Текст книги "Антология Сатиры и Юмора России ХХ века"
Автор книги: Феликс Кривин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 41 страниц)
Если бы такое случилось
Нас окружают привычные истины:
Земля вертится, курить – здоровью вредить, от перестановки мест сомножителей произведение не меняется…
Привычные истины, в прошлом наши поводыри, превращаются со временем в наших стражников и берут нас в плен, и ведут под конвоем.
Дважды два, с неизменным знаком наперевес, шагает сзади, чеканя свою любимую песенку:
Равняется,
равняется,
равняется – четыре!
А другие истины, идущие по бокам, чеканят о том, что вода – мокрая, что стол – это стол, а стул – это стул, а весна – это весна (а не осень!).
Привычные истины окружают нас плотным кольцом,
частоколом и зорко следят, чтобы мы не шмыгнули
куда-нибудь в сторону, туда,
где газы при нагревании не расширяются,
где вода при кипении не испаряется,
где выталкивающая сила совсем не равна весу вытесненной телом жидкости…
Привычные истины нам отводят привычную роль,
и игра начинается…
Каждый играет кого-то;
злодей играет злодея,
короля играет король
(хотя ему по вкусу совсем другая работа).
Но если бы, если бы, если бы,
отбросив привычную роль,
герой сумел одолеть привычку свою и природу…
Итак, игра начинается.
На сцене известный герой,
Широко известный герой —
ДОН ЖУАН СТАНОВИТСЯ КВАЗИМОДО
О Дон Жуане написано много трагедий, поэм и статей,
вокруг него давно разгораются страсти.
Его обвиняют:
он сделал несчастными столько счастливых семей!
Его оправдывают:
ведь он и сам был несчастлив!
Он слишком долго разыскивал свой идеал…
Свой идеал!..
Его считаешь своим лишь до тех пор, пока не находишь…
И тогда ты уходишь,
Дон Жуан!
И однажды после очередного ухода,
размышляя о бренности человеческой красоты,
Дон Жуан увидел в себе Квазимодо,
и отвернулся от зеркала, узнавая его черты.
Он вышел на улицу,
некрасивый, немолодой человек,
и красивые девушки проходили с ним рядом.
Но – ни одной улыбки из-под опущенных век,
ни одного перехваченного запретного взгляда.
Что-то изменилось.
Не только в нем, но вокруг.
Даже серое небо как-то выше и чище стало.
Некрасивые женщины превратились в красавиц вдруг,
и каждая казалась ему идеалом.
Мир перевернулся.
Закат превратился в рассвет.
Изменились улицы, деревья и лица…
Неужели оттого, что изменился один человек,
целый мир должен вокруг измениться?
Дон Жуан остановился. Он глубоко страдал.
Не так,
как человек, что в своих идеалах обманут.
А так, как человек страдает,
сознавая, что сам он – не идеал,
в целом мире – ни для кого…
Страдания, незнакомые Дон Жуану.
Привычные истины выпускают нас из кольца,
меняя сюжеты пьес, героев их и названия…
И старый веселый шут сгоняет улыбку с лица —
БЕДНЫЙ ЙОРИК СТАНОВИТСЯ КОРОЛЕМ ДАНИИ
Бедный Йорик,
бедный Йорик,
нищета и голь,
всех министров и шутов
насмешил до колик:
он корону нацепил,
крикнул:
– Я – король!
И взобрался на престол —
вот так бедный Йорик!
В шутку крикнул, конечно, – ведь он был шутом,
и на престол-то он просто присел на минутку.
Но все поверили: если шут сел на престол,
то, простите, какие тут могут быть шутки?
– Вы видите этот череп? – шут продолжал шутить. —
Попробуй-ка отгадай, что у него в середке!
Ведь для того, чтоб корону на голову нацепить,
нужны не мозги, а наличие этой коробки.
А коробки у всех одинаковые. Вот и поди
разберись!
Так он смешил публику, но публике расхотелось смеяться.
– Поди разберись! – сказал Йорик, и первый министр
приказал второму министру пойти разобраться.
– Вы видите этот череп? Потом поди разберись,
чей это череп: шута или самого короля Дании.
– Короля Дании! – заверил первый министр,
которому все известно было заранее.
