Текст книги "Другая жизнь"
Автор книги: Филип Рот
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 26 страниц)
– Пожалуйста, – попросила меня Ронит, – скажите ему, кто вы.
– Я – его брат, – пояснил я, указывая на того, кого они называли Ханоком.
– Ну так что с того? – суровым и непреклонным тоном продолжал парень, начиная злиться. – Почему мы должны прерывать наши занятия из-за него?
Кто-то из класса издал театральный стон, а одна из девушек, круглолицая и очень хорошенькая, что лежала на земле, подперев голову обеими руками, проговорила нарочито клоунским голосом, подразумевающим, что они уже давно учатся вместе и что кое-кому давно пора перестать доводить окружающих до ручки своими дурацкими вопросами:
– Потому что он – писатель, Джерри. Вот почему.
– Каковы ваши впечатления об Израиле? – Этот вопрос задала мне девушка, говорившая с британским акцентом. Если не все из них были американского происхождения, то уж точно для всех родным был английский.
Хотя я находился в стране менее суток, у меня, конечно же, сложились первые и достаточно сильные впечатления, начиная с Шуки, – впечатления, усугубленные рассказами о его зверски убитом брате, о впавшей в глубокую депрессию жене и о его сыне, юном пианисте, который пошел служить в армию. Конечно же, я не забыл уличную перепалку с евреем-сефардом, для которого Шуки был всего лишь «ашкеназским ослом»; я не мог забыть про еврея-йеменца, водителя такси, доставившего меня в Агор, который, несмотря на отсутствие общего языка, все же смог выразить глубину своего горя красноречивым молчанием, как Сакко и Ванцетти[59]59
Никола Сакко (1891–1927) и Бартоломео Ванцетти (1888–1927) – участники движения за права рабочих. По ложному обвинению в убийстве и грабеже были казнены на электрическом стуле. Процесс над осужденными, получивший широкий отклик в мире, стал символом беззакония и политических репрессий.
[Закрыть], – я помнил, как в нескольких словах он поведал мне историю гибели своего сына-солдата; не забыл я и про центрового игрока бейсбольной команды «Иерусалимские гиганты», который стремительно бежал от «дома» до Стены Плача, – Джимми Бен-Джозефа из Вест-Оранж, Нью-Джерси, – уродливую аномалию здешних мест; или же действительно, как выразился Шуки, эта страна превращалась в некое подобие американо-еврейской Австралии? Короче, в голове у меня мелькали десятки противоречивых впечатлений, которые еще требовали своего истолкования, и для меня лучше всего было бы переварить всю эту череду событий, пропустить их через себя, пока я сам не начну понимать, что они значат. Конечно же, я не видел никакого смысла в том, чтобы оскорблять моих слушателей рассказом о своих антирелигиозных спорах у Стены Плача. То, какое значение имеет Стена Плача, ясно даже мне. Я никогда бы не стал отрицать существование этой загадки, воплощенной в камне, но мои встречи с людьми предыдущей ночью оставили у меня странное чувство: я сам себе казался актером второго плана, играющим роль человека из диаспоры в постановке уличного еврейского театрика, но я не был уверен, что подобное описание будет понято и принято собравшимися, если я представлю его в таком духе.
– Впечатления? – переспросил я. – Я только что приехал, и пока у меня нет никаких впечатлений.
– А в молодости вы были сионистом?
– Я никогда хорошо не знал ни иврит, ни идиш, ни историю антисемитизма, чтобы быть сионистом.
– Это ваша первая поездка в Израиль?
– Нет. Я был здесь двадцать лет назад.
– И с тех пор вы ни разу не возвращались сюда?
То, как парочка студентов рассмеялась при этом вопросе, заставило меня подумать, уж не хотят ли они сами сложить вещички и отправиться домой.
– Обстоятельства меня не пускали.
– Обстоятельства, – снова вмешался тот парень, который с негодованием спрашивал, почему весь класс должен меня слушать. – Вы просто не хотели возвращаться.
– Да, Израиль не был главным предметом моих помыслов.
– Но вы, должно быть, ездили в другие страны, которые не были главным предметом… Дальше продолжайте сами: открыть кавычки – закрыть кавычки.
Я уже предчувствовал, во что все это может вылиться: наш обмен мнениями мог оказаться еще более неприятным, чем диалог с юным хасидом у Стены Плача.
