Текст книги "Повести и рассказы"
Автор книги: Фэн Цзицай
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 34 страниц)
Машина не трогалась. Ситуация становилась странной.
Ло раздраженно прикрикнул на Цуя:
– Почему не трогаешь? Дави ее!
Помешкав, Цуй выдохнул:
– Ладно… поехали.
Машина двинулась прямо на собаку. Заглушив мои истошные, отчаянные вопли и скрежет тормозов, из-под колес донесся пронзительный визг. Грудь сдавило с такой силой, что я почувствовал острую колющую боль, обмякшее тело стало ватным. Все поплыло у меня перед глазами, как в тумане, и кануло в вечность, сам я тоже перестал существовать. Последнее, что запечатлело сознание, было ощущение, что я все хватаюсь за что-то и никак не могу ухватиться, мир превратился в абсолютную белизну. Я думаю, это было ощущение смерти. В мой смертный час оно еще придет ко мне.
6. Горы Циншишань – это огромный каолиновый карьер, где работа изнурительна до смерти. Добытые в горах камни грузят на тачки и везут на камнедробилки, где их измельчают в керамическую массу. Толкать тачку весом в одну-две тонны можно, лишь сильно наклонившись вперед, почти параллельно земле, иначе ее не сдвинешь с места и не удержишь на склоне. Местные жители из месяца в месяц, из года в год имеют дело с камнем, поэтому неудивительно, что их характеры либо черствы и грубы, словно шероховатые с острыми выступами скалы, либо каменно-молчаливы.
В первый же день рабочие из бригады отозвали меня в сторону. В руках у них были камни, по их недружелюбному виду было ясно, что они в любую минуту могут побить ими меня. Бригадир Цинь-Пятый, поджарый, с каменными мышцами, с натянутой, как на барабане, кожей лица, без обиняков спросил меня, обокрал ли я кого или, может, надругался над женщиной.
Оказывается, здесь, в карьере, часто отбывали срок принудительных работ уголовники, совершавшие подобные преступления. А здесь, в горах, ненавидели воров и насильников. Я сказал, что я художник и что у меня «не все в порядке с идеологией», других проступков нет. Они тут же успокоились и побросали камни на землю. С тех пор они хорошо относились ко мне, правда предупредили: только не сбегать!
Цинь пользовался здесь большим авторитетом, к тому же он любил посмеяться, позубоскалить, в этом ему не было равных. А когда после дождя или снега горная дорога становилась скользкой и толкать тачки можно было только всем сообща, тогда старый Цинь затягивал припевки, к которым присочинял свои слова, поддевая наших жен, домочадцев. Рабочие в сердцах огрызались и бранили его, но охая и ахая, поневоле наваливались дружнее.
Единственным человеком, кого обходил Цинь шутками, была моя жена. Может, я был пришлый и ему неловко было балагурить со мной, а может, он догадывался, что я неотступно думаю о ней. Цзюньцзюнь уже шесть месяцев носила под сердцем нашего ребенка. Я часто видел его во сне, вылитая мать! Цзюньцзюнь говорила: ребенок похож на того из родителей, кто больше любит другого.
Как-то раз, когда на улице дул сильный ветер, Цинь с чайником вина вошел в мою комнатушку.
– Парень, – обратился он ко мне, – выпьем-ка, потом я тебе кое-что скажу.
Я спросил, что случилось, но он не ответил и только после того, как мы захмелели, сказал:
– Жена хочет с тобой развестись.
– Иди ты к чертовой матери! – впервые я так ругался. – Я же могу тебе врезать, ты что, не боишься?
Его круглые глаза уставились на меня, как две красные ягоды.
– Да кто тебя боится? Твоя жена избавилась от ребенка, был мальчик.
Кровь бросилась мне в голову, в ярости я схватил чайник, швырнул его в стену и набросился на Циня с кулаками. Колотя его по твердой, точно из камня, груди и рыдая, я повторял:
– Верни моего сына! Верни моего сына!
Цинь, молча снося удары, даже не шевельнулся. Когда же я вконец обессилел, он резким ударом отбросил меня на кровать. Удар был как пушечный выстрел, я разом протрезвел и услышал его гневный голос:
– Что ты за мужчина? Тряпка!