Бедный Йорик,
бедный Йорик,
шут и весельчак,
сколько в жизни он шутил,
сколько веселился!
Сколько умных
в дураках
оставлял дурак,
не смущался никогда.
а теперь – смутился.
– Сейчас – допустим. А как через двадцать лет?
Через лет пятьдесят, через сто или триста?
Кто узнает его – когда он будет в земле?
– Он не будет в земле! – заверили хором министры.
Призадумался Йорик.
– Тогда я еще спрошу:
если так рассуждать, то выходит, что жить мне – вечно?
Так выходит? – спросил, посерьезнев, шут.
И министры ответили хором: – Конечно!
– Пусть и двести, и триста, и тысяча лет пройдет. —
молвил шут, и лицо его стало торжественно-строгим. —
Я вовек не умру, и мой череп никто не найдет
и не будет над ним сочинять монологи.
Бедный Йорик,
бедный Йорик,
шут или король.
посмеется над тобой
будущий историк!
Чересчур уж ты всерьез
принял эту роль…
Бедный Йорик!
Привычные истины свой расширяют круг,
и мир становится вдруг непривычным и небывалым,
и конь Дон Кихота, заезженный, старый друг, —
РОСИНАНТ СТАНОВИТСЯ БУЦЕФАЛОМ
Ветряные мельницы остались далеко позади,
и теплый сарай, и небо мирное, голубое…
Росинант поднял голову и увидел себя посреди настоящего поля боя.
Это поле щетинилось копьями и вздымало к небу мечи,
и оно бряцало угрозами и взрывалось хохотом:
– Кляча!
Старая кляча!
Ну-ка давай, скачи!
Ну-ка давай, вручи битве свою удачу!
Росинант загремел доспехами, которые состояли
из выпирающих ребер, ключиц и мослов,
и хвост его затрепетал от неумения стлаться по ветру…
Старая кляча… От этих обидных слов
ноги подкашиваются, как от пройденных километров.
Старая кляча… Об этом забываешь, когда вокруг
ветряные мельницы с амбразурами дыр и щелей,
и тогда хочется вскинуть голову и ударить копытом о камень,
и помчаться навстречу опасности – все быстрей и быстрей,
распластавши по ветру хвост, не касаясь земли ногами.
Старая кляча… Росинант глубоко вздохнул,
отчего еще явственней проступили его доспехи,
и заржал, и ударил копытом, и гривой опавшей тряхнул,
и шагнул – прямо в пасть, оскалившуюся в дьявольском смехе.
Старая кляча… У каждого свой талант, свой удел.
Но когда прозвучат боевые клики,
Буцефалом становится Росинант,
Дон Кихот становится Александром Великим.
Все это на сцене мы называем игрой,
рассчитанной на публику, – в назидание или в угоду.
Но если бы, если бы, если бы,
отбросив привычную роль,
человек сумел одолеть привычку свою и природу!
И Мальчик-с-пальчик в кармане бы не зачах,
а, выйдя в широкий свет, превратился в такого детину,
что весь этот свет широкий жал бы ему в плечах,
а небо мешало бы распрямить спину.
Если б всем надоевшая Баба Яга
выступала почаще в роли Спящей Красавицы
(и чтоб ее не будили), если б умный слуга
не делал глупостей, чтоб своему господину понравиться.
Если б шут стремился стать мудрецом
(но только не королем – поскольку это для него понижение),
если б Дон Жуан, красавец, хотя б не меняясь лицом,
сумел Квазимодо понять и войти в его положение.
Если бы, если бы, если бы,
отбросив привычную роль,
трус повел бы себя, как герой,
лгун за правду стоял бы горой,
а мошенник боролся бы за справедливость,
и каждый в жизни играл только самую, самую, самую
достойную роль…
Если бы, если бы, если бы,
если бы такое случилось!
Литературная хирургия
Сатира, которая призвана вскрывать язвы общества, достигла больших успехов по части анестезиологии. И хотя вскрывает хуже, но значительно лучше умеет усыплять.
Черный юмор
Черный юмор – это не смех сквозь слезы.
Это смех вместо слез.
Борьба противоположностей
Одни смехом уничтожают страх, другие страхом уничтожают смех, поэтому в мире не убывает ни смеха, ни страха.
