355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Филип Рот » Другая жизнь » Текст книги (страница 19)
Другая жизнь
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 02:41

Текст книги "Другая жизнь"


Автор книги: Филип Рот



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 26 страниц)

– Я чувствую себя так, как чувствуют себя люди, у которых умирает единственный брат.

– А кто прочел речь?

– Какой-то напыщенный болван. Его редактор. Наверно, мне надо было выступить самому. Жаль, что я этого не сделал.

– Ты все уже сказал вчера, ты все сказал мне. Генри, не болтайся зря по Нью-Йорку, нечего травить себе душу. Он мог бы позвонить тебе, когда заболел. Никто не должен оставаться в одиночестве, если только он этого не хочет. Он умер в одиночестве потому, что он так жил. Он сам хотел так жить.

– Возможно, рядом с ним была какая-то женщина, – сказал Генри, как попугай повторяя слова Лоры.

– Правда? У него в самом деле кто-то был?

– Я не следил за ним, но рядом с Натаном постоянно вертелись какие-то девушки. Он никогда подолгу не оставался один.

– Ты сделал все, что мог. Больше ты ничего не можешь сделать, Генри. Езжай домой. Голос у тебя просто жуткий.

Но ему было что делать: у него оставалось три часа до отъезда в Джерси. В кабинете, посередине Натанова стола, тщательно прибранного и освобожденного от других бумаг в отличие от других поверхностей, стояла картонная коробка из-под канцелярских товаров, на которой была пометка: «Вариант № 2». Внутри коробки лежало несколько сотен отпечатанных страниц. Этот второй вариант книги (если это был он), по всей видимости, был оставлен без названия. Однако главы имели наименование: на первой странице каждой главы стояло какое-нибудь географическое название. Генри сел за стол и погрузился в чтение. Первая глава, «Базель», была намеренно посвящена ему.

Несмотря на все, что Генри знал о своем брате, он не мог поверить, что книга, которую он читает, написана Натаном. Весь день он думал о том, не напрасно ли так долго испытывал негодование в отношении брата, жестоко казнил себя за это чувство, ощущал себя несчастным из-за отсутствия эмоций и терзался из-за невозможности простить, но перед ним лежали страницы, на которых его не только выставили в роли нелепейшей личности, но к тому же наградили собственным именем. Каждого персонажа легко можно было узнать по имени: Кэрол, детей, даже Венди Касселман, маленькую блондиночку, которая до своего замужества недолгое время работала у него ассистенткой; даже Натан, который никогда раньше не писал о себе под собственным именем, появился на страницах книги в образе Натана, под своей фамилией Цукерман, хотя почти все в этой истории было либо наглой ложью, либо нелепым искажением фактов. Получалось, что из всех классиков гротеска Натан был самым нечистоплотным, самым гнусным и неразборчивым автором, переплюнувшим всех писателей на свете.

«Базель» повествовал о смерти Генри в результате неудачной операции на сердце, о его изменах, любовных связях на стороне, о проблемах с сердечной деятельностью – о его собственных, а не Натановых проблемах! Пока Натан был болен, он лелеял свое извращенное воображение, он отвлекал свое внимание, веселясь и развлекаясь за мой счет, и творчество стало забавой для него, когда он переделывал и перекраивал мою жизнь на страницах своей книги! Он написал для меня надгробную речь! Это даже хуже, чем «Карновски». В том романе у него хотя бы хватило порядочности (если я нашел правильное слово), чтобы слегка изменить жизнь реальных людей и переставить кое-какие факты (и в этом заключался весь камуфляж, которым он прикрыл нашу семью), но оскорбление уже перешло все мыслимые границы: написанное им выходит за рамки так называемой свободы творчества.

Среди всего, что было чистым садизмом, карательной экспедицией, злостным изобретением, натуральным черным колдовством и что являлось точной копией заметок, перенесенных из его дневников, примерно половину богатства составляли записи, которые Генри вырвал с желанием уничтожить без следа.