За всю жизнь я не получал удара больнее. Он окончательно разбил мое сердце. Цинь, не говоря ни слова, не утешая, смотрел, как я плачу, лежа на кровати. Потом он вытащил из-за пазухи зеленую редьку, с хрустом разломил ее и бросил мне половину.
– Съешь-ка! – сказал он. И, добавив: – Такое выдержать, конечно, не шутка, – вышел.
Странно, как я не сошел с ума от горя? Может быть, поведение Циня сдержало меня. Лицо мое было в слезах, на зубах горький привкус холодной редьки, но на сердце стало легче.
С женой и семьей было покончено раз и навсегда. Я больше не буду думать о Цзюньцзюнь. Может ли быть что-либо более безнравственное и жестокое для женщины, чем убить в своем чреве живую плоть? Бедный мой мальчик! Я даже имя придумал для него. Мне было больно произнести его вслух, как имя умершего близкого человека…
В это время из глубины души всплыл образ мохнатого, пушистого зверя. Черныш! Это видение, возникая само собой, преследовало меня: то мне чудилось, что он рядом, передними лапами толкает вместе со мной тележку, то, вылезая на берег после купанья, я воображал, что он несет мне в зубах ботинки, а стоило во время еды найти на тарелке ребрышко с мясом, как я мысленно обращался к нему: «Черныш, дай левую лапу!» И он тут же ее поднимал. Тогда я клал кость в его ярко-красную пасть, из которой текла слюна.
Но когда я вспоминал, как ударил его палкой, когда передо мной, как живые, появлялись его глаза, страдальческие и укоризненные, я поскорей переводил взгляд на какой-нибудь предмет и долго разглядывал его, боясь дать волю мыслям. Иногда в ушах вдруг раздавался пронзительный предсмертный визг Черныша под колесами; тогда я, чтобы заглушить рвущийся наружу крик боли, которая не отпускала меня, громко произносил фразы из песен, написанных на изречения из цитатника. Я хотел забыть прошлое, забыть керамическую мастерскую, блюда с рисунками, забыть Ло Цзюцзюя, Цуй Дацзяо, Цзюньцзюнь, забыть Черныша, его гибель. Но он, несмотря ни на что, продолжал жить в моем сердце. Я понял, что только он мог быть моим спутником во всех превратностях, посланных мне судьбой. Но в жизни, как известно, труднее всего поддается забвению именно то, что хочешь забыть.
И вот как-то я слепил из глины собаку величиной в пять цуней и выкрасил ее в черный цвет. Она была точь-в-точь как Черныш, особенно выразительна была ее морда. Я поставил фигурку на подоконник и по ночам, глядя на нее в серебристом ореоле лунного света, вспоминал ту страшную ночь, когда он лег рядом со мной и лизал мои руки. Какое умиротворение и тепло принес он мне тогда! Но, не в силах жить одним прошлым, я убрал фигурку с окна: пусть картина в оконной раме, как и весь мой опустевший мир, остается безжизненной. Мое сердце было как остывший пепел, в нем жило одно-единственное чувство: ненависть к Цуй Дацзяо!
Но случилось так, что именно эта глиняная фигурка еще раз столкнула меня с ним.
7. Как-то весной через год ко мне забежал деревенский мальчишка, увидел на столе забавного черного пса и пристал с ножом к горлу: отдай, да и только. Откуда ему было знать, что значила для меня эта собачонка? Поканючив и не добившись своего, он убежал и принес мне в обмен глиняную фигурку собаки. При виде ее я так громко вскрикнул от удивления, что ребенок в испуге попятился назад. Собачонка была совсем как живая, вот-вот укусит.
Уверяю вас, никогда в жизни я не видел ничего подобного. Какое блестящее искусство! Какая дерзкая гипербола! Даже самый смелый художник выглядел по сравнению с этим мастером беспомощной женщиной с забинтованными по старинному обычаю ножками. Голова у этой глиняной собачонки занимала добрую половину туловища, вместо лап были просто налеплены четыре комка глины, хвост, похожий на батат, весело задран вверх. Глаза смотрели прямо на вас, пасть простодушно разинута, кончик носа темный, словно на нос прыгнула саранча, а на голове – белое с жемчужину пятно.
