виновато и поспешил вернуться к Турецкому: – Так вот, через полгода все клетки у него заменятся. И те, которые «захвачены», как бы сказать, наркотиком, они умрут, естественно. А новые, некая субстанция, уходит вместе со шлаками… Отсюда логика подхода: познали химию она убила заговор. Теперь осталось «выстирать» ее саму. Останется природная основа. Понятно? Я просто разложил процесс изгнания, исчезновения заклятия на два этапа…
– Когда ты попытаешься поднять его?
– Спешить не будем. У нас сейчас март на дворе?
– Нет, сегодня третье апреля…
Марина видела, что отца что-то беспокоит… какая-то внутренняя мысль тревожила его. Отца явно заставило встрепенуться слово «когда», прозвучавшее в ее вопросе… Конечно, если бы все шло нормально, если бы оснований для беспокойства не было, разве отец просыпался бы в пять, в четыре утра? Разве он бы начал снова курить, бросив курить еще в восемьдесят шестом? Он явно боялся чего-то, недоговаривал.
Она хотела сегодня спросить его об этом. Но не спросила. Ей было страшно об этом спросить.
– Ну хорошо, – вздохнул Грамов, включив еще один, дополнительный, контур очистки крови, прокачиваемой аппаратом. – Пойдем теперь посмотрим, как там мама и Оля с Коленькой.
Они вышли из отсека Турецкого и направились в соседний блок – блок С. А. Грамовой.
По дороге Марина погрозила пальцем Насте, носившейся с собаками по зимнему саду – в лабораторном корпусе «городка Навроде» был зимний сад с маленьким плавательным бассейном в центре.
– Смотри, опять ты в воду упадешь, как вчера. Уже чихаешь ведь.
– Да пусть себе чихает. Это даже хорошо, – заметил Грамов, Настин дедушка.
Солнце скатилось за сопку. Со стороны барака донесся сильный неприятный звук– истошный скрип.
– Конец! – выдохнул Юрка Фомин и встал.
– На ужин? – спросил Турецкий.
– Они не кормят. Лишнее. Не нужно.
– Подохнем.
– Нет, никто не подыхает. И пять, и десять лет. Здесь можно жить и так.
Но жрать-то хочется!
– Еще бы! – согласился Юрка. – Ох, мы и влипли!
Старик, сунувший Турецкому утром раскаленный черпак, наклонился к уху Бича.
– Ага! – обрадовался Бич и весело взглянул на Турецкого: Ну-ка, сюр сюда! – Турецкий подошел. – Ты говорил, что знаешь, что будешь делать, когда отсюда выберешься? Так?
– Да, говорил.
– Слушайте все! – гаркнул Бич, обращаясь к народу, сползавшему со склона сопки к дороге, к бричке. – Он сказал: «Когда я выберусь отсюда»!
Стоящие вокруг брички громко и по-театральному фальшиво захохотали в угоду Бичу.
– Ты обязательно выберешься, – пообещал Бич. Вот только – когда?
Находившиеся далеко, еще на склонах сопки, невесело усмехнулись, услышав это самое «когда».
– Никогда! подхватил мысль старикашка-стукач, но тут же, получив от Бича кнутом, сел от удара на землю.
Прошу без суфлеров, – заметил Бич.
Задрав неестественно зад, бричка опиралась передком об землю, раскидав безвольно оглобли в разные стороны.
– Ты, ты, ты, ты, ты и ты – бричка! – скомандовал Бич. – А ты, ты и ты – ось починить!
Трое выбранных для починки оси тут же откатили ее на обочину и быстро стали «чинить», кроша ее молотками.
Шестеро, приставленные к бричке, быстро распределились следующим образом: Юрка Фомин и Турецкий были запряжены, как и утром, а остальные четверо, среди которых оказался и старикашка-стукач, заменили два колеса, подхватив по двое с каждой стороны передок брички и держа его на весу.
Свистнул кнут, бричка медленно поплыла, опираясь о землю двумя колесами и восемью ногами.
Четыре ноги впереди, принадлежащие Турецкому и Юрке Фомину, были не столько опорными, сколько тягловыми.