Он был человеком, который не думал о последствиях. Забудь о морали, забудь об этике, забудь о чувствах… Но разве он не знал, что существует закон? Разве он не понимал, что я могу подать на него в суд за клевету и вторжение в личную жизнь? Или, может, он хотел именно этого – битвы в суде с буржуазным братцем по поводу «цензуры»? Что более отвратительно, думал Генри, – так это грубое посягательство на чьи-то права и насилие, потому что это – не я, никоим образом не я. Я – не тот зубной врач, который соблазняет своих ассистенток, есть граница, которую нельзя переходить. Моя работа заключается не в том, чтобы трахать своих ассистенток, – моя работа состоит в том, чтобы завоевывать доверие моих пациентов: я хочу, чтобы они чувствовали себя комфортно, чтобы лечение прошло безболезненно и стоило для них по возможности недорого, чтобы все у них было хорошо. Именно этим я и занимаюсь в своем кабинете. А его Генри – это он, это Натан, который использует меня, чтобы скрыть себя под моей личиной, и одновременно выступает как он сам, переодевшись в ответственного, трезвого и разумного человека, тогда как я играю у него роль какого-то придурка. Этот сукин сын вылезает из своих театральных лохмотьев в тот самый момент, когда начинает врать напропалую! Вот перед вами Натан, который знает все, и вот Натан с его скромной жизнью; а вот – Генри, который хочет, чтобы ему оказывали достойный прием в обществе, одновременно пытаясь скрыть от всех свои мелкие грязные делишки, Генри – мудак, который хочет купить мужскую потенцию ценой своей смерти, тем самым найдя способ освободиться от обязанности быть хорошим мужем; и вот я, Натан, писатель, который видит его насквозь. Даже здесь, думал Генри, мой брат, страдающий от тяжелого недуга, находящийся под угрозой операции на сердце, продолжает настаивать на своем: он хочет лидировать, как это было всю нашу жизнь, он навязывает мне сексуальную одержимость, он пишет о своей одержимости, касающейся нашей семьи, он контролирует мою свободу, он манипулирует ею, пытаясь взять надо мною верх ядовитыми словами, делая из всех своих противников управляемых марионеток. Тем не менее именно он больше всех заблуждается, описывая черты характера своего долбанутого брата, над которым потешаются его читатели, поскольку предполагается, что изображен именно я! Я был прав: движущая сила воображения породила отмщение, власть надо мной – и отмщение. Натан всегда был победителем. Братоубийство без боли – это как бесплатный проезд.

Должно быть, он стал импотентом от сердечных препаратов, и затем, подобно «Генри», предпочел сделать операцию, которая убила его. Это он, а не я никогда не признавал никаких ограничений; он, а не я оказался идиотом, который решился пойти под нож, чтобы снова трахать баб! Нет, не зубной врач-недоумок, а писатель-всезнайка, позорник Цукерман решился умереть дурацкой смертью пятнадцатилетнего мальчишки только ради того, чтобы лечь с кем-нибудь в постель! Сдохнуть, чтобы трахаться с бабами! В этом весь его некролог, шмук! «Карновски» – это не литература. Это никогда не было настоящей литературой. То, что это литература, – самая грандиозная выдумка на свете. И человек, и его книга – едины. И то и другое – сплошная выдумка.

Вторую главу своей книги он назвал «Иудея». Меня воскресили из мертвых, чтобы высечь во второй раз. Одного раза Натану не хватило. Он еще недостаточно несчастий обрушил на мою голову.

Генри прочитал следующее: он, который никогда не был в Израиле и у кого никогда даже не возникало желания посетить это место, еврей, который не задумывался о существовании Израиля и о том, что он – еврей по национальности, который воспринимал как само собой разумеющееся, что на свете есть евреи и что он сам – еврей, и жена его – еврейка, и дети – евреи, и, мельком осознав этот факт, сразу переходил к своим делам, – в книге он прочел, что занимается изучением иврита в Израиле, живет в далеком еврейском поселении, где его наставником является какой-то политический радикал, и конечно же, и думать не думает возвращаться к банальным институтам привычной жизни. Еще одна вариация: взбаламученный, мечущийся Генри, он снова нуждается в спасении и снова ведет себя как маленький мальчик (что совершенно непохоже на него, взрослого человека), – и тут снова появляется стоящий выше рангом Натан, отстраненный и мудрый, который видит Генри насквозь и объясняет его неудовлетворенность принадлежностью к среднему классу. Получается, что я смотрю на мир через призму, в которую он меня вогнал, – призму домашней клаустрофобии. Еще одна мечта о доминировании, он одарил меня еще одной навязчивой идеей, от которой сам никогда не мог избавиться! Этот несчастный ублюдок всегда думал о евреях. Почему евреи со своими еврейскими проблемами не могут быть обычными людьми с обычными человеческими проблемами? Почему евреи всегда гоняются за шиксами, или еврейские сыновья воюют со своими еврейскими папашами? Почему они не могут быть просто сыновьями и отцами, мужчинами и женщинами? Он ad nauseam[111]111
  До отвращения (лат.).