Надежды
Одни надежды оправдались, другие не оправдались…
Почему-то надежды наши – как преступники перед судом: им постоянно нужно оправдываться.
Удовлетворение желания
Счастье – в самих желаниях, а не в удовлетворении желаний. Требуя у жизни удовлетворения, мы вызываем собственную жизнь на дуэль.
А там уж как повезет: либо мы ее прикончим, либо она нас ухлопает.
Жанры жизни
Живешь эту жизнь, как эпопею, а в конце поглядишь – она вся на одном листке умещается. Стоило ее жить, как эпопею? Может, лучше было прожить ее, как афоризм: коротко, но со смыслом? Так бы она лучше запомнилась…
Жизнь с препятствиями
Жизнь – это бег с препятствиями.
Потом – шаг с препятствиями.
Потом – медленный шаг с препятствиями.
Меняется темп движения, но препятствия остаются.
Слабость чистого разума
Когда разум пытается заменить чувство, ему требуется вся его сила, вся эрудиция – там, где чувству достаточно одного вздоха.
Путь мысли
Почему у нас в мозгу извилины? Видно, слишком много преград встречается на пути мысли.
Из него вышел Моцарт
Из него вышел Моцарт – и ушел в неизвестном направлении. Из него вышел Пушкин – и ушел в неизвестном направлении. Сколько из него вышло великих людей! И все ушли в неизвестном направлении…
Маленькая печаль
Жила в анекдоте маленькая печаль. Все вокруг смеялись, а она не смеялась. Ей говорили:
– Смейся! Ведь у нас анекдот!
Но она не смеялась, а только печалилась.
– Если тебе так хочется плакать, ты можешь смеяться до слез, – убеждали ее те, что смеялись.
А она все равно не смеялась. Даже до слез. Потому что жила в таком неудачном месте.
То есть место было удачное – для тех, кто хотел посмеяться, а для тех, кто хотел погрустить или, допустим, задуматься, место это не очень подходило.
Время шло, и маленькая печаль все росла. Чем больше вокруг смеялись, тем больше она росла.
И никто не заметил, как она выросла.
Маленькие печали быстро растут.
Особенно когда живут в анекдоте.
Крылатые слова в районе их приземления
* * *
Горе побежденным (Тит Ливии), но еще большее горе победителям.
* * *
Эврика! (Архимед). Э, ври-ка!
* * *
Дайте мне точку опоры (Архимед), или я переверну земной шар!
* * *
Платон мне друг, но истина дороже (Сократ) обходится.
* * *
Когда говорит оружие, музы молчат (Цицерон), и это молчание принято считать знаком согласия.
* * *
Деньги не пахнут (Веспасиан). Особенно когда деньгами не пахнет.
* * *
Все течет, все изменяется (Гераклит). Но течет быстро, а изменяется медленно.
* * *
Где хорошо, там и родина (Аристофан), а хорошо там, где нас нет.
* * *
О времена! О нравы! (Цицерон). Все вы по-своему правы…
* * *
Аппетит приходит во время еды (Рабле), но не всегда еда приходит во время аппетита.
* * *
Знание – сила (Бэкон). Иногда – нечистая сила.
* * *
Все модные пороки слывут добродетелями (Мольер), поэтому добродетели никак не войдут в моду.
* * *
Великие умы сходятся (Вольтер), но не всегда для великих дел.
* * *
Во Франции надо быть либо молотом, либо наковальней (Вольтер). В России обычное положение человека – между молотом и наковальней.
* * *
Цель оправдывает средства (Гоббс), но – увы! – не всегда их дает.
* * *
Да, может собственных Платонов и быстрых разумом Невтонов (Ломоносов), но ни один Ньютон отечеству не в тон.
* * *
Блажен, кто верует (Грибоедов), блаженней – кто ворует.
* * *
Дела давно минувших дней (Пушкин) из современности видней.
* * *
Еще одно, последнее сказанье (Пушкин) – и станет неизбежным наказанье.
* * *
Следовать за мыслями великого человека есть наука самая занимательная (Пушкин) для соответствующих учреждений.
* * *
Да, жалок тот, в ком совесть не чиста (Пушкин) и в ком чиста, и вообще в ком совесть.
* * *
Любви все возрасты покорны (Пушкин), но одного покорства бывает недостаточно.
* * *
Поэзия должна быть глуповата (Пушкин), но не до такой же степени!
* * *
Несчастье порождает равенство (Бальзак), поэтому у нас так много товарищей по несчастью.
* * *
И скучно, и грустно, и некому руку подать… (Лермонтов). Но зато есть кому подать в руку.
* * *
История всех существовавших до сих пор обществ есть история борьбы классов (Маркс) с цивилизацией.
* * *
В науке нет широкой столбовой дороги, и только тот достигнет ее сияющих вершин (Маркс), кто сумеет их отличить от зияющих пропастей.
* * *
Родимые пятна капитализма (Маркс), где вы, родимые?
* * *
Свобода есть осознанная необходимость (Энгельс) сидеть в тюрьме.
* * *
Смотри в корень (Козьма Прутков), но и на плоды иногда поглядывай.
* * *
Печальник горя народного (Достоевский) стал начальником горя народного…
* * *
Преступление и наказание растут на одном стебле (Эмерсон), но преступление лучше плодоносит.
* * *
Коммунизм есть советская власть плюс электрификация (Ленин) и минус все остальное.
* * *
Каждая кухарка должна научиться управлять государством (Ленин), потому что варить будет все равно нечего.
* * *
Дело чести, дело славы, дело доблести и геройства (Сталин) карается по статье за измену Родине.
* * *
Теория без практики мертва, практика без теории слепа (Сталин). И куда же они нас завели, эти слепые и мертвые!
* * *
Такое бытие, что оно уже не в силах определять сознание (Приземленный Маркс).
* * *
От великого почина – к великой починке! (Приземленный Ленин).
* * *
Головокрушение от успехов (Приземленный Сталин).
* * *
Если враг не сдается – его уничтожают (Горький).
* * *
Если друг не сдается, с ним делают то же самое.
* * *
Превосходная должность быть на земле человеком (Горький). Только за нее мало платят и много расплачиваются.
* * *
Дети – цветы жизни (Горький), а ягодки будут впереди.
* * *
Я к вам приду в коммунистическое далеко (Маяковский), если кого-нибудь там застану.
* * *
Клячу истории загоним (Маяковский), а на вырученные деньги купим себе другую историю.
* * *
Не хочу, чтоб к штыку приравняли перо, пусть его приравняют обратно! (Приземленный Маяковский)
* * *
Мы ехали шагом, мы мчались в боях и яблочко-песню держали в зубах (Светлов). А что сегодня у нас в зубах? Ни песни, ни яблочка.
* * *
Хлеб открывает любой рот (Лец). И закрывает.
* * *
Человечество смеясь расстается со своим прошлым (Маркс) и плача встречается со своим будущим.
* * *
Финансовая пропасть – самая глубокая: в нее можно падать всю жизнь (Оскар Уайльд), но пока падаешь – не расшибешься.
Долой потребности
Шпильки и шпульки
Преступная банда токарей по металлу должна была выпускать шпульки, а выпускала шпильки, экономя металл и пуская его на сторону.
Преступная банда работников торговли получала шпильки, которые в накладных значились как шпульки, но продавались как шпильки, имеющие значительно больший спрос.
Преступная банда правоохранительных органов, разматывая эту цепь преступлений, вышла на преступников, но арестовала честных людей, не имевших отношения ни к шпилькам, ни к шпулькам.
Преступная банда судей, ясно видя невиновность обвиняемых, намотала им порядочный срок.
Честный журналист попытался разоблачить все эти преступления, но, вовлеченный в преступную банду журналистов, написал серию хвалебных очерков о работниках производства, торговли и, конечно, нашей славной милиции.
Честный читатель никогда бы не стал их читать, но, вовлеченный в преступную банду читателей, прочитал всю серию, от первой до последней строчки, и даже написал благодарственный отзыв в редакцию.
Чтобы рассеять все эти бандформирования, прогрессивные силы страны стали объединяться в партии, союзы, моторизованные дивизии, но при этом объединялись в банды. В бандформирования. Потому что ведь и партия, бывший их рулевой, тоже была не партия. И Союз нерушимый республик свободных тоже, в сущности, был не союз, а одно из наиболее крупных в истории бандформирований.
Ничто человеческое
В основополагающей формуле: «Кто был ничем, тот станет всем» – заключена вековая мечта всех нищих, голодных, бесправных, бездарных, безмозглых, бесчестных, бесстыжих и бессовестных. Государство победившего люмпен-пролетариата было рассчитано именно на них.
Говоря, что ничто человеческое им не чуждо, древние вряд ли могли предположить, что это ничто, отделившись от человека, возьмет над ним власть и начнет его перелепливать по своему образу и подобию. Что возникнет государство, в котором на всех руководящих постах будет восседать ничто человеческое. А если пост окажется не руководящим, то ничто человеческое все силы приложит, чтобы сделать его руководящим, – будет ли это пост чиновника, дворника, сантехника или просто мальчика на побегушках. Потому что в стране победившего люмпен-пролетариата каждый, кто был ничем, должен непременно стать всем, чтобы подняться над другими из своего ничтожества.
Конечно, это ничто, придя к власти, прежде всего постаралось избавиться от тех, кто представлял собой что-то. Сначала оно избавилось от богатых, национализировав чужое добро, затем от недостаточно нищих (коллективизация и раскулачивание) и, наконец, от умных, талантливых, с царем в голове, потому что царь в голове опасен для любой власти.
Эссе, сэр! Время, однако, шло, и ничто, которое стало всем, все больше тревожилось: а вдруг оно снова станет ничем? И тогда оно отменило диктатуру люмпен-пролетариата и объявило, что отныне мы все будем жить по-человечески, поскольку ничто человеческое нам не чуждо. И пока население соображало, как это нужно жить по-человечески, ничто человеческое уже стало так жить.
Но от этого, сэр, оно не стало более человеческим. Ничто есть ничто, в нем всегда нечеловеческого больше, чем человеческого, хотя в чем-то оно человеческому не чуждо.
Сорок два банана
Слух о том, что профессор Гамадрил изобрел способ превращения современных обезьян в человека, оказался настолько преувеличенным, что репортеры нескольких европейских газет были уволены без выходного пособия. Им было указано, что как бы фантастически ни развивалась наука, она не должна лишать репортера здравого разума. Можно писать об антиматерии, о преобразовании времени в пространство, о любой теории, не нуждающейся в немедленном подтверждении практикой, – но превращение обезьяны в человека – тут уж позвольте… Где этот человек? Познакомьте меня с ним!
– Мне нужен месяц, – сказал Натти Бумпо, репортер, уже уволенный, но еще не выставленный из кабинета редактора. – Дайте мне месяц, и я вас познакомлю с таким человеком.
Натти Бумпо – это был его псевдоним, взятый в честь героя любимого писателя Купера. Не то, чтобы он любил его больше других, просто Купер был единственный писатель, который запомнился ему с детства – с того времени, когда человек еще имеет время читать.
– Натти, – сказал редактор, – зачем вы говорите о каком-то месяце, когда вы свободны теперь на всю жизнь?
– Ладно, – сказал Натти Бумпо, – пусть я сам превращусь в обезьяну, если через месяц мы не встретимся здесь втроем. – С тем его и выставили из кабинета.
Профессор Гамадрил ел банан где-то в северной части южного полушария, когда перед ним предстал репортер европейской газеты. В руках у репортера был блокнот, на носу очки, на голове шляпа, и все это отвлекало внимание профессора и мешало сосредоточиться на прямо поставленном вопросе:
– Что думает профессор о возможности очеловечивания современных обезьян, разумеется, в связи с достижениями современной биологии и генетики?
– Не хотите ли банан? – спросил профессор, явно желая выиграть время на размышление. Он в последний раз надкусил банан и протянул его Натти Бумпо.
Натти поблагодарил. Он не ел с тех пор, как покинул южную часть северного полушария, чтобы вступить на северную часть южного, и он охотно разделил профессорский обед или даже скорее ужин, потому что день уже клонился к вечеру.
– Так что же вы думаете? – протиснул он сквозь сладкую мякоть банана.
– Это как посмотреть, – рассеянно вымолвил Гамадрил, все еще продолжая отвлекаться очками. – Один говорит одно, другой – другое… Мой сосед Бабуин целыми днями сидит на дереве, так ему, конечно, видней…
Репортер европейской газеты впервые слышал о Бабуине, и он решил, что это тоже, наверное, какой-то профессор. А у них тут наука шагнула, подумал он.
– В последнее время наука очень шагнула, – вслух продолжил он свою мысль. – Взять хотя бы дельфинов – ведь это почти разумные существа…
Профессор Гамадрил не читал газет, поэтому он позволял себе сомневаться. Он сомневался во всем, чего нельзя было попробовать на ощупь или на вкус, в этом отношении он был чистый эмпирик. Он знал, что банан сладкий, а дождь мокрый, но о дельфине он ничего не знал, потому что ни разу в жизни его не пробовал.
– Если дельфины мыслят, – гнул свою линию репортер, – то что же тогда говорить об обезьянах? Но науке, им остается только превратиться в людей.
– Слишком долгая история, – сказал Гамадрил так, словно он сам прошел всю эту историю. – Да и результаты, как показывает опыт, весьма неутешительны.
Натти Бумпо почувствовал, что почва уходит из-под его ног вместе с редакцией европейской газеты. Если не верят сам профессор Гамадрил, то как же тут убедишь редактора?
Таким печальным размышлениям он предавался, когда внезапно в голову ему угодил банан. Второй банан угодил в голову его собеседнику.
– Это сосед Бабуин, – пояснил Гамадрил, поднимая оба банана и один из них протягивая гостю. – Берите, не стесняйтесь, это он угощает.
Вслед за тем появился и сам Бабуин, который, оказывается, сидел тут же, на дереве.
– Привет компании! – сказал Бабуин. – Что за шум, а драки нету?
– Какая там драка, коллега, – кивнул ему Гамадрил. – Просто сидим, разговариваем.
Сосед Бабуин тоже присел и принялся разглядывать гостя; точнее, его шляпу, блокнот и очки. При этом он почему-то чесал не в затылке, что обычно выражает недоумение, а где-то под мышкой, что уж и вовсе непонятно, что выражает.
– Меня удивляет, – продолжил Натти свой разговор, теперь уже обращаясь к двум собеседникам, – неужели обезьяны, ближайшие собратья людей, не могут оценить всех преимуществ цивилизации? Человек рождается свободным, человек – животное общественное и ничто человеческое ему не чуждо… Натти Бумпо говорил, вспоминая все, что читал и писал по этому поводу, и слова его строились, как колонки на первой воскресной полосе. – Человек мера всех вещей, – говорил он, – и не только вещей, но и животных. И пусть ему иногда свойственно ошибаться…
– Не так быстро, – попросил Гамадрил, – я не успеваю улавливать.
– Ешьте лучше банан, – предложил Бабуин.
После этого они долго ели бананы.
Между тем стало уже почти темно, и репортер зажег свой репортерский фонарик, чем доставил огромное удовольствие новым друзьям. Сосед Бабуин взял этот фонарик и посветил им Гамадрилу в глаза, а профессор зажмурился от яркого света, впрочем, тоже не без удовольствия. Потом, посвечивая себе, Бабуин сбросил еще по банану.
После ужина профессор, привыкший к строгому режиму, почувствовал, что его клонит ко сну. Было странно, что вокруг светло, а его клонит ко сну, и профессор подумал, что это, видимо, следствие переутомления. Надо больше следить за собой, подумал он и, совершенно по-английски, то есть, не простившись с компанией, уснул.
Профессор Гамадрил дышал так, словно находился на приеме у доктора. Грудь его то вздымалась, то опадала, нос шумно втягивал и выбрасывал воздух, а рот… но что делал профессорский рот, так и осталось невыясненным, потому что в этом месте Бумпо погасил свой фонарик.
Проснулся Бумпо в самом зените дня, когда в европейской редакции уже в разгаре работа. Просыпаясь, он испугался, не опоздал ли, потом успокоился, вспомнив, что опаздывать больше некуда, потом сообразил, что теперь опаздывать решительно некуда, и снова заволновался. В сумятице этих мыслей и чувств он открыл глаза и увидел Чакму.
Чакма не была образцом красоты – Натти, у которого хранились все образцы, начиная с 1949 года, мог судить об этом с полной ответственностью. Больше того, внешность Чакмы была словно вызовом всем установленным нормам и образцам и этим, пожалуй, импонировала Натти Бумпо, который, профессионально привязанный к штампу, душевно тяготел ко всякой неповторимости.
Чакма разглядывала его, как ребенок разглядывает взрослый журнал: без понимания, но с непосредственным интересом. Так и казалось, что ей не терпится его перелистнуть, чтобы разглядеть с другой стороны, но Натти не спешил удовлетворить ее любопытство. Она смотрела на него, а он смотрел на нее, и было в этом молчаливом смотрении что-то древнее и новое, как мир. Что-то очень знакомое, идущее от далеких предков, и неизвестное, из еще не рожденных времен.
– А где профессор? – спросил Натти Бумпо, опуская лирическую часть знакомства и переходя к деловой.
Чакма не ответила. Теперь, когда она не только видела, но и слышала его, она была совершенно переполнена впечатлениями, и ей не хотелось говорить, ей хотелось только видеть и слышать.
– Что же вы молчите? – услышала она и опять не ответила.
Затем наступило долгое молчание, прерванное наконец Чакмой.
– Я уже давно здесь сижу, – сказала она. – Сначала шла, потом села… И вот сижу… – Чакма помолчала в надежде снова что-то услышать, но Натти не спешил вступить в разговор, он ждал, когда Чакма как следует разговорится. – Я как утром встала, так и пошла… Да… А теперь сижу. Так и сижу…
– Вы пришли к профессору?
– Что вы, я к нему никогда не хожу! Мне совсем не нужно ходить к профессору… Просто я встала и пошла. А потом села…
– Привет компании! – сказал с дерева сосед Бабуин. – Я слышу, вы уже разговариваете?
Натти Бумпо не замедлил спросить, не видел ли сосед Бабуин профессора, на что тот ответил, что видел, когда было светло, а когда стало темно, тогда он его уже не видел. Он и теперь его не видит, хотя уже снова светло, добавил сосед Бабуин и замолчал у себя на дереве, что было весьма кстати, потому что Чакма как раз открыла рот, чтоб сказать:
– Я еще немножко посижу и пойду.
– Сидите сколько хочется, – сказал Натти Бумпо.
– Тогда я долго буду сидеть, потому что мне хочется сидеть долго. Сама не знаю, отчего это: раньше я всегда похожу, потом посижу, потом опять похожу, и так все время…
У нее были неправильные черты лица, в которых, казалось, отразился весь ее неправильный образ жизни. Конечно, можно и сидеть, и ходить, но нельзя же все сводить только к этому.
– У нас не так, – сказал Натти Бумпо. – У нас человеку всегда найдется занятие. Днем работа, вечером – театр или кино. Сходишь с друзьями в ресторан или просто посидишь у телевизора. Бывают довольно интересные передачи.
Чакма была превосходной слушательницей, потому что для нее все было в новинку. Она, затаив дыхание, слушала и про кино, и про ресторан, потом, осмелев, задала какой-то вопрос, который подсказал Натти новые темы, и вскоре разговор вылился в широкое русло международных проблем и, в частности, отношений между Западом и Востоком (которые оба находились на севере).
– Угощайтесь! – крикнул с дерева сосед Бабуин и бросил им два банана.
Это было кстати, потому что время завтрака давно прошло и приближалось время обеда.
– Мы как в ресторане, – сказала Чакма, надкусывая банан.
Ей было хорошо сидеть с этим человеком, еще недавно «совсем незнакомым, а сейчас таким знакомым, что просто невозможно и выразить. И она сидела, и не спешила уходить, и радовалась, что он тоже никуда не торопится. И представляла Чакма, как они сидят с ним вдвоем где-то там, в его ресторане, и смотрят телевизор – такой ящик, в котором показывают разные чудеса.
– Повсюду улицы, – сказал репортер, – тротуары… Киоски с газированной водой…
– Как хорошо! – тихонько вздохнула Чакма.
Натти Бумпо рассказывал о городе Роттердаме, где ему однажды пришлось побывать. Потом, по ассоциации, он заговорил о художнике Рембрандте, жившем в городе Амстердаме, и о Ван Гоге, жившем не в Амстердаме, но тоже художнике. От Ван Гога он перешел к Вану Клиберну, уже не художнику, а музыканту из штата Луизиана, затем еще к кому-то, не музыканту, но тоже из этого штата. От Александрии в штате Луизиана он перешел к Александрии в штате Вирджиния, затем к Александрии европейской, Александрии африканской и Александрии австралийской. И так, за короткое время, он набросал общую картину земли и проживающего на ней человечества.
Под грузом всех этих Александрии сосед Бабуин свалился на землю вместо банана. Он извинился, спросил, а почему, собственно, так одинаково называются такие разные города, и, не получив вразумительного ответа, полез обратно на дерево.
– Что же касается способности человека одним усилием воли влиять на радиоактивный распад, – развивал репортер еще одну смежную проблему, – то профессор Шовен говорит по этому поводу следующее…
Профессор Гамадрил так и не вернулся в тот день, и на следующий день он тоже не вернулся. Как выяснилось потом, он гостил где-то у дальнего родственника, в то время как его собственный гость был предоставлен чужим заботам. Это не было профессорской рассеянностью или бестактностью, как принято считать в цивилизованном мире, – просто профессор на минуту забыл о своем госте и вспомнил о родственнике, и в ту же минуту отправился к нему, чтобы вернуться через неделю.
Для соседа Бабуина это была беспокойная неделя, потому что ему приходилось кормить профессоровых гостей, которые вели внизу общеобразовательные беседы. Для Натти Бумпо это была неделя отдыха от всяких забот. Он дышал свежим воздухом, ел бананы и беседовал с Чакмой, поражая ее своей эрудицией, которой бы хватило на целую газетную подшивку. А для нее, для Чакмы, эта неделя была новой жизнью, вторым рождением, той эволюцией, на которую в других условиях потребовались многие тысячи лет. И хотя черты ее, с точки зрения общепринятых норм, все еще продолжали оставаться неправильными, образ мыслей ее уже вполне соответствовал этим нормам.
– Как жаль, что у нас не ходят троллейбусы! – говорила она на третий день.
– Конечно, Матисс интересней, чем Сезанн, – говорила она на пятый.
– Интеллектуальная жизнь имеет все преимущества над жизнью биологической, – говорила она на седьмой.
А на восьмой день вернулся профессор Гамадрил.
Он мог бы доставить значительно большую радость, если б вернулся раньше на несколько дней. Все уже как-то привыкли к его отсутствию: Бабуин привык, Натти Бумпо привык, а уж о Чакме и говорить нечего. Она и прежде не стремилась видеть профессора, а теперь у нее возникла к нему какая-то неприязнь, то, что она бы назвала духовной отчужденностью.
Семь дней она приходила сюда, и здесь не было никакого профессора, и она сидела и смотрела, как спит Натти Бумпо, и ждала, когда он проснется, а когда он просыпался, они начинали говорить об авангардизме и гамма-лучах, и ели бананы, которые им бросал с дерева Бабуин, и говорили, говорили до самого вечера.
Семь дней Натти Бумпо просыпался и засыпал с чувством внутреннего успокоения, не думая о делах, за которые его могут уволить или, наоборот, принять на работу. Он съел четыре десятка бананов и увидел четыре десятка снов, и ни в одном из них не было редактора европейской газеты.
Семь дней сосед Бабуин чувствовал себя гостеприимным хозяином, который не зря сидит у себя на дереве, потому что он нужен тем, кто сидит внизу. И он хлопотал, беспокоился, как бы не пропустить время завтрака или обеда, он выбирал для гостей самые большие бананы, а себе оставлял самые маленькие… Но он не был хозяином, хозяином был Гамадрил, который появился на восьмой день, если считать за день время между рассветом и наступлением темноты.
Он появился, как будни после праздников, как послесловие, которое никто не хочет читать, хотя оно многое объясняет. И, объясняя свое появление, он сказал:
– Ну вот я и дома.
Он сказал это, словно хотел подчеркнуть, что они-то не дома, что они у него в гостях. Чакма это сразу почувствовала.