– Можно не спешить, – шепнул Юрка Турецкому. – На работу – бегом, домой – катафалком.
Бич развалился в бричке и устало прикрыл глаза.
Солнце из-за хребтов освещало из последних сил облака, замершие прямо над головой, пушистые, светлые, нежные.
Бричка медленно ползла в гору, а мир вокруг нее оставался по-прежнему вечным, прекрасным и удивительным.
Турецкий почувствовал вдруг, что труд их – сотен, а может, и тысяч, – несчастный и выбитый труд, ничто перед всем остальным– солнцем, горой, облаками, воздухом, ветром, водой.
И в вымученной, исстрадавшейся за годы и годы опасной и в общем-то грязной работы душе Турецкого родилась внезапно какая-то тихая нота умиротворения.
Он уже не проклинал никого, никого не жаждал убить, отомстить кому бы то ни было, наказать, рассчитаться. Все смыло с его души, и ничего уже не хотелось – ни думать, ни вспоминать, ни страдать.
Но видно, не так просто устроен наш каторжный мир; даже минуты высшего умиротворения кончаются. Тревожащий душу Турецкого звук словно родился внутри его, в животе, может быть, в спине, в голове, во всем теле… Это было что-то ужасно знакомое…
– А-а-а! – закричал Турецкий, сам не зная отчего.
Свистнул немедленно кнут.
А завтра – на песок! На пару вот с суфлером! Бич ткнул рукоятью кнута, указывая на старика-стукача, и у того от распахнувшейся перед ним перспективы мгновенно подкосились ноги.
Бричка слегка наклонилась…
5
Войдя в лабораторию Грамова, Навроде остановился на пороге как вкопанный.
Ты что, всю ночь спать не ложился? С добрым утром!
Иди к чертям! – ответил Грамов не оборачиваясь.
– Что-нибудь случилось? Ты что-то очень уж свиреп сегодня… Навроде явно был ошарашен грамовской реакцией. Случилось что?
– Случилось. Я вчера пытался снять Турецкого с аппарата… И чуть не упустил…
– Куда?
– Туда, – Грамов помолчал. – Клиническая смерть. Долго был на аппарате. Ну, как Россия наша вся. Теперь без аппарата жить не может…
Песок. Много песка. Утро.
Оставшись с Турецким с глазу на глаз, старик рухнул перед ним на колени:
– Бей меня до отбоя! Христом Богом! Мил человек! Ты – сильный, я – слабый! Мигом уделаешь меня на песке-то на этом. Мне потом месяц рубцов не зализать!
– Нужен ты мне! – брезгливо отмахнулся Турецкий, берясь за лопату.
Оба стояли между двумя огромными бункерами с песком. В их распоряжении были две тачки и две лопаты.
– Смотри, – объяснил старичок. – Я вожу из правой кучки в левую, а ты, мил сокол, из левой в правую. В свою, стало быть. Твоя-то, знать, правая будет?
– Да все равно!
– Ну, значит, твоя – это правая. Решено и заметано!
– Ап! – донесся из-за бункера угрожающий окрик Бича.
– Все-все-все, – старичок лихорадочно начал грузить тачку у кучи Турецкого, после чего бойко, совсем не по возрасту, покатил песок к своей куче. – Так-так-так… А ты, милый-хороший, из моей кучки в свою, не стой, побьют, понимать должен ведь…
Прямого надсмотра не было, и Турецкий воткнул лопату в левую кучу песка, «стариковскую» кучу.
– Вот. Я тебе прямо, поближе насыплю, внучок, чтобы тебе зацепить-то назад посподручней, – песочек-то свой… ну, назад повезешь когда, все полегче.
– Сколько ты уже, дед, сидишь здесь?
– С октября месяца, милый… – он несся уже с пустой тачкой к куче Турецкого. – С октября месяца двадцать третий годок уж пойдет-побежит.
Турецкий присвистнул.
– Живуч ты, однако!
– А как же, милок. Да здесь смерти нет! Никто ж не помирает, ну никто. Если кого в Мясорубку, конечно, засунут – казнят вроде, – тут да, в мир иной, а так – будешь жить, Бог милует… – он катил уже третью тачку.
Турецкий насыпал свою тачку, примерился.
– А руки-то, дед, у меня за ночь зажили. И губы. Чудеса!
– Конечно, конечно! Здесь воздух такой, как на собаке, милок. Ночью-то чешется тело, рубцуется, значит, а солнце взошло – и бей вдругорядь! Сколько захочешь. Чудесный край-то! Тут быть бы санаторию вместо каторги!
– Это фантазия, дед. Вроде как сон.
– Ну-у? – удивился дед, явно не веря. – Сон? А я-то в нем кто, в твоем сне?
– Ты – бред. Наваждение. Тачка вот эта – мираж. Все это туман болезненный. Галлюцинация. Будем надеяться, что для нашей же пользы.
– Для нашей или для твоей?
– Ну, для моей, если уж хочешь знать правду.
– Возможно, может быть… Я ж не учен… Откуда знать? Я уж давно тут ничего не понимаю.
– Да и у нас там, наверху, откуда я только что, хрен что поймешь… Дела крутые. Все на сдвиге. Ты сам-то как сюда попал – по пьянке?
– Да нет, ну что ты! От врачей. – Он катил четвертую тачку. – Врачи, паскуды, залечили. Таблетки пил я все, лечился. В районной полу-клинике… Шесть пачек таблетков однажды съел. Уж очень болело-то… И сразу сюда!
Старикашка возил и возил, беспрерывно болтая; его седые волосы слепили белизной на солнце. Турецкий и не заметил, как его сморило.
– Привет! – Бич вытер кулак об подол. – Проснулись, батюшка? Салфет вашей милости!
Уже вечерело. Песочные кучи в бункерах оставались какими и были – огромными, без ощутимого различия, что справа, что слева.
– Какая твоя куча? – спросил Бич.
– Мне все равно, – ответил Турецкий.
– Ему все одно! – подхватил старикашка с сарказмом. – Правая у тебя! – возмущению его не было предела: – Договорились ить, что ж ты? Теперь-то?
– Вешай! – махнул Бич кому-то рукой.
И тут бункера с песком закачались, снятые со стопоров, вверх-вниз, Как чашки огромных весов.
Левая, стариковская чашка-бункер немедленно перевесила.
– На три шестьсот сорок четыре, – сообщил Бичу далекий голос.
– Во, молодой! – крякнул Бич. – Три тонны проиграл – рекорд! Ну, выбирай теперь, как получить желаешь, по сусалам? По мусалам?
– Да ладно! – схамил вдруг Турецкий. – Три тонны там, пустяк! Распишем на троих. По мелочи.
– По мелочи? – расхохотался Бич. – Эй, сюда! Вяжите! Мелочи ему!
Связанного Турецкого отнесли к лесу и положили там на опушке на крупный муравейник.
Бич склонился над ним, поднес к его носу палец, по которому полз муравей.
– Один муравей – мелочь!
Он указал на тысячи муравьев, уже начавших бегать по Турецкому:
– Много муравьев – мелочи!
Через час Турецкий корчился и извивался, сжимая веки что было сил, выдувая муравьев из носа, тряся головой…
В ушах гудело что-то страшное.
Его положили, развязанного, на полянке.
Лицо распухло до неузнаваемости. Руки – надутые белесые перчатки. Встать он попробовал, но не смог.
– Проветрись до вечера. – Бич пхнул его ногой. – А то весь муравьями провонял.
Через полчаса он уже полз, уходя от барака в лес, все дальше и дальше…
Вот уже скрылось ненавистное строение, оплот садизма.
Он встал на четвереньки и начал двигаться быстрее.
Исчезнуть, только бы исчезнуть – стучало в голове. Он все готов был отдать сейчас, не думая, не размышляя: все! Всего лишь за одно: исчезновение.
Внезапно по какому-то наитию он прыгнул вправо, как шальной, вскочив вдруг на ноги.
На месте, где он находился мгновение назад, застыл, промахнувшись, голодный волк.
Турецкий медленно опустился вновь на четвереньки и зарычал так страшно, так свирепо, что волк попятился.