[Закрыть]
протестует против того, что я – сын, задыхающийся в атмосфере запретов своего отца и беспомощно покоряющийся отцовской воле, хотя он не в состоянии понять, что я вел себя так не потому, что меня подавлял отец, а потому, что я сам хотел этого. Не каждому доводится воевать со своим отцом или воевать с собственной жизнью – из нас двоих не меня подавлял наш отец, а его. Подтверждение этому можно найти в каждом слове, написанном в его книге, – каждая строка буквально кричит о том, что он, сын своего отца, так никогда и не вырос, чтобы создать свою собственную семью, и совершенно неважно, где он путешествовал, и каких звезд перетрахал, и сколько деньжищ огреб, – ведь он никогда так и не смог вытравить из памяти свой ньюаркский дом и свою ньюаркскую семью и забыть про ньюаркские добрососедские отношения; тот, кто являлся точной копией своего отца, тот, кто встретил свою смерть с одной-единственной мыслью в голове: «Евреи-евреи-евреи», – это был он, великий писатель! Нужно быть слепым, чтобы не заметить этого!

Последняя глава, называемая «Христианский мир», казалось, была его мечтой о бегстве от всего этого, чистой воды волшебным сном о побеге: он спасался от своего отца, от своей родины, от болезни, – это был побег из жалкого, пустого мира, созданного его невыносимым характером. За исключением двух страничек, которые Генри изъял, нигде больше не было упоминания о ребячливом младшем брате. Здесь Натан размечтался о себе – о другом своем «я», – и как только Генри понял это, он не стал тратить липшего времени на подробное изучение каждого абзаца. Он и так провел слишком много часов в кабинете Натана – за окном уже начало смеркаться.

«Натан» из «Христианского мира» жил в Лондоне с хорошенькой молодой женой нееврейского происхождения, которая ждала от него ребенка. Он назвал ее Марией! И все же когда Генри быстро пролистал все страницы текста – сначала задом наперед, а потом спереди назад, он не нашел ни одного упоминания о своей любовнице-швейцарке. Натан каждую шиксу называл Марией, – каким бы смехотворно простым ни выглядело это объяснение, оно походило на правду. Насколько мог судить Генри, лихорадочно читавший страницы записей своего брата, будто был студентом на экзамене и торопился сдать работу до истечения отведенного времени, – все, о чем писал Натан, было несбыточной мечтой, недостижимой для такого одиночки, каким был его брат; это была мечта, которая подпитывалась многими лишениями, не вошедшими в повествование, – например, история о том, как Натан становится отцом. Очаровательный момент: папочка с карманами, полными денег, многочисленные связи в обществе, доставляющие ему радость общения, достойное место для жилья, прелестная интеллигентная женушка, с которой он живет под одной крышей, и все прочие атрибуты, кричащие о том, что ребенка у него нет и не будет. Он, подавая читателю свое отцовство как полное значимости и глубокомыслия, упускает из виду самое главное! Он совершенно не может понять, что ребенок – не идеологическое оружие, а некая материальная ценность, которая тебе принадлежит, хотя ты еще молод и глуп, когда пытаешься сформироваться как личность и сделать карьеру, – и воспитание ребенка связано со всем этим! Хотя нет, Натан был совершенно не в состоянии заняться чем-либо, что не является целиком и полностью плодом его творчества. Натан ближе всего подходил к реальной жизни и ее перипетиям в произведениях, которые сочинял о реальной жизни, – иными словами, он жил так, как умер, и умер так, как жил, громоздя фантазии о любимых женщинах, фантазии о соперниках, фантазии о конфликтах и беспорядках, в то же время оставаясь в одиночестве в своей безлюдной квартире; путем своих литературных измышлений, плодом хитрого одинокого ума, он постоянно изыскивал способы властвовать над людьми, с чем смертельно боялся столкнуться в реальной жизни. А именно: он боялся настоящего, прошлого и будущего.