– Как может еврей, – продолжал он, – нанести единственный визит на свою родину, в страну, где живет его народ, и затем ни разу за последующие двадцать лет…
Я оборвал его прежде, чем он успел закончить фразу:
– Очень просто. Я не один такой.
– Я никак не могу понять, что происходит в голове у такого человека, будь он сионистом или антисионистом…
– Ничего, – отрезал я.
– И вас совершенно не волнует, что произойдет во всем мире, если эта страна будет стерта с лица земли?
Хотя несколько девушек начали смущенно ерзать на месте, чувствуя себя неловко из-за его агрессивных нападок, Ронит напряженно вытянула шею, чтобы услышать мой ответ. Я подумал, что это похоже на заговор – заговор между этим парнем и Ронит, а быть может, и Ханоком в придачу.
– Вы хотите знать, каков будет мир, если это случится? – спросил я, думая следующее: если никакого тайного заговора нет и не было, стоит ли мне все-таки соглашаться на приглашение и провести у них ночь, или же мой визит превратится в самый тревожный Шаббат в моей жизни?
– Кто прольет хоть одну слезу? – продолжал парень. – Уж конечно, не тот еврей, который ни разу за двадцать лет, несмотря на постоянную опасность, грозящую еврейскому народу…
– Послушайте, – отвечал я. – Допустим, у меня никогда не было кастового чувства, но все же я понимаю вашу точку зрения насчет людей, подобных мне. Я уже встречался с подобным фанатизмом.
От таких слов он вскочил на ноги, яростно тыча в меня пальцем:
– Простите меня! Что вы называете фанатизмом? Ставить свой эгоизм вперед сионизма – это и есть фанатизм! Ставить вперед личную выгоду и личные удовольствия, отодвинув на последнее место выживание еврейского народа? Так кто тут фанатик? Ну конечно, еврей диаспоры! Несмотря на то что гоим постоянно дают ему новые и новые подтверждения того, что им плевать на существование евреев в своем государстве, этот еврей диаспоры считает их своими друзьями! Он считает себя в безопасности в их стране, он считает себя равным им во всем! Знаете, что такое фанатизм? Это свойство еврея, которого нельзя ничему научить! Фанатик – это тот еврей, который забыл про свою историческую родину и про выживание еврейского народа! Фанатизм – это вот что: фанатическое невежество, фанатический самообман, фанатически полная чаша стыда!
Я тоже встал, повернувшись спиной к Джерри и всему классу.
– Мы с Генри пойдем прогуляемся, – сообщил я Ронит. – Я приехал, чтобы поговорить с ним, и ни с кем другим.
Ее глаза сияли так же ярко, как и раньше: в них светилось жгучее любопытство.
– Но Джерри уже высказался, теперь вам предоставляется право произнести ответное слово.
Меня охватили подозрения: неужели ее наивность притворна и она просто хочет меня подставить?
– Я отказываюсь от своего права.
– Он еще молод, – объяснила она.
– Да, понимаю. Но я-то – нет!
– Для класса было бы очень полезно и приятно послушать, что вы скажете. Многие ребята здесь из глубоко ассимилированных семей. Вопиющая ошибка американских евреев, как, впрочем, и большинства евреев, раскиданных по всему свету, состоит в том, что они не используют возможность вернуться домой, в Сион, и это то, с чем наши юноши и девушки пытаются бороться. Если бы вы…
– Пожалуй, я помолчу.
– Если бы вы сказали им хоть несколько слов об ассимиляции…
Я отрицательно покачал головой.
– Но ассимиляция и смешанные браки, – продолжала она серьезным тоном, – в Америке они могут привести ко второму холокосту; в полном смысле слова духовный холокост уже совершается там, и от него веет смертью, как от любой угрозы арабов Государству Израиль. То, чего не смог достичь Гитлер с помощью Аушвица, американские евреи допускают в своих спальнях. Шестьдесят пять процентов студентов высших учебных заведений – я говорю про американских евреев – женятся на девушках других национальностей; шестьдесят пять процентов навсегда потеряны для еврейского народа! Сначала практиковалось жесткое уничтожение евреев, на смену ему пришло мягкое. Вот поэтому-то эти молодые люди и учат иврит в Агоре – чтобы еврейская нация не была предана забвению, чтобы еврейская кровь не исчезала по капле, как мы сейчас наблюдаем в Америке. Они приехали сюда, чтобы избежать того общества в вашей стране, где евреи совершают духовное самоубийство.
– Понятно. – Это было все, что я ей сказал в ответ.
– Вы не хотите поговорить с ними об этом? Ну хотя бы несколько минут, пока у нас еще есть время до ленча?
– Думаю, у меня нет достаточных полномочий беседовать с ними на эту тему. Так получилось, что я сам женат не на еврейке.
– Тем лучше, – отозвалась она с теплой улыбкой. – Они обсудят этот вопрос с вами лично.
– Нет, нет. Спасибо. Я приехал поговорить с Генри. Я не разговаривал с ним уже много месяцев.
Когда я развернулся и пошел прочь, Ронит нежно взяла меня за руку – как друг, который не хочет вас отпускать. Похоже, я ей понравился, несмотря на мою подмоченную репутацию, а может, брат выступил в мою защиту.
– Но вы обязательно останетесь на Шаббат, – твердо проговорила Ронит. – Сегодня мой муж должен провести весь день в Вифлееме, но он непременно вернется к вечеру, чтобы встретиться с вами. Мы приглашаем вас с Ханоком на ужин.
– Поживем – увидим. До вечера еще далеко.
– Нет-нет, обязательно приходите. Должно быть, Генри говорил вам: они с моим мужем большие друзья. Они очень схожи характерами: оба сильные и преданные своему делу мужчины.
Ее мужем был Мордехай Липман.
С первой минуты как мы начали спускаться по тропинке, что вилась по склону холма по направлению к двум немощеным улицам, где разместились жилые кварталы Агора, Генри начал объяснять мне, что не собирается сидеть со мной в тени какого-нибудь дерева и дискутировать на тему, правильно ли он поступил, использовав свой шанс вернуться на историческую родину, в Сион.
Теперь от его дружелюбия, выказанного мне перед классом, не осталось и следа. Вместо этого, как только мы остались одни, Генри тут же принялся ворчать. Он сообщил мне, что у него нет никакого желания выслушивать выговоры от меня и что он не потерпит никаких попыток исследовать или оспаривать мотивы, побудившие его сделать этот шаг. Он может поговорить со мной об Агоре, если я хочу знать, чем для него является это место; он может поговорить о поселенческом движении, о его корнях и идеологии, и о том, чего желают добиться новые поселенцы; он может поговорить со мной о переменах в стране, произошедших с тех пор, как у власти стоит коалиция Бегина; но он не потерпит, чтобы кто-то копался в его душе на манер американских психоаналитиков, чем на многих страницах занимаются герои моих романов, что является формой эксгибиционистского потворства самому себе и детской драматизацией собственного «я», которое, слава богу, принадлежит нарциссическому прошлому. Его прежняя жизнь, связанная исключительно с личными проблемами, а не с историей еврейства, кажется ему бездарной, отвратительной и невыразимо ничтожной.
Вывалив на меня весь этот воз, он взвинтился до необычайности, хотя я не сказал ему ничего такого, что могло бы привести его в такое возбуждение: во время его монолога мне практически не удалось вставить ни слова. Речь, которую он обрушил на меня, была явно подготовлена заранее: такие вещи люди обдумывают, лежа в постели без сна. Улыбки, обращенные ко мне в ульпане, были игрой на публику. Передо мной снова был подозрительный, не доверяющий никому человек, с которым я накануне говорил по телефону.
– Вот и хорошо, – промолвил я. – Никаких разговоров в духе психоаналитиков.
Все еще обиженным тоном он продолжал:
– И пожалуйста, не надо относиться ко мне снисходительно.
– Ты хочешь сказать: «не бей лежачего»? Вообще-то, снисходительность не самое сильное мое место, во всяком случае на сегодняшний день. Я даже не смог отнестись снисходительно к этому мудаку из твоего класса. Этот мелкий хер вывалял меня в грязи у всех на виду.
– Откровенность и прямота – наш стиль. Хочешь – принимай это, хочешь – нет. И прошу, никакого пиздежа насчет моего имени.
– Угомонись. Каждый будет называть тебя так, как ты хочешь, если ты меня имеешь в виду.
– Ты все еще не понял. Черт с ним, со мной. Про «я» здесь нужно забыть. «Я» больше не существует. Здесь нет времени заниматься собственным «я», здесь никому не нужно твое «я» – значение имеет только Иудея, а не каждое отдельное «я».
У него был план заехать в арабский Хеврон на ленч – до того места было минут двадцать, если срезать путь по холмам. Он сказал, что мы можем взять машину Липмана. Мордехай с четырьмя другими поселенцами отправились сегодня рано утром в Вифлеем. За последние несколько недель там не раз вспыхивали беспорядки – столкновения между несколькими местными арабами и евреями, жителями небольшого нового поселения, заложенного на склоне холма за городом. Два дня назад арабы забросали камнями ветровое стекло школьного автобуса, в котором находились дети евреев, жителей этого нового поселения, и тогда все жители близлежащих поселений из Иудеи и Самарии, которых собрал и возглавил Мордехай Липман, отправились разбрасывать листовки на рынке в Вифлееме. Если бы не мой приезд, Генри прервал бы свои занятия и присоединился к ним.
– А что написано в листовках? – спросил я.
– Там говорится: «Почему ваш народ не хочет жить с нами в мире, если мы не желаем вам зла? Только единицы из тысяч ваших собратьев являются крайними экстремистами. Остальные – это миролюбивые люди, которые верят, так же как и мы, что евреи и арабы могут жить в добром согласии». Такова общая идея.
– Общая идея звучит необыкновенно привлекательно. А как это должны понимать арабы?
– Они должны понимать то, что там написано черным по белому: мы не желаем им зла.
Не «я» – «мы». Вот как далеко зашел Генри.
– Мы проедем через арабскую деревню – это совсем рядом. Ты увидишь, что те, кто хочет жить спокойно, живут в мире с евреями. Арабы и евреи существуют здесь бок о бок, буквально в двух сотнях ярдов друг от друга. Они приходят сюда покупать у нас яйца. Мы буквально за гроши продаем им кур, ставших слишком старыми, чтобы нестись. Это место может быть домом для всех. Но если будут продолжаться акты насилия против еврейских детей, мы предпримем шаги, чтобы остановить их. Завтра сюда могут вступить армейские подразделения и убрать всех, кого они сочтут зачинщиками беспорядков, и тогда через пять минут арабы прекратят кидаться камнями. Но их не остановить. Они кидаются камнями даже в солдат. А если солдат в ответ не принимает никаких мер, знаешь, что думают арабы? Они думают, что ты – шмук, ты и есть шмук. В любом другом месте на Ближнем Востоке только попробуй бросить камнем в солдата – знаешь, что он сделает? Он пристрелит тебя на месте. Но совершенно неожиданно для себя арабы выясняют, что здесь, в Вифлееме, ты можешь безнаказанно бросить камень в солдата: он не застрелит тебя. Он ничего тебе не сделает. Вот тут-то и начинаются неприятности. И не потому, что мы жестоки, а потому, что они считают нас слабаками. Здесь приходится совершать не очень-то приятные поступки. Они не уважают тебя, если ты относишься к ним по-доброму, они не уважают слабость. Араб уважает только силу.
Не «я», а «мы», не доброта, а сила.
Я ждал, стоя у видавшего виды «форда», припаркованного на обочине грязной улицы рядом с домом Липмана; его жилище представляло собой квадратное сооружение пепельного цвета типа бункера, гнездившееся среди аналогичных конструкций, которые издали казались картонными коробками для пилюль. Если приглядеться к ним, невозможно было поверить своим глазам: жизнь и цивилизация здесь находились в зачаточном состоянии. Буквально все, включая кучу земли, сваленной в углу каждого высохшего каменистого дворика, говорило о том, что мир еще в процессе созидания. Два, а может, три таких крохотных сооружения могли бы с легкостью поместиться в подвале просторного дома из кедра и стекла, построенного Генри несколько лет тому назад на склоне одного из холмов в Саут-Оранж.
Когда Генри вышел от Липманов, в одной руке у него была связка ключей от машины, в другой – пистолет. Закинув пистолет в бардачок, брат завел мотор.
– Я пытаюсь, – сказал я ему, – спокойно относиться к тому, что происходит, но я прилагаю нечеловеческие усилия, чтобы воздержаться от комментариев. Я бы выругался матом, однако скажу только вот что: меня немного удивляет, что мы с тобой едем на прогулку с пистолетом в придачу.
– Понимаю. Нас так не воспитывали. Но если едешь в Хеврон, неплохо иметь в кармане пистолет. Если ты попадешь в демонстрацию или арабы окружат твою машину и начнут швыряться камнями, по крайней мере у тебя есть противовес. Послушай, ты увидишь здесь много вещей, которые будут тебя удивлять. Они удивляют и меня самого. Знаешь, что удивляет меня больше всего? Это то, что я узнал здесь за пять месяцев больше, чем там за сорок лет. Я понял, что надо делать и как жить. Меня просто трясет, когда я вспоминаю, кем я был. Я не могу поверить в это, оглядываясь назад. Воспоминания наполняют меня отвращением к самому себе. Мне хочется закрыть лицо руками от стыда, когда я вспоминаю, на каком взводе я был.
– О чем это ты?
– Ты все видел, ты был там. Ты все слышал. Ты знаешь, ради чего я рисковал своей жизнью. И зачем я пошел на операцию. Ты помнишь, ради кого я ее сделал. Ради этой плоскодонки с моей работы. Понимаешь, из-за кого я готов был умереть? И ради этого я жил!
– Но ведь это была только часть твоей жизни. А почему бы и нет? Утратить потенцию в тридцать девять лет – это необычный случай. Жизнь сыграла с тобой очень злую шутку.
Я провел с братом еще несколько часов, гуляя по узким проходам хевронского рынка, затем под древними оливами между могил хевронских евреев-мучеников и далее – по местам захоронения патриархов, и всю дорогу Генри углублялся в подробности своей карикатурной жизни, которую он оставил позади. Мы перекусили на открытой террасе маленького ресторанчика на главной улице Хеврона. Арабская семья, хозяева этого заведения, была необыкновенно приветлива и радушна; владелец ресторанчика принял у нас заказ, обращаясь к нам по-английски и с почтением называя Генри доктором. Час стоял поздний, и ресторан почти опустел, если не считать молодой пары с маленьким ребенком, что примостились за столиком в углу.
Генри, чтобы было удобнее сидеть, повесил свою полевую куртку на спинку стула, не вынимая пистолет из кармана. Там он и оставался, пока мы с Генри совершали тур по Хеврону. Таская меня за собой по людному рынку, он показывал мне горы фруктов, овощей, кур, сластей, в то время как у меня в голове вертелась одна-единственная мысль о пистолете. Я вспоминал знаменитый афоризм Чехова о том, что ружье, висящее на стене в первом акте, обязательно должно выстрелить в третьем. Я непрестанно думал о том, какой акт мы сейчас разыгрываем, не говоря уж о самой пьесе: семейная ли это драма, или историческая трагедия, или откровенный фарс? Я не был уверен в необходимости пистолета для нашего путешествия; возможно, брат хотел применить его как сильнодействующее средство и наглядно продемонстрировать мне, что проделал огромный путь от беспомощного, но милого еврея, каким он был в Америке, до того, каким стал ныне, и этот пистолет стал для него всеобъемлющим символом всего комплекса перемен, благодаря которым он избавлялся от стыда.
– Перед тобой арабы, – сказал он мне на рынке. – А где у них ярмо на шее? Ты видишь хоть одно ярмо? Ты видишь хоть одного солдата, угрожающего им? Здесь нет ни одного солдата, поэтому ты и не увидишь их здесь. А что ты видишь? Обыкновенный, гудящий как улей восточный базар. А почему это так? Ну конечно же, из-за жестокой военной оккупации!
Единственный знак военного присутствия я заметил в сотне метров от рынка, это был небольшой контрольно-пропускной пункт, рядом с которым Генри оставил машину. За воротами израильские солдаты гоняли мяч на открытой площадке, где стояли военные грузовики, хотя, по утверждению Генри, на рынке не было израильского военного присутствия – только арабы-лавочники, арабы-покупатели, десятки арабских ребятишек, несколько малоприятных арабов-подростков, глядевших исподлобья, груды мусора и пыли, несколько мулов, горстка нищих и двое сыновей доктора Виктора Цукермана – Натан и Ханок, причем у второго из них в кармане был пистолет, чей образ навязчиво занимал мысли первого. А что, если он выстрелит в меня? Что, если это будет полной неожиданностью в третьем акте, и расхождения во взглядах между братьями обернутся кровавой трагедией в духе семейства Агамемнона?[60]60
Агамемнон – в древнегреческой мифологии царь микенский, один из героев «Илиады». Злой рок преследовал весь его род, начиная с родоначальника Тантала и заканчивая самим царем и его детьми, Ифигенией и Орестом.
[Закрыть]
Во время ленча я начал с вопроса, который можно было воспринять как открытую демонстрацию или вызов, учитывая его энтузиазм по поводу стены в пещере Махпела[61]61
Пещера Махпела — склеп патриархов близ древнего г. Кирьят-Арба (Хеврон), в котором, согласно Библии, похоронены Авраам, Исаак и Иаков, а также их жены Сара, Ревекка и Лия. Авраам купил это место у хетта Эфрона за 400 шекелей серебра. После Шестидневной войны (1967) доступ евреев в пещеру Махпела был открыт вновь после 700-летнего перерыва.
[Закрыть], которую, с его точки зрения, я обязательно должен был посетить.
– Эта стена действительно священна для тебя? – спросил я его. – В Хевроне Авраам раскинул свой шатер. И он, и его жена Сара похоронены в пещере Махпела. А после них – Исаак, Иаков и их жены. Здесь правил царь Давид, прежде чем вошел в Иерусалим. Но какое отношение все это имеет к тебе?
– Здесь покоятся наши предки, – ответил он. – В этом вся суть. Ведь не случайно, как ты знаешь, мы были названы иудеями и место это называется Иудея. Возможно, между этими двумя вещами существует определенная связь. Мы – иудеи, здесь лежит Иудея, а центр Иудеи – град Авраама, Хеврон.
– Все эти разъяснения не дают ключа к загадке: почему Генри Цукерман отождествляет себя с градом Авраама?
– Ты ничего не понял: именно здесь зародилась еврейская нация, не в Тель-Авиве, а здесь! Если речь идет о захвате территорий, если речь идет о колонизации – это Тель-Авив, это Хайфа. А здесь – иудаизм, здесь – сионизм, прямо в том месте, куда мы приехали перекусить.
– Другими словами, все началось не в комнатушках, куда нужно было подниматься по деревянной лестнице? Не там, где жили наши бабушка и дедушка на Хандертон-стрит? Это началось не с нашей бабушки, которая, стоя на коленях, драила полы, и не с дедушки, от которого воняло старыми сигарами? Евреи никогда не рождались в Ньюарке, если уж на то пошло.
– У тебя великолепный дар делать из всего этакие мини-шаржи.
– Да неужели? Тогда я могу сказать, что за последние пять месяцев в тебе развился дар гиперболизации.
– Я не думаю, что та роль, которую Библия сыграла в истории человечества, имеет хоть какое-то отношение ко мне и моим иллюзиям.
– Я больше размышлял о той роли, которую ты назначил себе в семейных преданиях. Ты еще и молишься?
– Данная тема не подлежит обсуждению.
– Значит, ты молишься.
Возмущенный моей настырностью, Генри спросил:
– А что тут такого? Разве плохо, если человек возносит молитвы Господу?
– А когда ты молишься?
– Перед отходом ко сну.
– А что ты говоришь?
– То, что говорили евреи тысячу лет назад. Я говорю: «Шма, Исраэль»[62]62
«Слушай, Израиль: Господь, Бог наш, Господь един есть» – молитва, провозглашающая главную идею иудаизма – единство Всевышнего и нерасторжимость союза еврейского народа с ТЬорцом.
[Закрыть].
– А по утрам ты надеваешь тфилин?[63]63
Тфилин (ивр. охранные амулеты) – черные кожаные коробочки на ремнях, с четырьмя отделениями, в каждое из которых вкладывался свиток с фрагментом из Торы (Исх., 13: 2; Исх.,13: 11; Втор., 6: 4–9 и Втор., 6: 13).
[Закрыть]
– Как-то раз надевал. Вообще-то нет.
– И ты соблюдаешь Шаббат.
– Послушай, я понимаю, что это не твоя стихия. Я понимаю, что ты, выслушав меня, не можешь испытывать ничего, кроме презрения; ты расспрашиваешь меня из праздного любопытства, свойственного светским, «объективным» и ассимилированным евреям второго поколения. Я прекрасно вижу, что ты слишком «просвещенный» для Бога и что для тебя все это не более чем забавный анекдот.
– Не надо говорить с такой уверенностью. Я сам знаю, что для меня анекдот, а что – нет. У меня накопилось много вопросов, и я хотел бы получить на них ответ. И все потому, что полгода назад мой брат был совсем другим человеком.
– Жил жизнью Райли[64]64
«Жизнь Райли» – комедийный американский радиосериал с Уильямом Бендиксом в главной роли, идущий с начала 1940-х гг. По радиосериалу был снят художественный фильм и поставлен телесериал (1950-е гг.). Фраза «Жить жизнью Райли» означает вести идеальную жизнь процветающего и всем довольного человека, существующего на чужой счет.
[Закрыть] в Нью-Джерси.
– Полно тебе, Генри. Ты сам знаешь, что никто не живет жизнью Райли ни в Нью-Джерси, ни в каком другом месте. Америка – такая страна, где все умирают и все время от времени терпят неудачи, но жизнь там кипучая и интенсивная, хотя, конечно, без конфликтов нигде не обходится.
– Как раз я-то и жил жизнью Райли. Именно в Америке из твоего брата был начисто вытравлен иудаизм.
– Вытравлен? Хорошее ты подобрал словцо. Ты жил как все. Ты принял условности общества, в котором существовал.
– Только условности и устройство того общества были совершенно ненормальными.
Опять двадцать пять. Нормальное – ненормальное. Всего сутки в Израиле – и снова мы вернулись на круги своя с этими противоречиями.
– Как я умудрился подхватить эту болезнь? – спросил он меня. – Пять закупоренных артерий, пять тромбов в сосудах у человека, которому не исполнилось и сорока лет! Как ты думаешь, какой стресс мог стать причиной всего этого? Стрессы моей «нормальной» жизни.
– У тебя была прекрасная жена, Кэрол, для заработков – стоматология, дом в Саут-Оранж, послушные дети, обучавшиеся в частных школах, и, наконец, подружка на стороне. Разве это не нормальная жизнь? Если это все не нормально, что же тогда нормально?
– Все только для гоим. Самая последняя примета современного еврея – камуфляж под гойскую респектабельность. Все идет от них, и все делается для них.
– Генри, я сейчас гуляю по Хеврону и вижу их – тех, в ком горит жажда отмщения. Я помню, что в месте, где ты раньше жил, были и другие преуспевающие евреи вроде тебя. Но никто из них не прятал в кармане пистолет.
– Ну еще бы! Преуспевающие, великолепно устроившиеся евреи, эллинизированные евреи, евреи галута[65]65
Понятие «галут» (ивр. изгнание) относится к еврейскому народу, изгнанному из Земли Израильской. За всю историю народа евреи четырежды изгонялись из своих земель.
[Закрыть] – все они напрочь лишены того окружения, чтобы по-настоящему чувствовать свою принадлежность к еврейству.
– И ты думаешь, именно это стало причиной твоей болезни? Говоришь, эллинизация? Она ведь не сломала жизнь Аристотеля. Что, черт возьми, все это значит?
– Эллинизация – гедонизм – эгомания. Все мое существование было больным. Я еще легко отделался, заработав только больное сердце. Я был болен искажением, искривлением собственной личности, я носил личину вместо лица. Я влип по уши, впав в ничтожество.
Ну вот, сначала «Жизнь Райли», а теперь ничего, кроме болезней.
– И ты все это чувствовал?
– Я? Меня так приучили к условностям, что я никогда ничего не чувствовал. Венди. Трахал свою ассистентку, медсестру в стоматологическом кабинете. На работе занимался тем, что вдувал ей каждый день, и думал, что она единственная и самая сильная страсть в моей, как оказалось, абсолютно поверхностной жизни. А до того – еще похлеще. Базель. Классика. Все евреи-мужики впадают в идолопоклонство: боготворят шике. Представляешь, я мечтал уехать в Швейцарию со своей возлюбленной-шиксой. Извечная еврейская мечта о спасении.
Пока мой брат произносил свой монолог, я думал: есть такие художественные произведения, которые люди воспринимают как истории из реальной жизни, и есть реальные события, которые воспринимаются как вымысел.
Когда Генри еще жил в Джерси, он ссылался на стресс: у него был тяжелый нервный срыв, в результате которого он получил болезнь – закупорку коронарных артерий, и из-за этого, унизительного для него состояния он не смог бросить Вест-Оранж и уехать в Базель. Теперь, в Иудее, диагноз коренным образом изменился: здесь он объяснял свою болезнь постоянным напряжением и ненормальностью жизни в диаспоре, которая ярче всего проявлялась в «извечной еврейской мечте о спасении»: «Бегство в Швейцарию со своей возлюбленной шиксой».
Пока мы двигались назад, в Агор, чтобы прибыть туда пораньше и успеть подготовиться к Шаббату, я предавался размышлениям. Я пытался понять, мог ли мой брат, явно родившийся не в какой-нибудь современной Вене Нового Света, переварить основы самоанализа, которые казались мне банальностью? Мог ли Генри набраться сведений и почерпнуть опыт из учебника сионистской идеологии, появившегося на рубеже веков, если он не имел к ней никакого отношения? Когда это Генри Цукерман, выросший в среде амбициозного среднего класса Ньюарка, получивший образование среди сотен других умных еврейских детей в Корнелле, женатый на верной и хорошо понимающей его жене еврейского происхождения, которая никогда не была религиозна, как и он сам, живущий в уютном, населенном евреями пригороде, о котором он мечтал всю свою жизнь, еврей, который на своей шкуре никогда не испытывал унижений из-за своей национальности и даже не был знаком с историей антисемитизма, когда это он задумывался над тем, что ожидают от него люди, кого он саркастически называл «гоим»? Если в своей прошлой жизни он строил какие-нибудь грандиозные планы, чтобы доказать свою значимость сильным мира сего или тем, в ком видел хотя бы легкую угрозу, то делал это не потому, чтобы утереть нос всемогущим гоим. Не было ли то, что он описывал мне как восстание против гротескного искажения его личности в результате тягот галута, иначе – страданий еврея, изгнанного из своих земель, более похоже на крайне запоздалый бунт против идеи мужественности, которая внушалась ему, исполнительному и уступчивому ребенку, его догматичным отцом, сверхчувствительным ко всяким условностям? Если так, тогда Генри, желая отринуть эти отцовские ожидания, поработил себя, попав под власть могучего еврейского авторитета, который всецело подчинил его себе, на что не хватило бы духу даже у вездесущего Виктора Цукермана.
Впрочем, ключ к пониманию того, зачем Генри носит с собой пистолет, мог лежать на поверхности. Из всего, что он наговорил мне во время ленча, только одно слово прозвучало убедительно: «Венди». За те несколько часов, что мы провели вместе, это имя прозвучало дважды: он произнес его и с недоверием, и одновременно с негодованием, ведь именно из-за нее он решился лечь на операцию, рискуя жизнью. Может быть, подумал я, он наложил на себя епитимью? Конечно же, изучение во имя отпущения грехов иврита в ульпане, затерявшемся среди выжженных солнцем, безлюдных холмов в Иудее, – это новая форма наказания за грех измены, но разве он не выбрал самую опасную операцию в мире, чтобы Венди хотя бы на полчаса в день постоянно присутствовала в его жизни? Как говорят, лучше поздно, чем никогда, и это была нелепая форма запоздалого отказа, когда он прекратил разыгрывать эту странную и обременяющую его драму. Теперь он воспринимал свою подружку-ассистентку из стоматологического кабинета так, будто она была одной из девушек, живших в древней Ниневии[66]66
Ниневия – в VIII–VII вв. до н. э. столица Ассирийского государства. Символ порока и разврата.
[Закрыть].
А может, он специально затеял всю эту историю, чтобы замаскировать свое решение бросить семью? На свете едва ли сыщется муж, неспособный объявить своей жене, что их браку пришел конец: «Дорогая, между нами все кончено, я нашел свою настоящую любовь». И только для моего брата, примерного сына своего отца, не нашлось другого способа разорвать брачные узы в 1978 году, как сделать это во имя иудаизма. Я подумал: «То, что ты переехал сюда и объявил себя евреем, – это еще не по-еврейски. По-еврейски – то, что ты схитрил. Ты решил: если ты хочешь бросить Кэрол, единственным оправданием твоего поступка может быть переезд в Израиль».