Успевшее порасти щетиной, опухшее от муравьев лицо
Турецкого студенисто тряслось, ноздри дрожали, в глазах горел хищный голодный огонь.
Не думая, в черную голову, Турецкий бросился на волка.
В последнюю секунду тот успел увернуться от неминуемой смерти…
Турецкий не стал его догонять…
Турецкий шел, а скорее, бежал, пока не налетел с разбега на колючку. Забор из колючей проволоки тянулся через весь лес.
Дальше ходу не было.
Там, дальше, в чаще, метрах в двадцати, тянулась параллельно вторая такая же точно колючка. За ней, за той второй колючкой, несколько женщин рыли какие-то корни.
– Ирина! – узнал вдруг Турецкий свою жену и потянулся руками вперед, сквозь колючку.
– Саша! – вскочила она, но, увидев его одутловатое лицо, схватилась за проволоку, чтоб не упасть. – Ты и здесь продолжаешь?! Мало тебе, бросил нас. Пьяный в Ясенево вломился, не помнишь уж, в форме-то Аэрофлота? Плакал, убить все кого-то грозился. Так и здесь то же самое?!
– Ира, ты что?! – Турецкий аж застонал. – Меня связали, понимаешь? И мордой – в муравейник! Не вру!
– Да, где ты врешь, а где не врешь уже давно не разберешься! Свихнулся ты, Сашенька, с работой со своей вконец! Свихнулся, а теперь и спился!
– Да нет же, нет! Ты просто многого не знаешь! Во-первых, я женился… На Марине…
– Приятно слышать.
– Но это так, по заговору… Психотрон.
– Опять ты бредишь!
– Брежу. Видно, брежу. А ты… – он задыхался. – Ты тоже здесь?
– А где же быть-то мне, раз я твое видение?
– А, ясно! Теперь понятно: ты – из подсознания. Ты ведь и там была моей совестью…
– Спасибо. Хоть и на этом, – она была правда растрогана.
– Ириша, милая! Я не боюсь сказать тебе, ты ведь гипноз… Ириша, скоро кончится это, Ириша! Скоро. И я проснусь. Очнусь. Ничто не вечно, Ира! Надо потерпеть!
– Уж это мы умеем!
– И мы начнем все снова! Надо бы детей нам было завести! Хоть одного ребенка!
– О Боже мой! – вскрикнула Ирина. – О чем ты, Саша! У нас же дочь с тобой! Ты что, про дочь свою забыл! Как ты жесток!
– Я просто брежу! А как зовут ее?
– При чем здесь имя, зачем оно, если ты все забыл!
– Да это ж психотрон! Генератор инженера Грамова!
Справа и слева к ним уже бежали Бичи…
– Прощай, Саша!
– Прости меня, Ирина!
Их скрутили и растащили в разные стороны.
Море. Широкий простор побережья. Сопки, бежавшие по земле одна за другой, прятались, казалось, тут от небес, погружаясь, ныряя в море.
Турецкий и Юрка Фомин стояли на самом обрыве. За спинами их, на плато, толпился народ, согнанный наблюдать предстоящую казнь.
Над народом на помосте-эшафоте стояло кошмарного вида устройство. Рядом с орудием казни – Бич, весь в красном, с красным капюшоном.
Издалека было видно, как там внизу, по дороге, серпантином ведущей снизу вверх – к эшафоту, Бичи, облаченные в черное, вели человека.
Руки человека были скручены за спиной.
– За что его в Мясорубку?
– А вон, видишь ту горку? Он бригадиром был на ней. Ну, замечаешь? Она похожа на лежащего медведя. Как будто воду пьет из моря…
– Да, это верно.
– Это они ее такой сделали. Дробили, дробили. А видишь, выходит, ваяли. За это – в Мясорубку.
– А в чем вина-то?
– Да в том, что это не хаос, не абсурд, не бред. Как только начинается здесь что-то осмысленное, так за это строго! Здесь как все: в щепки, в щебенку, в брызги, в дребезги… А тут – скала-медведь! Вроде польза какая. Может, потом кто легенду сложит. Или просто полюбоваться остановится…
– И за такое всю бригаду – в Мясорубку?