Генри не имел намерения унести с собой больше, чем нужно, но тем не менее стал размышлять о том, что будет, когда коробку с рукописями найдут наполовину пустой: сам текст, начинающийся со страницы 255, может вызвать подозрения, особенно если управляющий сообщит о его визите судебным исполнителям, когда те прибудут, чтобы взять на себя обязательства об охране имущества в доме Натана. А что, если забрать все? Нет, это будет похоже на воровство или даже еще более тяжкое преступление в оценке своего «я». То, что он уже совершил, было омерзительным поступком – абсолютно необходимым шагом, оправдываемым исключительно его личным интересом, но предпринятым вопреки собственному желанию. Несмотря на садизм Натанова «Базеля», он отказался от неуместного мщения, – ярость у него вызвали всего две страницы текста. Глава «Христианский мир» не имела никакого отношения ни к нему, ни к его семье, поэтому он оставил ее лежать на своем месте, отобрав то, что могло показаться компрометирующим: он полностью изъял из рукописи главы «Базель» и «Иудея», а также начало главы о попытке захвата самолета, где Натан, случайно оказавшийся среди пассажиров на борту, выступает в роли невинной жертвы, тогда как даже при беглом чтении становится ясно, что писатель имеет смутное представление о реальном мире, что подтверждается также и всем остальным материалом книги. Содержание этих страниц представляло собой письмо Натана о евреях, адресованное Генри, а затем описание телефонного разговора о евреях между Натаном и некой женщиной, которая не имела никакого отношения к жене Генри, но, конечно же, на страницах нового романа именовалась Кэрол. Пятнадцать страниц текста, занятых исключительно еврейским вопросом, переполненных еврейскими проблемами, которые намеренно сконцентрированы на отражении навязчивых идей Генри. Читая эти страницы, Генри подумал, что Натану как писателю приносило глубочайшее удовлетворение то, что он может извращать правду, будто он писал исключительно ради удовольствия искажать истинное положение вещей, а клевета и высказывания, порочащие репутацию его близких, стояли у него на последнем месте. Ни один писатель на свете не был так отдален от мира, как тот, что раскрылся ему в этой книге.

Пока я был с ним, я неоднократно пытался приписать его побегу более высокий смысл, считая, что он вырвался из душащих его тесных границ жизни, но в конце он показался мне, несмотря на свою решимость стать новым человеком, таким же наивным и малоинтересным существом, каким был всегда.

Он должен был быть на голову выше всех, всегда занимать главенствующую позицию, а я, думал Генри, постоянно считался низшим существом, мальчиком, на котором он пытался оттачивать свое чувство превосходства, подчиненным, младшим по рангу, родившимся к его удобству для того, чтобы постоянно затмевать и побеждать меня. Зачем ему нужно было принижать меня здесь или вообще описывать меня в книге? Было ли это простейшим проявлением ничем не мотивированного антагонизма или выходкой юного преступника, который ради забавы может выбрать любого пассажира в подземке и столкнуть его на рельсы перед носом проходящего поезда? Или же я был последним звеном в цепи, последним в нашей семье, на кого он еще не нападал и кого еще не предал? Он должен был бороться до конца, чтобы превзойти меня! Как будто весь мир еще не знает, кто такой этот несравненный мальчик Цукерман, которому все остальные в подметки не годятся!

И если Генри когда-либо решится стать интересным человеком, я возьму дело в свои руки и доведу его до конца.

Ну спасибочки, спасибочки тебе, Натан, за то, что ты хочешь переделать мою жизнь, избавив меня от патологической бесцветности, а также за то, что помогаешь мне прорваться сквозь узкие рамки своей жизни. Ну что такое, черт побери, с ним происходило, почему он должен был писать все эти гадости, почему даже в самом конце жизни он никого не мог оставить в покое?

Его охватило желание поскорее уйти из этого места, но все же он провел там еще целый час в поисках экземпляров «Варианта № 2» и пытаясь найти полный экземпляр «Варианта № 1». Он нашел дневник, который Натан вел в Иерусалиме, когда его пригласили туда читать лекции много лет назад, и пачку вырезок из бульварной газетенки под названием «Еврейская пресса». В дневнике содержались Ничем не приукрашенные заметки – наспех записанные впечатления о людях и о местах, где он бывал, обрывки разговоров, названия улиц и списки имен. Насколько мог судить Генри, там были только фактологические сведения, а его имя нигде не упоминалось. В папке, лежавшей в нижнем ящике, он нашел желтый блокнот, первые страницы которого были испещрены фрагментами, звучащими по-странному знакомо. Еще круче, чем в Ветхом Завете: покорность вместо возмездия. Предательство материнской любви. Гипотезы выходят за рамки возможного. Это были наброски к поминальной речи, которую он слышал прошедшим утром. Внутри блокнота он обнаружил три последовательно переработанных варианта некролога: в каждой версии были вставки и исправления, сделанные на полях, некоторые строки были вычеркнуты и переписаны заново, и все это – и сам текст, и исправления – было сделано исключительно рукой Натана, и ничьей другой.

Натан сам написал свой собственный некролог! Он хотел, чтобы сочиненная им надгробная речь была прочитана в том случае, если он не перенесет операции, – это был панегирик самому себе, вложенный в чужие уста!

Несмотря на кажущееся разоблачение своего «я», присутствующее во всех его романах, он был величайшим защитником своего одиночества, и не потому, что особо ценил уединение или любил его, а потому, что бушующая стихия эмоциональной анархии и самообнажение были возможны для него только в условиях изоляции…

Бушующая стихия – это верно; его версии, его интерпретация, его картина мира, опровергающая и оспаривающая все прочие представления о нем, – бушующая стихия, охватывающая все на свете! А в чем же проявлялась его власть? В чем? Если я не имел права даже дохнуть рядом с ним, и это не удивительно: стремительно вырвавшись из стен литературной крепости, он до самого конца осуществлял жесткий контроль над всем, что могло угрожать ему или бросить вызов его эго. Он даже не мог никому доверить сочинение прощальной речи над его гробом, не мог поручить это дело ни одному верному другу, – вместо этого он уже после своей смерти разыграл комедию, тайно проследив за выражением чувств на похоронах, – он заранее сумел проконтролировать все суждения о себе. Все, кто произносил слова, написанные этим сукиным сыном, были всего лишь куклами, сидящими у него на коленях и чревовещающими его голосом. Моя жизнь посвящена тому, чтобы чинить зубы и приводить в порядок рот каждого пациента, а он затыкал людям рты, – его жизнь была потрачена на то, чтобы запихивать свои слова людям в глотку. В его словах воплощалась наша судьба: у нас во рту были его слова! Каждый был похоронен и мумифицирован в потоке этой словесной лавы, включая нашу семью: ни одного правдивого высказывания, все лакированное, блестящее, но ничего из того, как все было на самом деле. Ему всегда было все равно, что случилось на самом деле или кем фактически был тот, кого он описывает. Вместо этого все самое важное было искажено, представлено в ложном свете, искорежено, подано в нелепых пропорциях, что определялось его бесконечными, тщательно просчитанными иллюзиями, которые он, пребывая в глубоком одиночестве, хитроумно выстроил по своей прихоти… Абсолютно все было порождено его личными расчетами, намеренным обманом, постоянным чудовищным извращением фактов.

Еще вчера вечером Генри не мог сочинить надгробную речь, но теперь невысказанное возникло из небытия и готово было предстать перед ним, вырвавшись из рукописей, хранившихся в шкафчиках скоросшивателей, блокнотов, общих тетрадей и вороха жестких картонных папок, скрепленных тремя металлическими кольцами по корешку. Генри наконец удалось дать ни для кого не слышимую, но красноречивую оценку той жизни, которую его брат провел, прячась от потока беспорядочной жизни, от ее испытаний, суждений, ее уязвимости, – жизни, которую он прожил, скрываясь за бронежилетом хорошо подготовленного дискурса – хитроумно подобранных, оберегающих самого себя слов.

– Спасибо, что пустили меня, – сказал он консьержке, постучавшись в дверь и сообщив, что уходит. – Вы сэкономили мне кучу времени – теперь не нужно будет приезжать завтра.

Она лишь на четверть приотворила запертую на цепочку дверь квартиры, располагавшейся вровень с тротуаром, – в щели показалась узкая полоска лица.

– Сделайте одолжение, – продолжал он, – не рассказывайте никому, что я был здесь. Иначе у вас могут быть неприятности.

– Правда?

– Придут адвокаты. А с адвокатами каждый пустяк превращается в большую проблему. Вы и сами знаете, что такое адвокаты. – Он открыл бумажник, вытащил из него еще две двадцатки и протянул ей – на этот раз он действовал очень спокойно, безо всякого сердечного трепыхания.

– У меня и так по горло неприятностей, – произнесла она, двумя пальцами выхватив купюры из его руки.

– Тогда забудьте, что вы меня видели… – Но она уже захлопнула дверь и начала поворачивать ключ в замке, будто никогда не знала о его существовании. Вероятно, ему не следовало так уж стелиться перед нею, и, выйдя на улицу, он засомневался, нужно ли было совать ей сорок баксов, чтобы она не заподозрила что-нибудь нехорошее. Но он был уверен, что не сделал ничего дурного. Большой светло-коричневый конверт из манильской бумаги, который он унес с собой, был аккуратно спрятан в кармане некогда принадлежавшего Натану старого дождевика, который Генри, покидая квартиру, нашел в стенном шкафу в прихожей. Перед тем как открыть дверцу стенного шкафа, он на секунду замешкался: его снова охватил нелепый страх, что Натан может прятаться в глубине, среди пальто и плащей. Но внутри никого не было, и Генри, зайдя в лифт, небрежно перебросил дождевик через руку, вместе с конвертом внутри, набитым рукописями Натана, как будто этот плащ был его собственным. Эта вещь вполне могла принадлежать ему. Склад ума у каждого из братьев сильно отличался друг от друга, но телосложением они были очень схожи и носили один размер одежды.

Вдоль всей Мэдисон-авеню стояли урны для мусора, и он спокойно мог избавиться от конверта, бросив его в одну из них, но тут он подумал, что делать этого не следует: стоит только швырнуть эти страницы в манхэттенский бак для мусора, как они завтра же будут растиражированы и пущены в продажу «Нью-Йорк пост». Однако у него не было намерения тащить весь этот ужас домой: он боялся, что рукопись может попасться на глаза Кэрол среди его собственных бумаг. Его целью было оградить Кэрол от неприятностей, как, впрочем, и себя самого. Десять лет назад, даже пять, он без оглядки делал то, что делают все женатые мужчины, то есть хотел протрахать дорогу, ведущую вбок от его жизни. Обычно молодые люди стремятся протрахать дорогу в жизнь, занимаясь любовью с девушками, которые впоследствии становятся их женами, – они женятся, а когда подворачивается какая-нибудь новая дамочка, стараются протрахать себе новую дорогу, ведущую в сторону от их прежней жизни. А затем, подобно Генри, если еще не успели поломать все на свете, умудряются заниматься и тем и другим сразу. Пустота, образовавшаяся в душе, поначалу тревожила его, когда он начал трахать других женщин, но вскоре он перестал паниковать по этому поводу; он сделал для себя открытие: если ты не боишься этой пустоты, не злишься на себя по этому поводу и не придаешь ей слишком большое значение, она проходит сама собой. Если ты сидишь тихо и не рыпаешься – даже наедине с кем-то, кого ты вроде бы любишь, – пустота рассасывается все равно; если ты не борешься с нею и не мечешься как оглашенный, чтобы трахнуть кого-то еще, если и тебе, и ей есть чем заняться, пустота непременно уйдет, и ты сможешь заново обрести и значимость, и смысл, и даже живучесть – хотя бы на какое-то время. Затем и это, конечно, проходит, но если ты по-прежнему будешь сидеть тихо и не рыпаться, пустота снова вернется к тебе… Вот так она приходит и уходит, уходит и приходит – и вот примерно так и получилось у него с Кэрол, вот так им удалось сохранить брак, оберечь счастье детей и мелкие радости стабильной семейной жизни, не вступая в безобразную войну друг с другом и не впадая в невыносимое отчаяние.

