Текст книги "Дейр"
Автор книги: Филип Хосе Фармер
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 51 (всего у книги 53 страниц)
Начальник полиции разговаривает по стерео с человеком, находящимся в уличной будке. Этот человек выключил видеоэкран и изменил голос.
– Они там, в “Тайной Вселенной”, вышибают дух друг из друга.
Начальник стонет. Фестиваль только что начался, и вся полиция там.
– Спасибо. Ребята уже едут. Ваше имя? Я буду рекомендовать вас как кандидата для награждения Гражданской медалью.
– Что? А потом и меня приметесь трясти? Я не осведомитель, просто выполняю свой долг. А кроме того, я не люблю этого, я не люблю Гамбринуса и его посетителей. Это сборище наглых снобов.
Начальник отдает приказ о подавлении беспорядков, откидывается на спинку стула и, потягивая пиво, наблюдает за операцией по стерео. Что случилось с этими людьми? Они словно помешались.
Завывает сирена. Хотя фараоны и едут на электроциклах абсолютно бесшумно, они не порвали со своей вековой традицией издалека предупреждать преступников о своем появлении. Пять машин появляются перед открытой дверью “Тайной Вселенной”. Полицейские слезают с седел и начинают совещаться. На них двойные цилиндрические шлемы черного цвета с алыми полосами. По некоторым причинам они в очках, хотя скорость их транспортных средств не превышает пятнадцати миль в час. Их куртки сшиты из черного меха, плечи украшают золотистые эполеты. Шорты – из пушистой ткани цвета электрик, шнурованные ботинки – черные и блестящие. Они вооружены электродубинками и ружьями, стреляющими тяжелыми резиновыми шариками.
Гамбринус загораживает вход. Сержант О’Хара примирительно говорит:
– Эй, запустите нас. У меня нет ордера на обыск, но я могу получить его.
– Если вы войдете, я заявлю на вас, – улыбаясь, говорит Гамбринус. Он знает, что, несмотря на отсутствие у него официальной лицензии, правительство поддержит его иск. Вторжение в частное владение – это не пустячок, на который полиция может наплевать.
О’Хара заглядывает через его плечо в дверь, видит лежащие на полу тела, людей, вытирающих кровь с лица, держащихся за головы и бока. Эксипитера, напряженно сидящего за столиком, словно стервятник, алчущий падали. Один из лежащих с трудом встает на четвереньки и выползает между ног Гамбринуса на улицу.
– Сержант, арестуйте этого человека, – говорит Гамбринус. – Он нелегально использовал камеру стерео. Я обвиняю его во вторжении в личную жизнь.
Лицо О’Хары светлеет. В конце концов, он арестует хотя бы одного себе в оправдание. Леграна заталкивают в фургон, который прибыл следом за санитарной машиной. Красного Ястреба выносят за дверь на руках его друзья. В тот момент, когда его кладут на носилки, он открывает глаза и что-то бормочет.
О’Хара наклоняется к нему.
– Что?
– Я однажды… ходил на медведя с ножом в руках. Но тогда мне досталось меньше, чем от этих бешеных ведьм… Я обвиняю их в нападении, избиении и нанесении смертельных увечий…
Попытка О’Хары заставить Красного Ястреба подписать свои показания успеха не имеет, так как он теряет сознание. Сержант зло плюет.
Сквозь зарешеченное окно фургона доносится вопль Леграна:
– Я правительственный агент! Вы ответите за это!!!
Между тем полиция получает приказ отправляться к главному входу Народного Центра, где драка между местной молодежью и пришельцами из Вествуда грозит перейти во всеобщее волнение. Бенедиктина покидает таверну. Незаметно, чтобы драка принесла какой-нибудь вред ее будущему ребенку, хотя ей изрядно досталось. На плечах и животе – царапины, на ягодицах сквозь прозрачную ткань видны два багровых синяка – следы рифленой подошвы ботинка Красного Ястреба, на голове – большая шишка.
Чиб одновременно со злой радостью и грустью смотрит на ее спотыкающуюся походку. Теперь он окончательно убедился, что его ребенку отказано в жизни, и чувствует тупую боль в груди. Он понял; что его отчаянное нежелание аборта связано с подсознательным отождествлением себя с этим неродившимся ребенком. Ему известно, что его собственное рождение было простой случайностью, кто знает – счастливой или несчастливой… Повернись все иначе, и он бы не родился. Мысль о своем небытии – без картин, без друзей и без смеха, без надежды и без любви – ужаснула его.
Глядя, как Бенедиктина вышагивает по улице, важно, не обращая внимания на висящую клочьями одежду, он удивлялся: что он только в ней нашел? Даже если бы она и сохранила ребенка, жизнь с ней была бы сплошным мучением.
В гнездо влекущих губ
Любовь однажды села,
Воркуя и сияньем перьев ослепляя.
Но вскоре улетела, испражнившись,
По вечному обыкновению птиц
При взлете торопливом облегчаться.
Чиб возвращается домой, но попасть в свою комнату ему по-прежнему не удается. Он идет в мастерскую. Картина на семь восьмых уже готова, но Чиб ею еще не удовлетворен. Он берет ее и несет к Омару Рунику, дом которого находится в одной “грозди” с его домом. Руника сейчас нет, но он никогда не закрывает дверь. У него есть все, что необходимо Чибу для завершения картины. Чиб работает спокойно и уверенно, чего с ним не было, когда он только начинал творить. Вскоре он выходит на улицу, неся огромный овальный холст над головою.
Чиб размашисто шагает мимо пьедесталов, проходит под изгибающимися ветвями с домами-овоидами на концах. Он идет мимо крошечных парков, минует еще пару домов – и через несколько минут он уже почти в центре Беверли-Хиллз. Здесь взору Чиба открывается.
Покойный полдень золотой.
.
.
.
.
.
.
.
.
.
.
.
.
.
.
.
.
.
.
.
.
…………………………………
и три напыщенные дамы
Дрейфующие на каноэ по озеру Иисуса.
Мариам бен Юсуф, ее мать и тетка держат торчком удочки и глядят на пестрые картины из иллюминаций, музыкантов и гомонящей толпы у Народного Центра. Полиция только что прекратила драку подростков и окружила место карнавала, чтобы предотвратить возможные беспорядки.
Три женщины, одетые в темные одежды, полностью скрывающие тело в соответствии с требованиями секты Мохаммеда Вахаби. Они не носят паранджу, даже Вахаби теперь на этом не настаивает. Их единокровные братья и сестры на берегу одеты в современную одежду – постылую и греховную. Однако дамы не отрывают от них взгляда, забыв о грехе.
Их мужчины стоят неподалеку. Бородатые, одетые в глухие бурнусы, словно шейхи из сериала “Иностранный легион”, они бормочут сдавленные проклятия и злобно шипят, глядя на эту беззастенчивую демонстрацию обнаженной женской плоти. Но тоже не отводят взгляда.
Эта маленькая группа тоже попала сюда прямо из заповедников Абиссинии, где они промышляли браконьерством. Их правительство предоставило им три возможности: пребывание в исправительном центре, пока они не станут лояльными гражданами, эмиграцию в израильский мегаполис Хайфа, эмиграцию в Беверли-Хиллз, Лос-Анджелес.
Что? Жить среди проклятых иудеев? Они плюнули и выбрали Беверли-Хиллз. Но и тут Аллах посмеялся над ними. Теперь они окружены со всех сторон Финкельштейнами, Эпплбаумами, Зайгелями, Вайнтраубами и прочими из рода Исаака. Что еще хуже – здесь нет мечети. Им приходится либо идти пешком до ближайшей четырнадцать километров, либо собираться в чьем-либо доме.
Чиб торопливо подходит к пластиковым берегам озера, ставит картину на землю и низко кланяется арабам, отводя в сторону свою изрядно помятую шляпу. Мариам улыбается, но тотчас хмурится, когда две ее спутницы бросают в ее сторону выразительные взгляды.
– Йа келб! Йа ибн келб! – восклицают они.
Чиб смеется, машет шляпой и говорит:
– Я просто очарован, мадам. Вы напоминаете мне трех граций, о, прекрасные дамы!
Не видя никакой реакции на свои слова, он теперь уже кричит во весь голос:
– Я люблю тебя, Мариам! Я люблю тебя! Хотя искусство для меня – словно роза Шарона, я все равно люблю тебя!!! Прекрасная, непорочная, с глазами лани! Оплот невинности и любовной силы, полный материнства и истинной веры! О, любовь моя, настоящая и единственная! Я безумно люблю тебя, хотя искусство для меня – единственный свет на черном небе с мертвыми звездами! Я взываю к тебе сквозь бездну!!
Мариам хорошо понимает международный язык, но ветер относит слова в сторону, вместе со всем их красноречием. Она на всякий случай улыбается и покачивает головой.
– Я приглашаю тебя на выставку! Ты, твоя мать и тетка будете там почетными гостями. Ты увидишь мои картины – мою душу – и узнаешь, что за человек собирается умчать тебя на своем Пегасе, моя голубка!
“Нет ничего более нелепого, чем любовные излияния поэта. Они безмерно преувеличены. Мне смешно, хотя это и трогает. Глубоким старцем я вспоминаю свою прошлую любовь, ее огонь, потоки слов, рвущиеся из сердца молнии, крылатую боль. Милые мои девочки, многие из вас уже умерли, остальные увяли. Я шлю вам свой последний поцелуй”.
Из неизданных рукописей дедушки
Мать Мариам приподнимается в лодке. На секунду Чиб видит ее жесткий профиль, похожий на ястребиный. Такой же станет и Мариам, когда постареет. Пока же у нее нежное личико с красивым орлиным носиком, который Чиб называет Ятаганом Любви. Мать же ее сейчас похожа на грязную старую орлицу. А вот тетка на орлицу не похожа, в ней есть что-то от верблюда.
Чиб прогоняет эти нелестные предательские сравнения. Но он не может с такой же легкостью прогнать трех заросших, немытых, закутанных в бурнусы мужчин, подошедших к нему.
Чиб улыбается и говорит:
– А вас я вроде не приглашал…
Без проблеска мысли в глазах они выслушивают скороговорку: английский язык Лос-Анджелеса понятен им только с пятого на десятое. Один Абу – так называют в Беверли-Хиллз всех арабов – бормочет какое-то проклятие, наверное, настолько древнее, что его употребляли еще жители Мекки до Магомета. Сверкнув глазами на Чиба, он сжимает кулаки. Другой Абу подходит к его картине и, по видимости, намеревается пнуть ее.
В этот момент мать Мариам обнаруживает, что стоять в лодке столь же опасно, как и на верблюде. Это даже еще хуже, поскольку женщины не умеют плавать.
Не умеет плавать и средних лет араб, напавший на Чиба и через мгновение обнаруживший, что стоит по пояс в воде, куда противник отправил его пинком ноги. Затем двое остальных под истошные вопли женщин летят в воду, чему способствует Чиб. Полицейский, находящийся неподалеку от них, слышит крики и видит, как арабы отчаянно колотят руками по воде. Не очень-то спеша, он направляется к месту происшествия.
Чего Чиб абсолютно не понимает, так это их поведения – они стоят на дне, вода едва доходит им до груди. Однако Мариам смотрит на них с таким ужасом, словно те сейчас пойдут ко дну. Остальные выглядят не лучше, но они его не интересуют. По всем правилам ему следовало бы вытащить Мариам на берег, но если он это сделает, то не успеет сменить одежду на сухую до открытия выставки.
При этой мысли он ухмыляется, а потом еще шире, видя, как полисмен входит в воду, чтобы спасти арабов. Чиб, все еще улыбаясь, поднимает картину и идет прочь. Но, приближаясь к Центру, он становится все задумчивее.
“Как случилось, что дедушка оказался прав? Как ему удалось так хорошо разобраться во мне? Я не ветреный и поверхностный, но я много раз влюблялся, и очень сильно. Что поделать, если я люблю красоту, а красавицам, которых я любил, красоты недостает? Мои глаза слишком требовательны и сдерживают устремления моего сердца…”
Биение внутреннего смыслаВестибюль, в который входит Чиб, спроектирован дедушкой. Вошедший оказывается в длинной изогнутой трубе, увешанной изнутри зеркалами, находящимися под разными углами к плоскости. В конце коридора видна треугольная дверь, кажущаяся настолько малой, что в нее может пролезть разве что девятилетний ребенок. Иллюзия заставляет вошедшего верить, что, приближаясь к двери, он поднимается вверх по стене. В конце трубы у человека создается полная уверенность, что он, как муха, стоит на потолке.
Однако дверь по мере приближения к ней вырастает в размерах, пока не становится просто громадной. Сообразительный человек может догадаться, что этот вход – символическое представление архитектора о вратах в мир Искусства. Человек должен встать на голову, чтобы попасть в Страну Чудес.
Войдя внутрь, человек сперва думает, что гигантское помещение вывернуто наизнанку или перевернуто вверх ногами. Невольно начинает кружиться голова. Пока вошедший не освоится, самая дальняя стена кажется наиболее близкой. И наоборот. Слабые духом не выдерживают этого и вскоре выскакивают наружу, чтобы не хлопнуться в обморок.
Справа от входа висит табличка: “здесь снимают шляпы”. Это каламбур дедушки, который всегда отпускает шуточки, непонятные большинству людей. Если дедушка находил удовольствие в игре слов, то его праправнук в своих удивительных картинах показывает игру души. Тридцать его последних вещей, включая три из серии о Псе: “Звезда Пса”, “Помыслы Пса”, “Уставший Пес”, Раскинсон и его ученики грозятся разнести в пух и прах. Люскус и его паства их похваливают, но с недавних пор довольно сдержанно. Люскус загодя предупредил своих, чтобы они ничего не предпринимали, пока он не переговорит с молодым Виннеганом перед началом передачи. Представители студии стерео заняты тем, что исподтишка науськивают обоих, провоцируя ссору.
Главное помещение здания – огромная полусфера с ярким потолком, переливающимся всеми цветами радуги. Пол – гигантская шахматная доска, в центре квадратов которой изображены лица знаменитостей мира Искусства: Микеланджело, Моцарта, Бальзака, Бетховена, Дали, Марка Твена, Босха, Достоевского, Зевксиса, Ли По, Фармисто, Моузи, Кришнамурти и других. Квадраты с левого края пустуют, поэтому будущие гении могут добавить туда собственные портреты, обретя тем самым бессмертье.
Нижняя часть стены разрисована сценами важнейших событий из жизни изображенных художников. Вдоль противоположной изогнутой стены стоят девять постаментов, каждый для одной из Муз. На консолях, возвышающихся над постаментами, стоят гигантские статуи верховных богинь. Их обнаженные фигуры перезрелы: тяжелые обвисшие груди, широкие бедра, большие животы, толстые ноги с круглыми икрами, – словно скульптор старался прежде всего показать их земными – в полном смысле этого слова – женщинами, а не утонченными, нежными интеллектуалками Олимпа.
У них традиционно спокойные гладкие лица греческих скульптур, только глаза имеют несколько другое выражение. Губы улыбаются, но улыбка эта в любой момент может перейти в яростный оскал. Глаза с четкими расширенными зрачками будто угрожают: не смей предавать меня! если же ты это сделаешь…
Каждый постамент накрыт прозрачной полусферой, как бы отделяющей богинь от шума окружающего суетливого мира.
Чиб пробирается сквозь толпу к постаменту Полигимнии – музы живописи. Он проходит мимо сцены, с которой полуголая Бенедиктина изливает печаль своего свинцового сердца посредством алхимии золотых нот. Она видит его и изо всех сил старается удержать сладкую улыбку на своем лице. Чиб не обращает на это внимания, но успевает заметить, что она уже переменила платье взамен порванного в стычке, теперь ее тело еще более открыто для жадных взглядов. Чиб также видит множество полисменов, расхаживающих возле здания. Толпа, однако, не показывает взрывоопасных настроений. Но полисмены прекрасно знают, как изменчиво это настроение. Одна искра…
Чиб минует постамент Калиопы, где задержался Омар Руник. Наконец он подходит к Полигимнии, кивнув на ходу Рексу Люскусу, который машет ему рукой, и, приняв картину, ставит ее на возвышение. Шедевр озаглавлен: “Избиение невинных, или Пес в яслях”.
Картина изображает конюшню или хлев.
Конюшня – это грот с причудливыми сталактитами. В картине главенствует преломляющийся и дробящийся, любимый Чибом красный свет. Он пронизывает каждую фигуру, усиливает свою яркость и острыми иглами выходит наружу. Зритель, осматривая картину, видит множество световых уровней и, таким образом, перехватывает отражение множества скопленных и переплетенных фигур в глубине картины.
В дальнем конце пещеры стоят в своих стойлах коровы, овцы и лошади. Некоторые из них с ужасом смотрят на Марию с младенцем, у других открыты жевала, словно они хотят предостеречь Марию. Чиб здесь использовал легенду о том, что в ночь Рождества животные в яслях обрели человеческую речь.
Иосиф, усталый пожилой человек, согнувшийся настолько, что кажется лишенным костей, понуро сидит в углу. На голове у него ветвистые рога, но над каждым отростком – божественное сияние, так что тут все в порядке.
Мария заслоняет спиной соломенную подстилку, на которой должен, по всей видимости, находиться Христос. Однако из люка в полу пещеры тянется рука человека, чтобы положить на подстилку огромное яйцо. Видно, что этот человек находится в пещере, расположенной ниже хлева, он одет в современную одежду, у него пьяное выражение лица и тело согбенное, как и у Иосифа. Позади него стоит толстая грузная женщина, похожая на мать Чиба, она держит на руках младенца, которого передал ей мужчина, прежде чем положить на соломенное ложе яйцо.
У ребенка исключительно красивое лицо, залитое сиянием нимба над кудрявой головой. Однако если взглянуть под другим углом, то видно, что женщина держит этот нимб в руке и полосует нежное тельце ребенка его острым краем.
Чиб обладает глубокими знаниями в анатомии, ибо изрезал немало трупов, прежде чем получить звание доктора философии в области искусства. Изображение ребенка – это более, чем фотография, кажется, что это настоящее тело человеческого детеныша. Его внутренности вываливаются наружу через кровавую рану. У чувствительных зрителей при виде этого явно сосет под ложечкой, многие бледнеют.
Скорлупа яйца, подложенного вместо младенца, наполовину прозрачна. В его отвратительно мутном желтке прячется маленький дьявол: скрюченное морщинистое тельце, рога, копыта, свернутый спиралью хвост. Размытые черты его лика – комбинация лиц Генри Форда и Дядюшки Сэма.
По мере вглядывания в картину зритель узнает многие лица знаменитостей современного общества. В окошко хлева заглядывают дикие звери, пришедшие для поклонения, но теперь они лишь беззвучно ревут и блеют в ужасе. Звери на переднем плане – это те, что выжили лишь в заповедниках или были подчистую уничтожены человеком. Тасманский сумчатый тигр, голубой кит, морская корова, почтовый голубь, пума, горилла, орангутан, белый медведь, цапля, лев, тигр, калифорнийский кондор, медведь-гризли, кенгуру, вомбат, носорог, орел.
Позади видно еще множество животных, а на холме – темные, склонившиеся в поклоне тени аборигенов Тасмании и Полинезии.
– Каково ваше мнение об этой выдающейся картине, доктор Люскус? – спрашивает репортер стерео.
Люскус расплывается в улыбке и говорит.
– Я полностью сформулирую свое окончательное суждение через несколько минут. Пока вам, видимо, лучше спросить об этом доктора Раскинсона. У него, похоже, уже есть что сказать по этому поводу. Дурак и ангел… знаете ли 1515
Подразумевается пословица: “Дурак ломится туда, куда и ангел ступить боится”.
[Закрыть].
На экране стерео появляется багровое от ярости лицо Раскинсона.
– Дерьмо завоняет на весь мир, – говорит Чиб громко.
– ОСКОРБЛЕНИЕ! ПЛЕВОК! НАВОЗНАЯ КУЧА! ПОЩЕЧИНА ИСКУССТВУ! ПИНОК В ЗАД ВСЕМУ ЧЕЛОВЕЧЕСТВУ! ОСКОРБЛЕНИЕ!! ОСКОРБЛЕНИЕ!!!
– Что вы считаете оскорблением, доктор Раскинсон? – спрашивает репортер. – То, что это затрагивает христианскую мораль или секту Любви Любить? По-моему, здесь этим и не пахнет. Мне кажется, что Виннеган пытается сказать, что люди извратили суть христианства, и может быть, даже всех религий, всех идеалов во имя своей алчности и разъедающих душу сомнений, что человек – существо глубоко порочное по своей сути. Так мне кажется, хотя, конечно, я ведь обычный профан…
– Оставьте анализ критикам, молодой человек, – огрызается Раскинсон. – Или, может, это вы дважды доктор философии в области психиатрии и искусства? Наверное, это у вас есть правительственный сертификат заниматься официальной критикой? Виннеган не имеет ни грана гениальности, разбазарил свой талант, о котором постоянно твердят всевозможные сами себя обманывающие пустомели. Он показывает свое отвращение к Беверли-Хиллз, дарит нам свои отбросы и испражнения – мешанину, привлекающую внимание только своей несуразностью и простотой устройства. До нее мог додуматься любой посредственный электронщик. Я прихожу в неописуемую ярость от того, что простое трюкачество и мишура, выдаваемые за новизну, одурачили не только определенные круги публики, но и таких высокообразованных критиков с правительственными сертификатами, как, например, доктор Люскус, который, впрочем, не более учен, чем осел, орущий по любому поводу так громко, восторженно и невнятно, что…
– Но разве не правда, – встревает репортер, – что многие художники, обессмертившие свое имя, Ван Гог, например, отвергались современными критиками? А…
Репортер, умело разжигающий гнев критика на потеху публике, внезапно умолкает.
Раскинсон разевает рот беззвучно, как рыба, лицо его синеет от прилившей крови, он близок к удару.
– Но я не равнодушный профан! – наконец прорывает его. – Я ничего не могу поделать, если во времена Ван Гога жили Люскусы! Я знаю, о чем я говорю! Виннеган – всего лишь микрометеорит на небосклоне Искусства! Он не достоин даже чистить обувь светилам живописи! Его репутация раздута, она может светиться только отраженным светом! О, гиены, кусающие кормящую их руку, о, сумасшедшие боги…
Люскус, не слушая больше, берет Чиба за руку и увлекает в сторону, за пределы поля зрения камеры.
– Милый Чиб, – мурлыкает он, – пришло время заявить о себе. Ты знаешь, как я сильно люблю тебя, и не только как художника, но и как человека. Я же вижу, что ты не можешь сопротивляться тем глубоким чувственным вибрациям, которые возникли между нами. Господи! Если бы ты знал, как я мечтаю о тебе, мой прекрасный, богонравный мальчик! О…
– Если ты думаешь, что я отвечу “да” только потому, что в твоей воле возвысить меня или растоптать, то ты ошибаешься, – говорит Чиб. Он мягко вырывает свою руку из потной ладони.
Глаза Люскуса сверкают. Он говорит.
– Ты считаешь, что я принуждаю тебя? Но для этого у тебя нет ни…
– Все дело в принципе, – прерывает его Чиб. – Даже если бы я и хотел твоей любви, я бы не позволил тебе заставлять меня. Я хочу руководствоваться лишь собственным желанием и честью. Я не хочу слышать ни похвалы, ни порицания от тебя или кого-нибудь другого! Смотрите мои картины и говорите все, что вам вздумается, шакалы! Но не пытайтесь заставить меня пресмыкаться лишь за похвалу моего труда!