– Нет. В Мясорубку только бригадира. А всю бригаду подорвут там. Вместе со скалой…
Неизвестный художник, руководивший созданием скалы-медведя, начал кричать лишь под самый конец, когда в жерле Мясорубки виднелась уже только его голова.
Кричал он страшно, возвышаясь тоном; казалось под конец, что режут младенца.
Крик оборвался на плачущей ноте, шлепком.
Народ, как водится, безмолвствовал…
На следующий день, на рассвете, Турецкий осторожно сел на нарах.
Юрка Фомин мгновенно проснулся, но Турецкий показал ему знаком: лежи, я один.
Выйдя из барака, Турецкий крадучись двинулся к лесу, в сторону женского лагеря…
Вот и колючка. Совсем рассвело.
С той стороны бродили женщины, немного, пять или шесть, такие же неприкаянные, как Турецкий, такие же ищущие…
– Ира… – тихо позвал Турецкий. – Ира… Там Иры нету? – спросил он одну из женщин.
– А как фамилия? – женщины сгрудились напротив него, у колючки. В глазах надежда, жалость, мука…
– Фамилия? – Турецкий тут остолбенел. – Фамилию забыл.
– Ты вспомни.
– Не могу! Ира и Ира. Всю жизнь – Ира.
– Женился бы, так знал бы! – не без сарказма заметила одна из женщин.
– Конечно! – согласился Турецкий, волнуясь и не улавливая сарказма. – Да я на ней же и женат! И, стало быть, фамилия ее такая же, как и моя. А я ведь и свою фамилию забыл!
Женщины понимающе качали головами.
– Это здесь часто бывает… – сказала одна.
Понурив голову, Турецкий брел от колючки назад, к мужскому бараку, как вдруг его окликнули:
– Турецкий? Александр?
– Я! – он повернулся, бросился назад, к колючке. – Я – Турецкий, да!
– Она просила передать вам…
– Что?! – он уже вдавился всем телом в прозрачную непроницаемую колючую стену.
– Чтоб лихом вы ее не поминали.
– Лихом… – он осекся. – Почему?!
– Ее же в Мясорубку прошлым утром запихнули…
– Не-е-ет! – Турецкий не поверил. – Художника! Я сам видал!
– У вас – художника. У нас – ее.
И мир сломался у него в глазах. Сломался и померк.
В тот же день вечером Турецкий повесился в дощатом нужнике, выстроенном рядом с бараком.
Ржавый гвоздь в горбылине напротив, торчащий и ничего не значащий в обыденной жизни, стал расти в своей ранее не понятой многозначительности и вдруг расцвел, как и вся стена, зловещими, пятнистами кругами…
Мир не пропадал.
Сильнейшая боль сковывала все, что было выше затылка, тело немело, как будто отрезанное, с ломотой, с набуханием… Турецкий с формальной четкостью ощутил, как шейные позвонки растягиваются от веса всего организма.
В дощатник вбежал Бегемот, сосед Турецкого по бараку. Бегемот мельком скользнул по нему взглядом и устроился на угловом очке.
– Что, – спросил он тужась. – Висишь?
Турецкий из последних сил захрипел, проталкивая воздух из груди сквозь петлю…
– А я, дурак, сожрал тут дохлую ворону… – сообщил Бегемот и опять напрягся, закряхтел, страдая. – Вот жадность-то! Валялась за бараком. По вору и мука! С костями съел, осел, с костями, с клювом… Клюв мясом пах. О-о-х, мама родна-а-а…
Турецкий издал жуткий, страдальческий звук, не оставлявший сомнений – невыносимо!
– Сейчас… – засуетился Бегемот, подтягивая штаны. – Сейчас сниму.
– Если бы здесь повеситься можно было! – бубнил он, освобождая Турецкого от петли. – Все давно бы уже…
Бегемот потрепал Турецкого по шее, на которой уже исчезала странгуляционная полоса, а затем ловко повесился сам. Повисев секунд десять, он подтянулся, схватившись одной рукой за веревку выше петли, другой рукой снял петлю и спрыгнул.
– Один тут выход – Мясорубка! – он снова устроился на очке. – И дам еще совет: не ешь подохших ворон.