Глядя на эту веселую, со вздутым сытым животом, крепкую собачонку, поневоле проникаешься настроениями и чаяниями тысячелетиями живших на этой земле крестьян. И не беда, что по белому глиняному изваянию, не мудрствуя, наляпаны жидким слоем краски пяти цветов – красного, желтого, зеленого, синего, черного, – взятых в чистом виде, не приглушенных и не смешанных тонов.
Что же, этот стиль, наивный и примитивный, несопоставим со стилем «восьми великих с гор»? Его, разумеется, не изучают в институтах. Профессора преподают академическую живопись, крестьяне же творят по вдохновению, и кто знает, что есть настоящее искусство? Но ты попробуй сделай по образцу такую же игрушку, у тебя получится мертвая копия, в то время как в оригинале каждый штрих выглядит как живой. Удивительно! Вот уж не ожидал, что в глинистой почве этой глухой бедной деревушки рождается не только арахис и батат, но и настоящее искусство! Особенно любят здесь синий цвет. Он доминирует над всеми другими и в самом деле удивительно хорош.
Когда я поинтересовался, откуда взялась эта игрушка, мальчик ответил, что у «вонючего старика с коромыслом». Выяснилось, что старик жил в соседнем уезде в деревне Тайтоу, где все умели лепить глиняных человечков.
И вот в свободный день, никому ничего не сказав, я засунул за пазуху все свои сбережения – четыре юаня, один цзяо и семь фэней[19]19
Денежные единицы в КНР.
[Закрыть], – прихватил холщовый мешок для глиняных игрушек и, пользуясь утренним туманом, незаметно выскользнул из Циншишаня. Я был ссыльным, и никто не посмел бы отпустить меня.
В деревне Тайтоу я спросил у первого встречного крестьянина о старике с коромыслом, но он, узнав, зачем я пришел, тут же потащил меня к себе. В дровяном сарае за домом он приподнял несколько поленьев, и я очутился в мире глиняных фигурок, достойном называться народным дворцом Лофу. Тут были человечки и лошади, кошки и собаки. Человечки – большие, высотой в два чи[20]20
Мера длины в Китае, 0,32 м.
[Закрыть], и маленькие, с палец величиной. И каждый по-своему глядит на тебя, у каждого свой характер, одежда: у одного на красное платье наброшена зеленая накидка, на голове шапка с синим верхом и желтым шариком на макушке, у другого… словом, глаза у меня разбежались. И только успокоившись, я смог выбрать несколько совершенных по выразительности фигурок.
Крестьянин принял меня за розничного торговца и просил назвать цену. Я забеспокоился, хватит ли денег, но запросил он всего каких-то два юаня. Два юаня за эту гору сокровищ!
На радостях я выложил ему три. Он помог мне переложить игрушки рисовой соломой и подложил на дно мешка старой ваты. В разговоре он упомянул село Баньпуцзы за рекой, где живет старуха Хуан, родом с острова Чандао из Шаньдуна, мастерица вырезок из бумаги по прозвищу «Хуан – волшебные ножницы». Он рассказал, что когда-то она была просватана в эту деревню и в приданое получила сто восемь глиняных фигурок – ста восьми военачальников из Ляншаньбо. Те, кто видел их, говорили, что они выразительнее театральных масок. Старуха Хуан, дорожа ими, никогда не делала с них глиняных копий на продажу. Это были фамильные реликвии, перешедшие ей от предков, у нее на родине они тоже были уникальной редкостью. Услышав про это, я взвалил на спину мешок с глиняными человечками и чуть не бегом припустил к реке. Я перешел ее вброд, легко и весело шлепая по воде и поднимая брызги, похожие на мириады хрустальных цветов.
Когда я отыскал в деревне старуху Хуан, она сначала сказала мне, что я ошибся, и, лишь узнав, что я художник, плача и утирая слезы, поведала, как в дни кампании шестьдесят шестого года члены рабочей группы от народной коммуны силой отобрали у нее эти фигурки и, обругав их «старьем», на глазах у нее разбили их вдребезги.
Это так живо напомнило мне мои собственные невзгоды, что я сразу же почувствовал родственную близость к ней. Она вытащила из сундука небольшую вещицу, вроде керамической пиалы. Это был осколок глиняной фигурки. Единственное, что у нее осталось. И хотя сохранилась всего половина лица, с первого же взгляда я узнал Ши Цяня: вогнутый черепок так и дышал смекалкой и силой. Я с изумлением потирал руки, не смея дотронуться до него. Было совершенно ясно, что в мире могла быть только одна такая коллекция, теперь же нет и ее.
Лицо старухи Хуан все в паутине тонких морщин разгладилось, и она улыбнулась мне. Она подняла спящую на лежанке внучку, откинула циновку и вытащила оттуда матерчатый чехол и лист сложенной черной бумаги. Затем вынула из чехла блестящие ножницы, расправила на столе лист бумаги и сказала мне:
– Я сделаю вам вырезку из бумаги.
Ножницы, поблескивая, быстро задвигались в ее руках. Обрезки бумаги под звонкое щелканье ножниц мелким дождем падали на стол. Она то так, то этак сгибала бумагу, разрезая ее в нескольких местах, и черный лист, словно пойманная ласточка, трепетал в ее руках. Через полчаса она разложила на лежанке вырезку из бумаги величиной примерно в квадратный метр.
– Уже два года не вырезала, руки отвыкли, – пояснила она. – Это называется «золотые рыбки в пруду»[21]21
Фонетический ребус. На слух можно перевести и как «золото и яшма заполнили дворец». – Прим. перев.
[Закрыть].
Я уставился на вырезку, глазам не веря, что с помощью ножниц и бумаги можно изобразить такую диковинную феерическую картину подводного царства со всеми его чудесными обитателями, удивительными тайнами и несметными сокровищами. Просто не укладывалось в голове, что деревенская старуха может так органично и легко, по своему разумению использовать такие сложные средства выражения, как гипербола и метафора, обладать такой художественной фантазией! Переходы линий были естественны и свободны – от тонких, с волосок, до толстых, с коровий хвост. Особенно хороши были жирно-черные узловатые линии, исполненные жизненной силы…
В моем сознании смутно брезжила мысль, которую я раньше затруднялся сформулировать. Мысль о том, что древнее искусство Китая в период от Ханей до Танов[22]22
Императорские династии в древнем Китае.
[Закрыть] с его чудесным буйством фантазии, героическим духом, смелостью в изображении жизни, тонким чувством прекрасного и такой поразительной силой воздействия постепенно, по мере упадка феодальных династий, хирело, подлаживаясь под вкусы знати. Но так было только с дворцовым искусством. В действительности главный источник его жизненной энергии никогда не иссякал. Искусство жило в народе! Начиная с древнейших наскальных изображений, каменных пещер, бронзовых изделий, изображений, выгравированных на камне, ритуальных погребальных статуэток и кончая нынешними народными новогодними лубками, глиняными игрушками, вырезками из бумаги, фарфоровыми изделиями, наше национальное искусство, как и встарь, своей могучей жизнестойкостью обязано широким народным массам. Почему бы нашим художественным училищам не переехать сюда, поближе к народу? Глядя на эту простую деревенскую старуху, я возбужденно размышлял о том, что наши Пикассо в народе, наши Матиссы в народе. Вот кому суждено быть истинной королевой современного искусства!
Она рассказала, что с детства жила у моря и хорошо знает всех этих рыб. Она показала мне на вырезке морского конька, камбалу, окуня, зубатку… не было только акул. Ее тридцатилетний муж, ныряльщик за жемчугом, погиб от зубов акулы, оставив ее вдовой. У нее на родине такие вырезки из черной бумаги приклеивали на потолок, чтобы, рассматривая их, спокойно отходить ко сну. Понятно, что ей тяжело было бы изо дня в день видеть перед глазами акул: они не дали бы ей уснуть.
Я кивнул головой, показывая, что понимаю ее. Общность пережитого часто лежит в основе взаимопонимания людей.
Не зная, как отблагодарить старую Хуан, я выгреб из кармана все оставшиеся деньги, чем не на шутку рассердил ее. Она напустила на себя суровый вид, на лицо набежали морщины. Скорей всего, это ее последняя работа, сказала она, а за последнюю денег не берут. Я сложил вырезку вчетверо, зажал между кусками циновки и положил в мешок. Прощаясь с этим подлинным мастером искусства, я, улучив момент, все-таки засунул деньги под подушку крепко спавшей внучки.
На обратном пути стало накрапывать, потом дождь полил вовсю и вымочил меня до нитки. Испугавшись не за себя, а за свой мешок, я решил заглянуть в шоферскую. Это была просторная, крытая камышом мазанка, посреди которой стоял бензобак, переоборудованный в плиту без дымовой трубы. От дыма и пара, поднимавшегося от стоявшего на плите супа с лапшой, в комнате стоял густой туман. Шоферы и путники из дальних мест гурьбой толпились у печи, жались ближе друг к другу, остальные лежали на соломенных подстилках, укрывшись рваными ватниками, и громко храпели. От жаркой печи и бликов пламени лица людей были гранатового цвета.
Я сказал хозяину, что у меня нет денег, и попросил немного отдохнуть и поесть. Видя, в каком плачевном состоянии я нахожусь, он, сжалившись, зачерпнул миску горячего супа и протянул мне. Эх, жаль, лапши было мало! Ну, на худой конец хоть какая-то еда. Я набегался за день, промок, к тому же и живот свело от голода, поэтому, как голодный волк, накинулся на суп и в один присест опустошил миску.
Больше медлить было нельзя. Старый Цинь или кто-нибудь еще могли хватиться меня и решить, что я сбежал. Я пустился в обратный путь и вскоре услышал позади шум грузовика. Я посторонился, уступая дорогу, но машина притормозила, дверца кабины открылась, и оттуда послышалось: «Садись!» Обрадовавшись, я поблагодарил, живо вскочил в кабину и пристроил в ногах мешок.
– Куда тебе? – спросил шофер.
Я хотел ответить, но вдруг насторожился, с чего это он интересуется? Разве он знает меня? К тому же его голос показался мне знакомым. Я повернулся к нему как раз в тот момент, когда он крепко затянулся, и огонь сигареты осветил его лицо. Да, он самый, Цуй Дацзяо! Это он задавил Черныша!
– Остановись, я выйду! – крикнул я. Но он, не сбавляя скорости, гнал машину вперед.
– Дай мне выйти! – повторил я.
– Сиди, я довезу тебя, – ответил он.
Я вскочил, пытаясь рвануть за тормоз, и закричал во всю глотку:
– Я не поеду в твоей машине, никогда в жизни не поеду!
Потом я стал вырывать руль из его рук.
– Ладно, валяй отсюда! – произнес он, внезапно остановив грузовик.
Я сошел. Машина, взревев мотором, тронулась дальше, оставив меня на черной слякотной дороге. Выбиваясь из последних сил, я спешил добраться до дому, но ноги увязали глубоко в глине, и только через пять часов я доплелся до Циншишаня.
Под уступом скалы, где было сухо и куда не долетал дождь, я аккуратно разложил свои глиняные фигурки, прикрыв их сверху мешком и свежей зеленой травой. Подойдя к дому, я заметил свет в своем окне. Старый Цинь и трое парней из бригады с суровыми вытянутыми физиономиями дожидались меня.
– Мы здесь уже давно, что за номера ты выкидываешь? – напустился на меня один из них.
– Я не убегал, нет-нет!
Вовсю хлеставший на улице дождь заглушил мои слова.
– Куда ты ходил?
Я выложил все начистоту. Они с недоумением слушали меня, потом старый Цинь велел показать эти глиняные игрушки, судя по всему, он не слишком-то поверил мне. Они накинули на плечи резиновые плащи, старик взял ручной фонарик, и мы под дождем пошли к скале. Когда я откинул мешок и старый Цинь посветил фонариком, то он удивленно вскинул голову, будто спрашивая, к чему мне эти глиняные черепки? Но вслух сказал другое:
– Забирай поскорей в дом свои игрушки!
И, скинув с себя плащ, бросил его мне. Взволнованный, я пытался объясниться:
– Я ведь не думал убегать.
– Да мы и не сомневались, просто боялись, что ты покончишь с собой.
С этими словами он ушел, укрывшись с товарищем одним плащом.
А я, забыв про плащ, не замечая дождя, холодными струями стекавшего с головы, говорил себе: нет, пока на свете существует столько всего, достойного любви, я не хочу умирать!
8. Миновало более семисот дней моей ссылки.
Меня отпустили, объявив о моих «тяжких исторических прегрешениях, решаемых в рамках противоречий внутри народа», и одновременно указав о «снятии с меня ярлыков, возвращении в мастерскую для наблюдения за моими усилиями в дальнейшем». Не удивляйтесь противоречивости и корявости формулировок, ничего не поделаешь, такой уж был там уровень.
Решение было великодушным и досталось мне нелегко. За два года жизни в Циншишане я исходил вдоль и поперек почти весь горный район, познакомившись не только с мастерами глиняных игрушек и вырезки из бумаги, но и с резчиками по камню. Последние из поколения в поколение высекали из камня статуи будд в стиле древней династии Северная Вэй[23]23
Северная Вэй, 386—534 гг.
[Закрыть].
«Культурная революция» вынудила их бросить любимое ремесло и перейти на работу в каменоломню. Многие резчики были неграмотны, но обладали развитым художественным вкусом. Это были благородные люди, готовые раскрыть душу перед каждым, кто понимал и любил их искусство. Они повели меня в горы, где в пещере хранили свои произведения. Скульптуры, которые я увидел, по уровню мастерства не уступали творениям Микеланджело и Родена. Резчики хотели подарить их мне, но нести их на себе я не мог, да и не получил бы разрешения на их вывоз. Пришлось, к сожалению, опять закопать их.
Знакомство с мастерами народного творчества открыло мне глаза на многое, решительно изменив привычное понимание искусства. Моя голова была полна новых идей, я жаждал воплотить их в жизнь и всей душой рвался из Циншишаня обратно в керамическую мастерскую. Я был уверен, что сумею сделать новые оригинальные декорированные блюда. Ради этого я лез из кожи вон, только бы «проявить себя»! Днем я работал в горах – на каменоломне, вечером – на вальковой дробилке; вращал жернова шаровой мельницы, измельчая в порошок керамическую массу. К концу дня я чертовски выматывался, спину ломило, меня обзывали дураком, но сдержать мой энтузиазм никто не мог.
Наконец наступил день отъезда. Старый Цинь выдал мне разрешение на возвращение в мастерскую. Этот листок бумаги был совсем не похож на тот, что я получил в институте. В отличие от того, черного, он был светлым, на душе у меня тоже посветлело, мое сердце открылось людям.
Старый Цинь взялся проводить меня. Мне было жаль расставаться со стариком. После того дня, когда я накупил глиняных человечков, он закрывал глаза на мои частые отлучки. Он видел, что я воспрянул духом, и не докучал мне вопросами.
Он проводил меня до самого перевала, пройдя со мной более двадцати ли. Всю дорогу он хранил молчание, лишь изредка отрывисто покашливая, словно у него что-то застряло в горле. Неужели он с таким трудом подыскивал слова, чтобы высказать свои чувства? Наконец на вершине горы он остановился и передал мне узелок с моими вещами.
– Паренек, остановимся здесь. И договоримся: ты идешь своей дорогой, я – своей и никто из нас не оглядывается.
При этих словах мне захотелось подойти и обнять его. Но его каменная невозмутимость обдала меня холодом. Я кивнул головой в знак согласия.
Повернувшись, я стал спускаться с горы, еле сдерживаясь, чтобы не оглянуться. Но, дойдя до поворота, прежде чем потерять его из виду, я не стерпел и обернулся. Старик все еще стоял на прежнем месте, как горный козел, застыв на вершине горы.
– Старик… Цинь… старик… Цинь… – взволнованный, громко закричал я. Но вершина была далеко, и мой голос был ему не слышен. Тогда я замахал руками. Он заметил, повернулся и ушел. Слезы градом хлынули из моих глаз, вызвав минутное облегчение.
И вот я снова с поклажей в руках стою у дверей мастерской и заглядываю внутрь. Но это не похоже на мой первый приезд. Мне трудно было разобраться в своих чувствах, горечь и радость боролись во мне. Подходя к дому, я думал о той женщине, которая наверняка здесь не живет. Так оно и оказалось! Дверь была крест-накрест заколочена досками точно так же, как когда-то перечеркнули мое имя в дацзыбао.
В канцелярии я узнал, что Ло Цзяцзюй занимает теперь должность заместителя председателя уездного ревкома, а за проведение политической линии у нас в мастерской отвечает вновь прибывший работник. Он, видимо, был знаком с моим делом. Смерив меня взглядом с головы до ног, он позвал какого-то парнишку, и мы втроем пошли взламывать дверь.
Комната, черно-серая от густого слоя пыли, была полупустой. Паренек передал мне узелок какого-то хлама.
– Ло Цзюньцзюнь забрала свои вещи. Она сказала, в этом узелке все твое. У меня есть список взятых ею вещей, если хочешь, можешь сверить.
Я с горькой усмешкой покачал головой. Кому охота сверять свое горе по списку? Я развязал котомку: краски, палитра, кисти, рваный, заляпанный краской комбинезон, перчатка, рваная наволочка… давно забытые старые вещи. И вдруг среди них я увидел блюдо. Я стер рукой пыль, сердце бешено заколотилось в груди. Это было блюдо, которое я сделал в день свадьбы, – «обезьянка верхом на буйволе». Вот она, веселая миниатюрная золотая обезьянка, оседлавшая буйвола и набросившая на него гирлянду цветов. Довольная, что околпачила большого буйвола, она радостно задрала лапы вверх и, кажется, вот-вот свалится с его спины.
От этого рисунка повеяло счастьем прошлых дней, будто после многих лет ледяной жестокости в мою грудь ворвался теплый ветер. Но внезапно меня осенила догадка: ведь Цзюньцзюнь не унесла этого блюда с собой, потому что оно было символом нашего единства. Да, в этом все дело. И в сердце опять ворвался смерч.
Через тетку Цзюньцзюнь мне удалось повидаться с ней.
– Я не обманул тебя, – начал я. – В день судилища, которое устроили над нами хунвэйбины, я признался во всем только ради тебя, чтобы избавить тебя от мучений. Я так до сих пор и не знаю, как возникло в пятьдесят седьмом году мое дело… а ты, ты поверила, что я обманул тебя, и глубоко страдала из-за этого, да?
Почему-то эти, казалось, самые важные для нас слова оставили ее безучастной.
– Неважно. Все это ни к чему.
– Ни к чему? Что ты имеешь в виду?..
– Просто ни к чему.
– Я не понимаю тебя!
– Нужно жить здравым смыслом!
Мне стало ясно: эти слова открыли ее настоящую сущность. Пропало прежнее впечатление пушистых глаз, на меня глядели пустые, как стоячая вода, глаза с торчащими из них ресницами, линии стана, утратив былую мягкость, стали грубо точными.
Вы, верно, хотите спросить у меня, куда подевались ее поэтичность и красота? Эх, жизнь, этот величайший скульптор, способна делать то, что не подвластно ни одному художнику: она изменяет не только внешний облик людей, но и их духовный мир. Если человек стал практичным, то возврата к прежнему нет. Мы, как масло с водой, не смогли уже смешаться, каждый теперь был сам по себе. Мой первый порыв наладить отношения погас. К тому же стоило мне взглянуть на ее подтянутую после аборта фигуру… словом, мы оформили развод.
Получив справку о разводе, я понес ее вместе со свадебным блюдом за дом на пустырь. Там я вырыл яму, положил их в нее и засыпал землей. И, как когда-то просила Цзюньцзюнь, набросал сверху полевых васильков. Я был, как никогда, спокоен, отстранен, бесстрастен, в голову лезли странные мысли о том, что через несколько столетий или тысячелетий археологи, может быть, раскопают блюдо с истлевшим клочком бумаги и будут внимательно изучать их, но так и не узнают истории находки…
Вечером я пошел навестить Ло Чангуя, который давно был прикован к постели и, как говорили, долго не протянет. Я никогда не забывал, как он, размахивая цитатником, вытащил меня из печи.
Ло был совсем плох. Сквозь учащенное громкое дыхание едва доносился его голос. Скулы на лице резко выдались вперед, как отмель за моим домом во время отлива, кожа обвисла, взгляд помутнел. Он медленно таял. Я почувствовал: этот большой, сильный человек уже никогда не встанет на ноги…
Взволнованный моим приходом, он проговорил:
– Я… я очень уважаю твое мастерство! Пока есть ты… гончарное искусство не умрет. Если бы еще у тебя была фамилия Ло…
Никогда раньше он не говорил мне этого. У меня вырвался вопрос, не дававший мне покоя:
– Учитель, почему ваши вазы и горшки и даже маленькие блюдца получаются такими живыми?
Он весь затрясся, порываясь встать. Мои слова задели его за живое. Он попросил меня взять со стола маленькую вазу в форме тыквы-горлянки, хорошенько рассмотреть ее и сказать, что я там увидел. Я долго вертел ее в руках, прежде чем ответить на его вопрос.
– Мне показалось, я вижу отпечатки пальцев.
У него радостно заблестели глаза.
– Запомни! Жизненная энергия – в пальцах. Делая заготовку… старайся не засветить эти места. Они называются «глазами». Когда ты рисуешь человека, портрет без глаз мертв, и только глаза делают его живым, так ведь?
Я невольно подумал о сделанных вкривь и вкось древних керамических погребальных статуэтках, треножниках, кувшинах, полных дерзкого неистощимого юмора, вспомнил бугристые, неровные линии, что вырезает старуха Хуан, от которых веет жизненной силой и правдой. Не в этом ли именно и заключена тайна искусства? Мне не терпелось получить разгадку этой тайны, которую наверняка знал старик Ло.
– А что еще, кроме «глаз», достойно изучения?
Старик задумался, утомленный взгляд словно потух.
– В следующий раз скажу! – пробормотал он.
Он попросил девочку, которая ухаживала за ним и приходилась ему то ли дочерью, то ли еще какой родственницей, принести ему две вещи: срезанный колпачок от авторучки, воткнутый в свиной мочевой пузырь, и старый палисандровый футляр квадратной формы.
– Этот пузырь… – с трудом проговорил он, – для растирания краски, он очень удобный, я пользовался им тридцать лет, теперь он мне не нужен, и я дарю его тебе. А футляр, открой-ка его…
Там оказались фишки для игры в мацзян[24]24
Китайская настольная игра. – Прим. перев.
[Закрыть], изящные, словно из нефрита, с рельефными изображениями цветов, поистине чудо керамического искусства!
– Береги эти вещи, – сказал Ло. – Чтобы их не уничтожили, отнеся к «четырем старым». Они достались мне от предков, ты понимаешь в этом толк, поэтому забирай. Мне, старику, больше нечего подарить тебе.
Растроганный, я не мог вымолвить ни слова.
Когда разговор потом случайно коснулся Цуй Дацзяо, старик сказал:
– Возмездие настигло его. Дорога-то была широкая и нескользкая, он уже двадцать лет за рулем, не пойму, как его угораздило свалиться в овраг… счастье, что он одинок, не оставил ни вдовы, ни сирот. По правде говоря, он не был так жесток, как Цзяцзюй, прежде он был другим, просто время так перекорежило людей…
– Никогда не прощу ему, что он задавил Черныша! – крикнул я.
– А, ты говоришь о том псе? Не возводи на него напраслину, он не давил его… он сам говорил мне об этом…
– Ложь! Я был тогда в машине!
– Постой… он вроде сказал, что хотел его объехать, но на таком близком расстоянии не смог вывернуть колес и придавил ему лапу.
– Не может быть!
Я не мог поверить, что Цуй способен на такое, но потом вдруг вспомнил, что машина действительно резко вильнула в сторону.
– Так Черныш жив?
Я боялся обольщать себя надеждой.
– Жив, жив, я даже видел его, у него искалечена лапа. Без тебя он много раз приходил к твоему дому, все лаял…
Комнатушка старика Ло сразу озарилась светом. Кого мне благодарить? Жизнь и в самом деле прекрасна! Она не дает тебе отчаяться, всегда одарит живительным глотком воздуха, повернет колесо твоей судьбы к лучшему, возместит за невзгоды, увлечет надеждой, днем завтрашним, послезавтрашним, картиной будущего, а если ты заблудишься в тумане, выведет тебя на тропинку…