Ну конечно же, он и сейчас испытывал искушения, и время от времени ему даже удавалось доставить себе удовольствие на стороне. Кто может выдержать вечную преданность жене? Он обладал достаточным опытом по этой части и прожил немало лет, и теперь с пониманием дела мог сказать, что приключения вне семейной жизни, или супружеские измены (как их ни назови), помогают снять стресс, присущий всякому браку; они также могут научить даже напрочь лишенных воображения супругов, что идея исключительности не дается Господом свыше, а является продуктом общественного мышления, почитаемого со всей суровостью только теми жалкими людишками, которые не в состоянии бросить ей вызов. Он больше не мечтал о «чужих женах». Закон жизни, который ему удалось наконец освоить, гласил, что женщина, с которой ты хочешь переспать, совершено не обязательно должна быть той самой избранницей, с которой ты хочешь проводить большую часть своего времени. Трахнуть ее – да, но при этом не изменяя свою жизнь целиком и полностью, не считая свой роман бегством от обстоятельств. В отличие от Натана, жизнь Генри сводилась к сосуществованию с фактами, вместо того чтобы изменять факты по своей воле, подчинять их себе, наводнять ими свою биографию. Он не мог позволить себе вольностей, не мог допустить, чтобы его закружил рискованный сексуальный водоворот, тем более на работе, где он посвящал свое время общению с техническим персоналом, стремясь достичь высшей степени профессионального совершенства. Он никогда не позволял пациенту покинуть его кабинет, думая вдогонку: «Я мог бы сделать это лучше… коронка могла бы сидеть лучше… цвет не тот, что нужно…» Нет, его императивом было совершенство – не одна из степеней совершенства, необходимая для пациента, чтобы он мог преуспеть в своей жизни, не та степень совершенства, на которую можно было бы возлагать реалистические надежды, но та степень совершенства, которую можно достичь и в человеческом, и в техническом отношении, если подтянуться до определенной высоты. Одно дело, если ты смотришь на результаты невооруженным взглядом, и совсем другое – если смотришь на них сквозь увеличительное стекло, а Генри взвешивал свой успех, оценивая его по меркам микроскопа. Он не стеснялся переделывать уже завершенную работу, и в этом отношении ему не было равных; если ему что-нибудь не нравилось, он обычно говорил пациенту: «Послушайте, я поставил вам временную пломбу и собираюсь заменить ее постоянной», при этом он никогда не брал лишних денег со своих больных – он хотел только смягчить державшую его в рамках непреложную перфекционистскую норму, на основании которой он прочно строил свою жизнь, отсеивая любые фантазии. Фантазии – это размышления, которые характерны для тебя и являются тобой с твоими мечтами о сверхмогутцестве, – это и есть ты сам, извечно привязанный к своим желаниям награды, к своим маленьким страхам, это ты, измененный детскими представлениями, которые были изгнаны впоследствии из мыслительного процесса. Каждый может бежать, чтобы выжить, но вся штука в том, чтобы выжить, оставшись, и Генри сделал именно это, не гоняясь за эротическими видениями наяву, не спасаясь бегством и не пускаясь на поиски приключений, – он озвучил для себя точные требования к своей профессии. У Натана все было с самого начала: в угоду фантазии он всегда переоценивал свою необузданность, он презирал добродетели, устанавливающие те или иные жизненные нормы. Самопожертвование Марии послужило для него сигналом к новой жизни, которую вряд ли можно было назвать «жизнью классика», но это вполне сгодилось бы в качестве материала для надгробной речи на его похоронах, что нанесло бы сокрушительный удар по его невозмутимости. Невозмутимость – то, чего с лихвой хватило бы Генри, даже для его покойного брата, исследователя и знатока невоздержанного поведения, но она не смогла бы послужить мерой бескорыстной борьбы за великое дело безнравственного преувеличения.

Преувеличение. Преувеличение, фальсификация, разнузданная карикатура – вот что, думал Генри, представляет его писанина о моей профессии, для которой точность, аккуратность и доведенная до автоматизма техничность абсолютно необходимы, но под его пером все было переиначено, вывернуто наизнанку и вульгарнейшим образом опошлено. А чего только стоят его злобные инсинуации по поводу моих отношений с Венди! Они были неправильно поняты им с самого начала! Конечно же, когда пациент сидит в зубоврачебном кресле и с ним работает молодая ассистентка или гигиенистка, нависая над ним и колдуя над полостью его рта своими деликатными пальчиками, пациента может что-то стимулировать в ней, и он, допускаю, предается сексуальным фантазиям. Но когда я делаю имплантацию и пациент сидит передо мной с разверстым ртом, в котором с кости удалена часть мягких тканей и его зубы и корни оголены, когда мы с моими помощницами трудимся в четыре, даже в шесть рук над пациентом, секс – это последнее, о чем я думаю в такой момент. Иначе у тебя ослабевает внимание, если ты позволяешь посторонним мыслям вмешаться в процесс работы, и ты запросто можешь облажаться. А я не могу и не хочу облажаться. Я не из тех дантистов, кто может себе это позволить. Я преуспевающий зубной врач, Натан. Я не проживаю день, погрузившись в свои собственные фантазии, которые крутятся у меня в голове, – я живу жизнью, где есть слюна, кровь, кости, зубы, мои пальцы во рту у пациента, и все это столь же вещественно, как кусок сырой говядины в лавке мясника!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю