355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Феликс Кривин » Антология Сатиры и Юмора России ХХ века » Текст книги (страница 27)
Антология Сатиры и Юмора России ХХ века
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 01:55

Текст книги "Антология Сатиры и Юмора России ХХ века"


Автор книги: Феликс Кривин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 41 страниц)

– Почему майора? Он же уже полковник, а полковник выше, чем майор!

– Но он же будет генерал-майор! – доказывает сведущая в этих делах судьба полковника.

– Генерал, но все же майор! – не соглашается судьба бывшей жены полковника.

Слушает высокое начальство эти пререкания и ничего не может понять. Так и остается полковник полковником.

Луна в продуктовой сумке

– Сколько повторять: искать нужно не глазами, а ноздрями!

Петрович говорит это Францику – и совершенно напрасно: ищет-то не Францик, ищут Францика.

– Францик, Францик, ну где же ты, Францушка, ну иди сюда, Франц!

Вот, наверно, икается там, во Франции! Хотя к Франции Францик отношения не имеет, Франц – немецкое имя, а не французское. Но он и к немцам не имеет отношения, потому что никогда не выезжал из России. И не только из всей России, но даже из этого двора. Просто назвали его Франциком. У нас по-всякому могут назвать. Петровича и вовсе никак не назвали. Петя, доставивший его во двор, вскоре уехал вмести с родителями, а собаку оставили – как ее называть? Стали звать Петровичем, в память о Пете. Хоть человек и выехал, но о нем не следует забывать. Конечно, по отчеству звать собаку не принято, тем более, что Петрович был в то время щенок, но совсем не называть тоже нельзя. Так у нас во дворе заведено: кто здесь живет, непременно должен как-нибудь называться.

Теперь Петрович уже большой, вырос на Францевых хлебах, верней, на хлебах Францевой старухи, нашей общей кормилицы. К Францевой старухе половина двора ходит, как в ресторан, а к другой половине она сама ходит. Выйдет во двор, пройдется между кустиками – и все сыты, довольны.

А живет у старухи только Францик, здоровье у него слабое, не может он, как другие, под забором. В детстве его кто-то помял – не со зла, а так, от избытка силы, – и с тех пор Францик никак не отойдет. Старуха его на инвалидность перевела, держит под специальным присмотром. Хорошая старуха. Всех дворовых котов и собак она уважительно называет: животные. Для человека такое название унизительно, а кота и собаку оно возвышает, приобщает ко всем животным земли.

– Совсем не умеют искать, – сокрушается Петрович, сидя рядом с Франциком в его укрытии.

Дорос Петрович до своего отчества, теперь его можно смело так называть. Умное животное, со всех сторон жизнь понимает. Это он открыл глаза Францику на общественное и личное счастье. Францик о них ничего не знал, хотя бессознательно стремился к личному, пренебрегая общественным. Трудно строить сразу оба счастья, каким-то из них приходится пренебречь. Тех, которые пренебрегают личным, называют героями, а тех, которые общественным, – рвачами. Францик не рвач, но он и не герой. И он не виноват, что его личное счастье стало поперек дороги общественному…

Общественное счастье заключалось в том, что внучка старухи начала самостоятельную семейную жизнь, а жить ей с мужем было негде – только в этой квартире, где жили Францик и старуха Францева. Старуху на радостях определили в Дом ветеранов труда. Прекрасный дом, но не для Францика, поскольку Францик не был ветераном труда. У него жизнь складывалась совсем по-другому.

Старуха медлила, не хотела переезжать, пока Францик не будет пристроен. В какой-нибудь дом – пусть не ветеранов труда, но не менее приличный. А молодоженам не терпелось строить свое счастье, причем именно там, где два счастья – Францика и старухи – были уже построены. Вот они и искали Францика, чтоб отправить его в Приличный Дом. А он, не желая менять свою жизнь, естественно, прятался.

Молодоженов тоже можно понять, им под забором не позволит жить домоуправление. Хотя здоровье им позволит, но домоуправление не разрешит. Потому они и пристроили бабушку к ветеранам труда – потому, что она уже ветеран, а они еще не ветераны. Ветер есть, а ран нету, как говорит старуха. Житейских ран.

– Искатели! Не умеют искать. В этом твое, Франц, спасение.

Противоречит себе Петрович. Кто, извините, говорил, что спасение не может быть где-то на стороне, что каждый носит в себе собственное спасение, как и собственную погибель? Петрович говорил. И был совершенно прав. Францик чувствовал в себе как свое спасение, так и свою погибель.

Разве он не знал, зачем нужен молодоженам? Знал! Но ему хотелось сомневаться. Он даже подумал: а что, если они любят его? Что, если не могут строить без него свое счастье? Старуха, например, не могла. А они, в сущности, ее родственники. Родственники от родственников недалеко падают, так, кажется, в этих случаях говорят.

Может, они счастье свое общественное построят рядом с его личным счастьем. Вот здесь их счастье, а здесь его. А там где-то счастье старухи Францевой – в Доме ветеранов. Пусть она себе там живет, а он, Францик, останется с молодыми. С молодыми ему даже веселее, да и им веселее, потому что он тоже еще, в сущности, молодой.

А они и правда не умеют искать. Зовут, зовут, думают, он откликнется. А чего ему откликаться? Если только что-то важное, неотложное… Ужин, к примеру. Или коврик под радиатором… А может, они волнуются, беспокоятся, что его долго нет? Родственники все же. Старухины. Они там волнуются, а он здесь сидит.

Францик тихонько подал голос – так, чтоб его не услышали. И огорчился, что его не услышали. И подал погромче.

– Ох, доведет тебя твой язык! – вздохнул Петрович.

Так оно и случилось. Довел Францика его язык. И понесли Францика в продуктовой сумке в неизвестном направлении. Сначала приласкали, погладили, потом посадили в сумку – и привет. Привет Петровичу и всем, кто нас помнит.

Путешествие в продуктовой сумке, даже наглухо застегнутой, таит в себе массу волнующих впечатлений. Взять колбасу, к примеру. Сейчас-то ее нет, но она оставила по себе отчетливое воспоминание. А ведь жизнь, говорит Петрович, наполовину состоит из воспоминаний, на треть из надежд и только на самую малую часть из того, что мы имеем в действительности. Поэтому действительность нас не может прокормить: нас кормят воспоминания и надежды.

Путешествие в закрытой сумке, конечно, не может радовать глаз, но это истинный праздник для обоняния. Хотя и здесь не обходится без борьбы между чем-то плохим и чем-то очень хорошим. Вот пробивается из далеких прошедших дней тонкий запах голландского сыра, но его тут же заглушает одуряющий запах табака. Ничего. На табаке наша жизнь не кончается. Прислушайтесь: откуда-то из самых глубин доносится волнующий запах селедки… Но что это? При чем здесь запах стирального порошка? Терпение, терпение… Ну вот, опять колбаса… «Полтавская»? «Столичная»?.. Пожалуй, это «Столичная водка»… Не нюхайте, не дышите! А теперь дышите! Сквозь все преграды пробился живительный запах молока…

Жаль, что нет Петровича, это по его части. А хорошо бы посидеть здесь вдвоем за ужином, за запахом ужина… Сидеть, покачиваясь на ходу, как в каком-нибудь вагоне-ресторане… Угощайтесь колбасой, нюхайте! А селедочки не хотите понюхать?.. А там, глядишь, и Приличный Дом, – выгружайтесь, приехали! Двери гостеприимно открыты, радиаторы тепленькие, любой выбирай, и во всех углах блюдечки, блюдечки, и каждое с молоком…

И вдруг Францик понял, что никакого Приличного Дома не будет. Будет мокрая, холодная ночь, пустынная лесная дорога, о которой рассказывали бродячие коты. С этого у них начиналась бродячая жизнь, и у Францика начнется. Одичает он в этом лесу. Петровича когда-нибудь встретит – не поздоровается.

Он ведь и раньше все понимал, только ему хотелось сомневаться. Когда ожидаешь плохого, хочется сомневаться, чтоб оставить местечко для хорошего. Вдруг случится хорошее, а для него нет местечка.

А так – он понимает: избавиться от него хотят. Чтобы там, где он жил, строить свое семейное счастье.

Он, Францик, тоже по-своему виноват: не лезь со своим личным счастьем в счастье общественное. Не маленький, должен понимать: личное должно уступать дорогу общественному.

Сумка раскрылась, пропуская сырую, холодную ночь. Пустую и такую одинокую, несмотря на присутствие двух молодоженов. Там, во дворе, один Петрович, бывало, развеивал его одиночество, а эти двое – не могут… Хоть бы сумку оставили… Как ему выходить из сумки – в такую ночь?..

Сумка раскрылась шире, и в нее вкатилась луна. Круглая, желтая, пахучая луна, похожая на голову голландского сыра.

Проходной двор на проспекте Независимости

Недоулок жил на окраине города в странном месте без адреса. Собственно, он был сам себе адрес: стоило его назвать, и сразу было ясно, где он находится. Если, конечно, знаешь город.

Недоулком его назвали, чтоб подчеркнуть его отличие от переулка, вложив в это слово нехороший, насмешливый смысл. А официально его называли тупик. Тоже не бог весть какое название. Тем более что, если разобраться, никакой он был не тупик: в том месте, где у тупика дальнейшего хода нет, у него был проходной двор – прямиком на проспект Независимости, бывшей Свободы. С недавнего времени стало ясно, что свобода и независимость – понятия не только разные, но иногда прямо противоположные. Например, независимость от правил уличного движения лишает свободы передвижения и оставляет свободу только катастрофам.

Вот тут, в двух шагах от этой Свободы-Независимости, и протекала жизнь недоулка, причем не одна. Пройдет по нему человек – а у него уже жизнь. Собака пробежит – опять жизнь. Пусть собачья, но все-таки. Другие по одной жизни проживают, но это потому, что они не замечают, сколько жизней вокруг.

А недоулок замечает. Не такой уж он тупик. Он все еще помнит тех людей, которых вели по нему через проходной двор на проспект бывшей Свободы, нынешней Независимости. Колонна была длинная, и недоулок радовался: сколько у него появилось жизней! Но эти жизни оказались недолгими – только до того места, куда их вели.

Там было много детей и стариков, и все они шли с вещами, как будто переезжали на другую квартиру. Но они переезжали на такую квартиру, где никакие вещи им уже не понадобились.

Пускай он тупик, но он все это понял и перестал радоваться. И все надеялся, что где-то откроется дверь, распахнутся ворота, у него ведь по обе стороны хватает и дверей, и ворот… Они могли бы впустить, спрятать этих людей, но двери и ворота оставались закрытыми.

В него навсегда впечатались шаги этой колонны, он их чувствует до сих пор, хотя прошло столько времени. Они впитываются в булыжные камни, упираются, сопротивляются, потому что теперь-то они знают, куда их ведут!

А тогда не знали. Особенно вот эти, самые маленькие. Не потому ли они сегодня больше других болят, почему-то больше всего в ясную, солнечную погоду.

Удивительно, что их никто не замечает, никто о них не спотыкается, и машины ездят ровно, плавно, будто под ними ничего нет.

Вот к третьему дому подкатывает автомобиль марки «Мерседес», и ничего под собой не чувствует. Вот из дома выходит владелец «Мерседеса», народный депутат и коммерческий деятель, и тоже ничего под собой не чувствует. Оба они, и депутат, и «Мерседес», ничего под собой не чувствуют и ничего вокруг не замечают, и депутат садится в «Мерседес», а тот везет его в аэропорт, чтобы оттуда лететь в заграничную командировку. Не то чтобы депутат любил заграницу, он даже относится к ней довольно критически, но обожает ездить туда в командировку. Чтоб освежить свои чувства к родине и укрепиться в мысли, что он ее никогда не оставит и разделит с ней все страдания. Страдания между тем растут по мере того, как народный депутат ездит в заграничные командировки, потому что он всякий раз что-то с родины увозит и вкладывает на Западе неизвестно куда.

И пока депутат где-то ездит, в его доме продолжается жизнь, временами даже более бурная, благодаря отсутствию депутата. И в других домах продолжается жизнь.

Жизнь недоулка только из этих жизней и складывается, и он не раз пытался себе представить, как бы он зажил собственной жизнью. Вот он приходит домой, а на пороге его встречает жена-недоулочка, спрашивает, как у него дела, не устал ли он на работе. Как же, не устал! Он чувствует себя так, словно по нему целый день ходили и ездили. Жена, конечно, станет успокаивать: это ничего, это пройдет. По проспекту Независимости за день прошли четыре демонстрации, да еще сколько митингов, сколько очередей… И сразу станет легче, и сядут они друг против дружки посудачить о чужих делах. Оказывается, бульвар Демократии опять дома не ночевал. Вот и вся демократия: теперь каждую ночь ночует на площади Прогресса. А недоулок ночует дома, так его называют «тупик». Но это ничего, пускай тупик, ему бы только быть рядом со своей недоулочкой.

В последнее время, правда, и у них стало небезопасно. То кого-то ограбят, то прибьют, то навяжут любовь в принудительном порядке. Однажды из проходного двора выскочила размундированная до полного штатского состояния милицейская группа захвата и с криком: «Помогите!» понеслась по недоулку, оставляя в холодном ночном асфальте глубокие босые следы, и столько в их мужественных голосах было ужаса, что вся милиция шарахалась в стороны и там затаивалась до утра.

Недоулок мечтал о подвиге, но все подвиги производятся из собственных жизней, а у него было много жизней, и все не собственные. Он, правда, считал их своими, и совершенно правильно, но ни одной не мог пожертвовать или хотя бы рискнуть, что для подвига совершенно необходимо.

Но однажды…

Однажды была темная ночь, и недоулок дремал, растянувшись на своем коротком пространстве. И когда в его сон ворвался крик: «Помогите!», он, не соображая, что делает, выскочил из своего сна и устремился за преступниками.

Не без труда протиснувшись сквозь стены и деревья проходного двора, он выбежал на проспект Независимости. Наконец-то! Здесь была такая широта, такая впереди перспектива, что он понесся легко, как ветер, а преступники в панике кричали: «Вы посмотрите на этого сумасшедшего! Он нас сейчас раздавит своими домами!»

Милиция, переодевшись в штатское, чтоб ее не узнали, выстроилась по обе стороны проспекта и старательно изучала, как нужно преследовать преступника. А собаки, жившие в недоулке, бежали с ним вместе и все наперебой брали след.

Это были не те собаки, которые сопровождали людей, которых вели из жизни туда, где она кончается. Может, это были дети тех собак. Может, внуки тех собак. Сейчас говорят, что это были немецкие овчарки. Исключительно немецкие. Но недоулок не такой уж тупик, он помнит, что там были собаки не только этой породы.

Да, это была погоня! Дома тяжело топают, деревья скрипят, окна дребезжат, и все это несется по проспекту Независимости. Вот как нужно бороться с преступниками, думала милиция, переодетая в штатское, чтоб ее не узнали. Нужно, чтоб все улицы включились в борьбу, а не только, понимаешь, одна милиция, один ОМОН, одна, понимаешь, государственная безопасность.

Там, где кончался проспект бывшей Свободы, начиналась настоящая свобода – широкая степь, а что такое степь для недоулка, который всю свою жизнь прожил в тесном каменном городе? Он почувствовал, что растворяется в этой степи, а вместе с ним растворялось, рассыпалось все, что его составляло.

И вдруг перед ним возникли люди из колонны. Они нисколько не изменились: старики были такими же стариками, а дети по-прежнему оставались детьми. И вещи у них были те же – не разжились новыми за столько лет. «Вот мы и встретились, недоулок, – сказали люди из колонны. – То ли мы пришли к тебе, то ли ты к нам прибежал. Ты так быстро бегаешь, почему же ты тогда не побежал, почему не унес нас из этого страшного места?»

Недоулок не знал, что ответить. Почему он тогда не побежал? Сейчас побежал, а тогда не побежал? А ведь тогда он был намного моложе.

У них, сказали люди из колонны, была надежда только на него, потому что больше им было не на кого надеяться. Но он не спас их. Он не научился спасать. Он научился бежать, лишь когда надо кого-то преследовать.

Рассыпался, развеялся недоулок по степи – тут тебе и свобода, тут тебе и независимость. Никто ни от кого не зависит, ничто ни от чего не зависит, благодать!

И долго еще мотался по городу автомобиль марки «Мерседес» в поисках своего народного депутата, который жил в недоулке, а недоулка-то не было. Как сквозь землю провалился народный депутат.

Спросили у народа – народ ничего не знает. Народ никогда ничего не знает. Он только потом, когда ему скажут, все узнает.

Зиновий Дракохруст и Мухаил Ильянович Гробоедов

Зиновий Дракохруст был поэт, и на прозу его перевели в принудительном порядке, с применением статьи 58–10, за антисоветскую агитацию. У него получилось, как в известном разговоре с фининспектором нашего лучшего, талантливейшего поэта. Там, если помните, поэт сравнивает рифму с бочкой, наполненной взрывчатым веществом, а строчку – с фитилем, прилаженным к бочке. И когда строка додымит, развивал свою мысль поэт, бочка взрывается и на воздух может взлететь целый город. Не в буквальном смысле, конечно, а поэтической строкой.

У Дракохруста результат был еще более сокрушительный, поскольку на воздух взлетел он сам, приземлившись вдали от родных стихов в незнакомой, весьма прозаической местности. Приложившийся к фитилю аноним был первым слушателем взрывчатых этих стихов, поскольку жил у Зиновия на квартире. Он жил со своей подругой, с которой ему негде было жить, а очень хотелось – для своего и ее вдохновения. Аноним был поэт, а его подруга – машинистка в издательстве, оба занятия достаточно нудные, так что без вдохновения тут было не обойтись.

Стихи, в результате которых Дракохруста перевели на прозу, были такие:

 
Бабье лето, бабье лето
Бродит по лесам.
И не вспомнишь,
Бабель это Или Мопассан.
 

Тут нужно было обратить внимание на рифму, аноним же обратил на запрещенного Бабеля и заграничного Мопассана. Получилось так, что Мопассан с Бабелем бродят по нашим советским лесам, а вся их бабья тематика – это маскировка.

Как честный человек, прежде чем изложить на бумаге эти соображения, аноним поинтересовался: почему Дракохруст не взял какие-нибудь другие имена? Разве нельзя было написать:

 
Бабье лето, бабье лето
Бродит по лесам.
И не вспомнишь,
Горький это Или Маяковский?
 

Аноним был поэт, но рифму он чувствовал слабо. Может, потому, что ему катастрофически не хватало вдохновения, и одной подругой тут было, пожалуй, не обойтись.

В сущности, он был неплохой человек, и Дракохруст вложил немало сил в его поэтическое образование. Он старался поменьше бывать дома и даже по возможности не ночевать, чтобы постоялец его подзарядился вдохновением. Но аноним заряжался слабо, как отсыревший аккумулятор.

После того как Дракохруста перевели на прозу и аноним остался в его квартире полным хозяином, вдохновение его и вовсе куда-то исчезло, он стал такое писать, что подруга его машинистка сбежала от него обратно в издательство, а новая подруга, присмотревшись и прислушавшись, выгнала из квартиры его самого, – и так они замелькали, подруги и друзья, поочередно сменяя друг друга, как при игре в шашки на высадку, и когда Дракохруст вернулся из прозаических мест, он застал в квартире совершенно незнакомых людей, к тому же с детьми и еще какими-то родственниками.

Что оставалось делать? Зиновий Дракохруст нашел единственный выход из этого положения: он отправился на квартиру Евгения Валентиновича Лебедятко.

Этот Лебедятко был муж его жены (кстати, как называется муж жены? Шурин – брат жены, деверь – и вовсе брат мужа), и этот сводный муж, для родственных отношений с которым еще не придумано название, был интеллигент в энном поколении и происходил от тех предков, которых во все времена не знали, куда посадить и куда повесить. Как гласило родословное древо, теперь уже срубленное, предки Евгения Валентиновича были интеллигентами еще при дворе князя Всеволода Большое Гнездо. Этим первым интеллигентам, по образному преданию, доставалось так, что для них татарское нашествие началось задолго до появления татар – не только в России, но, может быть, и в природе.

Сводный муж Дракохруста жил исключительно духовной пищей, непонятной человеку, привыкшему к нормальному питанию. Зиновий, интеллигент в самом первом, пробном поколении, слушал его, раскрыв рот, по привычке к старой, естественной пище.

Евгений Валентинович, в качестве скульптора-ваятеля, ваял свою жену задолго до того, как она стала его женой, еще когда она была в девятом классе. Потом он ваял ее, когда она переходила в десятый, и позже, когда она снова училась в девятом, и, оторвав ее наконец от школы, вплоть до свадьбы снова ваял. Говорят, гений – это процент таланта и девяносто девять процентов труда, но это если иметь процент таланта. А если таланта меньше, можно себе представить, сколько тут понадобится труда.

Скульптор-ваятель не переставая ваял жену, вся квартира была полна ее изваяниями, так что когда гости приходили в дом, они не знали, к кому обратиться. Но зарабатывал он при этом – смешно сказать. Он ваял совсем не тех, которые продавались.

На свадьбе у них Дракохруст громче всех кричал «горько!», потому что ему было действительно горько, что Клавдия досталась другому человеку. Вытирая на кухне тарелки, он рассказывал матери невесты Степаниде Матвеевне, как бы он, Дракохруст, строил семью. Степанида Матвеевна, как интеллигентка вообще в нулевом поколении, для приличия поинтересовалась его заработками, а потом уже напрямую спросила, куда у нас продают эти изваяния.

Медовый месяц прошел для Клавдии без следа, и ни на один свой вопрос Степанида Матвеевна не получила вразумительного ответа. Клава что-то плела о каком-то Давиде, огромном и совершенно голом, но причем здесь голый Давид, когда медовый месяц у нее был совсем с другим человеком? Степанида Матвеевна забеспокоилась, не проглядела ли она чего в жизни дочери, но высшей точки ее волнение достигло тогда, когда она обнаружила в супружеской постели книгу о скульпторе Микеланджело, о котором прежде никогда не слыхала.

В довершение всего Клавдия повесила фотографию скульптуры Давида и грозилась повесить Моисея, уверяя, что это работа того же скульптора. Степанида Матвеевна подумала, уж не замешан ли здесь Давид Моисеевич из соседнего подъезда, но тот был старый, женатый и к тому же ни капельки не похож на скульптурного Давида.

Клавдия сообщила, что своего Давида Микеланджело вынашивал несколько лет. Евгений Валентинович свои скульптуры тоже вынашивал (правда, уже готовые, на продажу). Но Степаниду Матвеевну, как каждую мать, больше интересовало, что вынашивает ее дочь Клавдия.

А она, как выяснилось, ничего не вынашивала и даже не знала, откуда нести. Вот каким оказался этот потомственный интеллигент. Он весь ушел в предков, так что на потомков ничего не осталось.

И тогда вспомнили о Зиновии. Извлекли его из супружеского небытия и вручили ему отлученную от скульптора Клавдию. Скульптора, правда, не выгнали, позволили ему дальше лепить, но Степанида Матвеевна взяла его под контроль, чтобы он лепил только тех, которые продаются. Потомственный интеллигент, друг Моисея и Давида, не погнушался новой родней, вступив с Дракохрустом в неведомые родственные отношения. Он целиком ушел в работу, лепил детей, которые не заставили себя ждать, лишь только им сменили родителя. Семья росла – и в камне, и воплоти, – девяносто девять процентов труда значительно опережали процент таланта. Клавдия умилялась, глядя на своего мужа-скульптора: оказывается, чтобы ваять детей, ему нужна была только натура.

Это была такая идиллия, такая поэзия… И именно в этот момент Дракохруста перевели на прозу.

Собственно, к этому времени он уже чаще жил у себя, посвящал анонима в основы стихосложения. Это было кстати, поскольку никак не запятнало его семью, и она продолжала жить и множиться в камне.

Теперь это оказалось кстати и для Зиновия, потому что ему было куда вернуться. Но застало в квартире только постаревшую Степаниду Матвеевну и несколько изваяний нестареющего Владимира Ильича, перешедшего из разряда тех, которые продаются, в разряд тех, которые годятся только на слом.

Скульптор Лебедятко уехал с семьей в Америку, где Владимир Ильич никогда не пользовался спросом, а Степанида Матвеевна осталась при нем, вернее, при них: стирала с них пыль, прибирала вокруг, иногда беседовала о текущих событиях.

Все четыре скульптуры были изображены с протянутой рукой, что прежде понималось как указание пути, а со временем стало пониматься как символ осуществления идеалов. Евгений Валентинович расселил их по всей квартире, чтоб они не напоминали партийное собрание, а одного, того, что в кепке, поставил в прихожей, словно он уже надел кепку, чтобы уходить, и рукой, устремленной вперед, показывает себе дорогу.

Гости Степаниды Матвеевны не стеснялись вешать на Владимира Ильича пальто и даже головные уборы, хотя на нем уже была одна кепка. Поэтому Ильич постоянно переодевался, как в былые времена, когда он скрывался от полиции.

И Зиновий Дракохруст остался жить в этой квартире. Он садился в ногах у Владимира Ильича, как сидел Владимир Ильич на известной картине в ногах у президиума, хотя за столом было для него приготовлено место. Ильич сидел на ступеньке и что-то быстро писал, а у Дракохруста быстро не получалось: перевести со стихов на прозу в принудительном порядке легко, но не так-то легко вернуться к стихам от этой прозы.

Он бродил по городу, который был ему когда-то родным, и однажды на улице его окликнул человек, который, оказывается, узнал его по походке. Кто может узнать по походке? Конечно, тот, кто неотступно следует за тобой. Дракохруст его тоже узнал и по привычке взял руки за спину.

Звали этого человека Мухаил Ильянович Гробоедов. Но на самом деле он был Грибоедов. Отец его, потомственный дворянин и интеллигент Ульян Иннокентьевич Грибоедов, связал свою жизнь с победившим пролетариатом и не хотел его дразнить своей слишком дворянской фамилией. Время было такое, к власти пришли люди незнаменитые, кто был ничем, становился всем, а кто был всем, подвергался большой опасности. В таких условиях фамилия Грибоедов не сулила никаких перспектив. А чем ваши предки занимались до революции? Писали комедию «Горе от ума»? В то время как горе народа происходило не от ума, а от классового неравенства и социального гнета, ваши предки отвлекали внимание трудящихся от истинных причин всенародного горя и представляли дело так, что все это якобы от ума, то ли от недостатка ума, то ли от избытка ума, но ум, товарищ Ульян, это понятие не классовое, и не умом мы разрушили старый мир и собираемся строить новый.

В общем, пришлось Ульяну Грибоедову походить, доказывая, что он не имеет ничего общего с писателем и вообще с литературой, что он не только ничего не писал, но и ничего не читал, ничем не омрачал свое классовое сознание.

Воспользовавшись малограмотностью новорожденного революционного аппарата, товарищ Ульян задурил-таки ему голову и, совершив внутренний обмен между именем своим и фамилией, стал из Ульяна Грибоедова Ильяном Грубоедовым, что вполне естественно для потомственного пролетария, предки которого ели грубо, поскольку не знали этих дворянских деликатностей. Да и еда была соответственная – не деликатесы.

После смерти отца сын его, Михаил Ильянович Грубоедов, недолго наслаждался своей пролетарской фамилией. Писатель Грибоедов, давным-давно умерший, вдруг пошел в гору: сам народный комиссар Луначарский назвал его своим товарищем и протянул ему нашу пролетарскую руку. Так прямо и сказал: мы, мол, протягиваем через смерть Грибоедову нашу пролетарскую руку и говорим ему: «Здорово живешь, товарищ Грибоедов!»

Михаил Грубоедов узнал об этом приветствии с большим опозданием, когда в стране уже было много и протянутых рук, и протянутых ног, а узнав, заходил по инстанциям, требуя свою потомственную фамилию обратно. Следуя примеру родителя, он пытался совершить внутренний обмен, стать Михаулом или, еще лучше, Мухаилом Грибоедовым, но бывший революционный, а теперь резолюционный аппарат за это время укрепился, окостенел, и его не так легко было обвести вокруг пальца.

Целый месяц он поил деверя паспортистки, который как раз устанавливал с паспортисткой новое родство: становился мужем, а мужа делал деверем. За установлением этих отношении деверь рассказал своей родственнице, что у его товарища по причине фамилии не налаживается семейная жизнь, поскольку нежный пол отпугивает его грубая фамилия.

Паспортистка, разомлев от ожидания своего собственного внутреннего обмена, легко согласилась на обмен между именем и фамилией незнакомого и мало интересного ей человека, но допустила на первый взгляд незначительную, но, если вдуматься, весьма существенную описку, и когда отставной Грубоедов раскрыл документ, он прочитал выведенное красивым каллиграфическим почерком: «Мухаил Ильянович Гробоедов».

Он хотел возмутиться, но тут у него вообще отобрали паспорт, призвав на службу во внутренние войска МВД, где можно возмущаться только в одном, государственном направлении.

Так он и остался Гробоедовым. Фамилия не для слабонервных, нo и работа его была не для слабонервных, так что никакого несоответствия тут не было.

Увидев Дракохруста на улице Готвальда, Гробоедов обрадовался, потащил его к нему домой, послал Степаниду Матвеевну за водкой, и они всю ночь просидели, вспоминая, как они, бывало, ходили в тех местах. Вот были времена! – восхищенно восклицал гость. И хозяин тоже восклицал, но исключительно ради приличия.

Дракохруст про себя отметил, что гостя ничуть не удивило количество Ильичей: на своей работе он привык их видеть в значительно большем количестве.

Потом они часто встречались, гуляли вместе по городу, причем по старой привычке Дракохруст шел немножечко впереди, а Мухаил Ильянович немножечко сзади. Конечно, этим просторам до сибирских просторов далеко. Да и если судить по выдающимся личностям: скололо их в Сибири перебывало! Профессоров было больше, чем на всех университетских кафедрах. А писатели! Какие писатели! Сейчас в Сибири тоже большие писатели, но эти по своей воле живут, – возможно, для более свободного изображения: отобразит писатель что-нибудь недозволенное, а куда его посылать, если он и так живет в Сибири?

Раньше в Сибири писателей было мало. Ну, Достоевский. Ну, Чернышевский. По пальцам можно пересчитать. Зато в наше время, когда интеллигенция была брошена на великие стройки светлого будущего, сколько там перебывало ученых и писателей! Всех привлекал лозунг: пятилетка в четыре года. Хорошо поработаешь – освободишься досрочно.

На Мухаила Ильяновича это, конечно, не распространялось. Такая у него была работа – с винтовкой наперевес. Что перевесит – человек или винтовка? В наше время то ли человек измельчал, то ли винтовка в весе прибавила, но она всегда перевешивает человека. Гробоедову по молодости это нравилось: вперед винтовка – и шагай, куда она тебя поведет, главное – не спускай глаз с того, кто шагает перед винтовкой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю