355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Фаина Оржеховская » Всего лишь несколько лет… » Текст книги (страница 3)
Всего лишь несколько лет…
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 16:48

Текст книги "Всего лишь несколько лет…"


Автор книги: Фаина Оржеховская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 17 страниц)

Глава восьмая
УТЕШЕНИЕ

Был концерт в школе, приезжали артисты филармонии. Лектор говорил о Шуберте что-то непонятное: как будто романтизм – это не совсем хорошо. И тут же доказывал, что песни Шуберта прекрасны.

Да, они были прекрасны. И все, что мучило Машу с того самого вечера, когда жильцы въезжали в новый дом и Андрей Ольшанский прошел мимо с саквояжем в руках и мельком взглянул на нее, – все ее сомнения, и непривычная робость, и досада, и чувство унижения постепенно проходили. Музыка была том миром, где нет неразделенной любви.

Андрей сидел неподалеку и внимательно слушал.

…Мать у него давно умерла, мачеха, как говорят, не злая, но какая-то взбалмошная, отец всегда занят. У Андрея большие способности к лепке, но характер замкнутый, трудный.

По этой канве можно вышить различные узоры. Вообразить себе эту умершую в молодости мать – красивую, черноволосую, стройную. Андрей, вероятно, похож на нее, потому что с отцом у него нет никакого сходства.

А характер замкнутый, трудный.

Но что делать, если нет доступа к нему?

…«Лучи так ярко грели, вода тепла, светла…» Где-то неподалеку от того места в незапамятные времена жила колдунья; у нее просила девушка: «Сделай так, чтобы меня полюбил тот, кого я люблю», – «Нет, – сказала колдунья, – это невозможно. Лучше я дам тебе напиток забвения. Проснешься – и все забудешь. И станет, как раньше, как полгода назад». – «Нет, колдунья, этого мне не надо». – «Как же так? Ведь тебе плохо?» – «Нет, мне хорошо». И она выходит к ручью. А ручей уже изменил свою окраску. На берегу сидит его друг, юный мельник, и жалуется на свою судьбу. Ручей утешает. И всякий раз минор чередуется с мажором. Мажор – это утешение, покой. «Нет, колдунья, не нужен мне твой напиток забвения».

У выхода она поравнялась с Андреем. Он замедлил шаги. Но музыки уже не было, возвращалась действительность. И теперь, когда желаемое было близко, именно поэтому Маша быстро прошла вперед. Конечно, он мог окликнуть ее. Но он этого не сделал.

Дома она подобрала по слуху две мелодии песни: мельника и ручья. Она распределила партии голоса и фортепиано в правой и левой руке… И долго играла, глотая слезы и шепча какие-то слова, которых не было в песне.

– Ее слух невероятно обострился, – сказала Елизавета Дмитриевна, выйдя в школьный коридор, где дожидалась Снежкова и другие матери. – Представьте, совершенно самостоятельно переложила вокальное произведение на фортепиано.

Она отвела Катю в сторону:

– Конечно, это еще детский опыт. Но местами – такая чуткая гармонизация!

– Спасибо вам, – сказала Катя.

– Я тут ни при чем, поверьте. Это от бога.

– Спасибо вам, – чуть слышно повторила Катя.

В бога она уже не верила. Но она чувствовала потребность благодарить за свое и Машино счастье, за благодать, сошедшую на ее ребенка. Кого же, как не учительницу?

Глава девятая
ЛЕТОПИСЬ НЕСКОЛЬКИХ МЕСЯЦЕВ

Володя Игнатов вел дневник и держал это в глубокой тайне. Он записывал мысли и впечатления не для того, чтобы через много лет воскресить их в памяти, и уж, во всяком случае, не для того, чтобы кому-нибудь показать. Он вел дневник совсем для другой цели.

Милая жизнь, как ты прекрасна! Что ни день, то новое большое событие.

Утром приносят «Правду». Мне разрешают развернуть ее первому. Сразу же вверху я замечаю чей-нибудь портрет. И всегда оказывается, что это изобретатель, новатор, стахановец, смелая парашютистка. Никогда не было столько замечательных людей!

Есть мысли хотя и нужные, но преходящие. И есть такие, к которым всегда возвращаешься. У меня есть одна такая мысль. Люди обязаны хорошо относиться друг к другу. Когда-нибудь наступит такое время, когда на человека злого, грубого станут смотреть как на чудовище. Надо приблизить это время. По как?

Конечно, я был глуп с этим предложением не драться. На людей влияют менее прямым способом.

Хорошо бы организовать кружок гуманизма (название, конечно, условное). Но я себе ясно представляю его задачи. Как странно: люди легко обижают друг друга. А быть даже просто вежливым – для этого надо делать какие-то усилия! Во все это необходимо вмешаться. Обязательно!

Я уже кое с кем поговорил и встретил сочувствие.

Делал вчера доклад о Радищеве. Вот личность! Быть таким одиноким среди полного мрака, принадлежать к дворянскому сословию и сделать то, что он! Ему было труднее, чем последующим революционерам.

От сочувствия к Радищеву я волновался. Меня немного покритиковали, сказали, что я увлекся, забыл, что Радищев все-таки не наш современник. Но, в общем, одобрили.

Прямо беда. Чуть только зашевелится в голове какая-нибудь мысль, сейчас же появится другая, совершенно противоположная, и начнется такой спор, что весь измучишься, пока придешь к чему-нибудь одному. Иногда это случается сравнительно быстро, а в другой раз бывает так, что целые месяцы продолжается эта дискуссия с самим собой. Есть у меня вопросы, которые уже два года как не разрешаются. Это, наверно, плохая черта. Это значит, что я еще не устоялся.

Все-таки человек бывает одинок, и от этого нельзя совсем уйти. Когда я не подчиняюсь чужому мнению и хочу прийти к выводу сам, начинается одиночество. Но что делать? Не думать самому?

Когда к нам стали привозить детей из Испании, наши соседи по старой квартире взяли к себе девочку Терезу-Амайю. Я просил, чтобы и мне взяли испанскую сестру. Но мама отказала: «Есть причина, Вова, и очень серьезная».

На уроке истории Илья Фомич сказал: «Доброта – это буржуазное чувство. Филантропия». Я спросил: «А кто же челюскинцев спасал – не добрые разве?» – «Это не доброта, – сказал он, – а высокая коммунистическая сознательность».

Я не стал спорить, но… чего-то мне недоставало.

Были у меня в жизни великолепные дни, и я не забуду их до смерти. Когда встречали челюскинцев, мама взяла меня с собой. Тверская была непохожа на Тверскую, и люди были не такие, как всегда. И пока я шел и даже не шел, а плыл среди цветов, улыбок и взглядов, мне казалось, что все, кого я вижу, готовы тоже отправиться на льдину или в Колхиду осушать болела или еще куда-нибудь для подвига. Такого я еще никогда не переживал. Я был легкий как соломинка.

Разговор с Семеном Алексеевичем Битюговым. Он преподает у нас в школе основы дарвинизма, живет в нашем дворе. Худой, серьезный, с цыганскими глазами и сам похож на цыгана. Во взгляде что-то фанатическое.

Мне кажется, он не красноречив. Говорит хорошо лишь о том, что его волнует. Не то что преподаватель истории: тот обо всем сообщает пылко, с пафосом, даже о вещах, к которым равнодушен. Иногда кажется, что именно об этих безразличных ему вещах он говорит особенно горячо. Наш директор ценит такое красноречие. Но мы слушаем Битюгова охотнее.

Открыл ему свою затею, то есть про кружок гуманизма.

Он:

– Не совсем понимаю, как это у вас будет? Станете собираться и разговаривать?

Я:

– Да. И читать, и конкретно разбирать разные случаи.

Он смотрит очень пристально.

Я:

– Нет, в самом деле, Семен Алексеевич: вокруг так много людей, а отношение к ним… неорганизованное. Если взяться совместно, чтобы видеть результаты… – Я ужасно путался. – Вот, например, все будут сыты и одеты… Ведь это будет?

– Ну, это, знаешь, не так легко! И не так скоро.

– Да, но этого добьются. Но разве это одно приведет к тому, что люди станут умнее, добрее и вообще достойны социализма? И за что они станут бороться? Чтобы сохранить еду и одежду?

– Автономные идеи, – сказал он и улыбнулся. – Ты думаешь, партия забывает обо всем этом? Боюсь, что твой кружок – это буржуазно-благотворительная затея.

– А я не хочу полагаться на готовые мнения. У меня могут быть свои, как вы говорите, автономные идеи.

– Ладно. Не буду стеснять инициативу. Тем более, раз ты начал самостоятельно думать, так тебя и не отучишь. А кстати, Бобриков – твой друг?

– Да. А что?

– Мрачный какой-то. Он в комсомоле?

– Нет.

– Почему?

– Он плохо учится. И сам не стремится.

– Ты знаешь его обстоятельства?

– Да.

– Ну вот тебе ближайшая конкретная задача.

Если бы он знал, как трудно с Митей!

Я спрашиваю:

– Чего тебе хочется больше всего на свете?

– Больше всего мне хочется спать, – вот что он отвечает.

– Но сестре твоей обещали ясли?

– Обещали. Да они врут.

– Почему ты так думаешь?

– Простому человеку трудно добиться. У них свои есть.

– Что за чепуху ты мелешь!

– А как же. Если чего-нибудь мало, дефицит, то всегда будут злоупотребления.

– Надо проследить, напомнить. Школьный совет позаботится. А пока, Митя, очень прошу: ночуй у меня. Ведь я один в комнате.

– А зачем это я стану у тебя ночевать?

– Чтобы высыпаться. А то ведь отстанешь.

Насилу уговорил. Но через два дня он вдруг заявляет:

– Нет, знаешь, лучше я буду дома.

Как будто у него есть дом.

– Да ведь ты никому не мешаешь, чудак человек! И мне веселее.

– Что ж, я тебе для развлечения дался?

– Ну, как хочешь.

Но он уже понял свою грубость:

– Ты не сердись. Я буду приходить, когда станет невмоготу.

Не знаю, что лучше: настаивать или не трогать. Подожду. Школьный совет послезавтра.

Мне непонятно утверждение, что чужие верования надо усажать. Я понимаю: нельзя искоренять насильно – будет хуже. Но уважать? За что? Как можно уважать заблуждения, предрассудки? Их только презирать можно. Что ж, я и каннибалов должен уважать, что они человеческие жертвы приносят?

Я знаю только, что религия большое зло. Я ее ненавижу.

…Есть в жизни крупное, есть и мелкое. И в мелком скорее потеряешься. Кажется, пустячный вопрос: кому уступать место в трамвае, в автобусе? Ясно: старым, больным, детям и т. п. Но, между прочим, насчет детей я внес бы ограничения… Противно смотреть, как иной восьмилетний сразу бросается на уготованное местечко. Да и постарше бывают, и тоже…

А сегодня вот что было. Я уступил место пожилой гражданке, а она не села. Ее и за рукав дергали, и окликали, а она стоит… Теперь я не буду говорить: «Садитесь», а молча вставать. Так я, между прочим, и сделал… И тетка, к которой это относилось, тут же с удовольствием села…

Как хорошо, что я еще молод!

Вчера был у Коли Вознесенского. Говорили, как обновляется наша жизнь.

– Все это хорошо, – заявляет Коля. – А что тут делать поэтам?

– Как – что? Описать эти чудеса. Чтобы осталось для потомства.

– Об этом в газетах сообщают. При чем тут поэты?

– Они должны… воспеть.


Это словечко меня самого рассмешило. Но Коля не смеялся.

– Прелестно! Одни меняют жизнь, а другие воспевают.

– Чего же ты хочешь?

– Я тоже хочу менять жизнь.

– Кто ж тебе мешает?

– А для этого мало воспевать. Надо выдумывать, изобретать. У народа было правильное чутье, когда он создавал сказки.

– Я что-то не понимаю, Коля.

– Со стороны можно подумать, что поэты и не нужны вовсе. Все и без них отлично делается. И в будущей войне победим без стихов.

– Не скажи. Какую-то роль они сыграют.

– Я не хочу играть какую-то роль. Я хочу играть большую роль. Не для славы, а для совести.

Ого! Значит, у него эти внутренние дискуссии еще сильнее, чем у меня.

Сегодня опять разговор, вернее, продолжение.

– Большие события, – говорит Коля, – сами по себе велики, и всякое описание их и даже «воспевание» – бледно, ненужно. Помнишь, у Маяковского: «Не приравняю к простому газетному факту»? И правильно!

– Чего ты добиваешься, не понимаю.

– А вот «Выхожу один я на дорогу» стоит любого факта. Этот стих сам по себе – великий факт.

– Следовательно?

– Да так. Мне трудно выразить.

– Значит, по-твоему, в искусстве надо изображать только мелкое?

– В искусстве мелкого не бывает.

Талантливый парень, а мучается.

– На сотню пишущих, – сказал Коля, – только один понимает поэзию. А когда все начнут понимать, то станут писать не больше, а меньше.

Должно быть, он догадался, о чем я подумал, потому что сказал, вспыхнув:

– Я себя еще поэтом не считаю. Про меня еще ничего не известно… Ну хватит рассуждений, – говорит он. – Ты скажи: Тютчева знаешь?

– Как будто нет…

– Ну, тогда слушай.

И вот что я услыхал:

 
Как неожиданно и ярко,
На влажной неба синеве,
Воздушная воздвиглась арка
В своем минутном торжестве!
 

Не знаю, может быть, оттого, что он хорошо читает, я почувствовал какую-то дрожь. А Коля продолжал:

 
Один конец в леса вонзила,
Другим за облака ушла —
Она полнеба обхватила
И в высоте изнемогла.
 

Ты побледнел, Володя, – сказал он, окончив стих, – и я ужасно счастлив.

– Оттого что я побледнел?

– Да.

– А может, я не оттого. Может, ты меня замучил…

– Я не успел тебя замучить. Да и лицо у тебя не такое. Ты погляди в зеркало.

Но я не стал смотреться в зеркало: я не Витька Грушко.

Каждый вечер, в конце, я спрашиваю себя, доволен ли я прошедшим днем. Если все сделал, что наметил, и день прошел удачно, то, разумеется, доволен. А если нет… все-таки доволен. Отчего у меня всегда хорошее настроение?

Сегодня собирали лом. Ольшанский нашел какой-то помятый подсвечник и сказал, что сдаст его в музей. По-моему, подсвечник такой безобразный, что музей не примет. А бронзы много и могла бы пригодиться.

Ни в чем мы с ним не сходимся, решительно ни в чем. А Коля говорит, что он славный парень, развитой и глубокий. Не знаю. Может быть…

Со мной за партой сидит белокурая румяная девочка – Лариса Таврина. У нее загнутые ресницы, родинка на щеке; все уверены, что я должен в нее влюбиться. Но не выходит. Она держит себя так, будто красота ее специальность, что ли.

Серафима Павловна ее хвалит:

– Вот умница, кофточку себе сшила. Девушка должна все уметь: и шить, и стряпать.

– Отчего же так мало? – спросил я. – И почему только девушки?

– Что же ты – на себя шить будешь?

– Портные шьют же.

– Так это в мастерской, а не дома.

– Какая же разница?

Пока Серафима придумывала ответ, Лора взмахнула ресницами и замяукала:

– Я не могла бы полюбить человека, который занимается женскими делами. Даже пуговицу и то не он должен пришивать.

Она не могла бы! А я тоже не могу любить дуру.

А Витька Грушко все интригует, чтобы пересесть на мое место. Пожалуйста. Мне не жалко.

Витька не глуп. Но меня злит в нем это постоянное любование собой. Нельзя сказать, что мать его балует, напротив. Но он всегда выставляет себя напоказ.

Был с ним такой анекдотический случай (это ребята рассказывали): в пятом классе он разослал им всем каллиграфически выписанное уведомление, что после уроков, ровно в три, он повесится в физическом кабинете. Девочки, конечно, донесли. Классная руководительница прибежала ни жива ни мертва и видит картину: Витька карабкается на стол с веревкой в руках, потом взбирается на стул, поставленный сверху. Ребята толпятся вокруг, подбадривают, дают советы, как укрепить веревку, девчата визжат; Витька упивается общим вниманием и… медлит. Учительница стащила его со стула, и все разбежались. А жаль: следовало остаться, посмотреть, как он выпутается.

Нечто подобное было и с Колей, только он был маленький, во втором классе. Он никому из ребят ничего не сказал, а приготовил записку: «Прошу в моей смерти никого не винить, кроме учительницы арифметики». Учительница была одна – добрая, но на уроках арифметики он видел другую – злюку.

Прежде всего он показал записку отцу, которому доверял. Тот спросил: «А мама видела? Покажи ей». Но Коля не мог это сделать. Тогда отец сказал: «Значит, затея никуда не годится – то, что нельзя открыть матери, плохо». И Коля поверил.

Мне кажется, что самолюбование у Витьки пройдет, если не потакать ему. Но есть у него и другая скверная привычка: обо всем говорить с насмешкой. Я думаю, это такое защитное средство; брякнул глупость и оправдывается: я же пошутил! Это очень удобно. Я ему это сказал, он обиделся:

– Значит, тебе и Чацкий не нравится?

– Чацкого как раз все задевает за живое. А тебя – нет. И потом, Чацкий – лирик. Вспомни его отношение к Софье.

– А почем ты знаешь мое отношение к Софье?

– Знаю. Видал. Ты ведешь себя с девочками так, будто между вами вечный поединок.

– Так всегда было между мужчиной и женщиной. Испокон веков.

– Не все, что было, должно остаться!

– И девочкам так нравится. Подойдешь к ним как друг, и они тебя же запрезирают.

– А ты попробуй.

– Чепуха! Лорка сама сказала, что ей нравятся нахалы.

– Нашел, на кого сослаться!

– Да они все такие, уверяю тебя.

Он, конечно, неправ. Но девочки во многом нас воспитывают. И одна такая, как Лорка, может наделать немало зла.

Я помню знаменитую парашютистку Тамару Иванову, которая погибла в полете. Она бывала у нас в доме. Я смотрел на нее во все глаза: пятьдесят прыжков! В чем тайна? А на вид – девушка как девушка.

Случайно я услыхал разговор – мама говорила подруге про Тамару:

– Нет, не говори: у нее короткий век. Все они – летчики – обреченные люди. У меня всегда сердце не на месте. Но я молчу, молчу. А детей иметь больше НИ за что не буду.

Так вот почему для меня не взяли испанскую сестру.

Отца я редко вижу. Он как некое божество у нас в доме. В воскресенье он посмотрел на меня поверх газеты и сказал:

– Так ты, оказывается, уже вырос. Сколько же тебе лет?

– Четырнадцать.

– Ого! Когда же это произошло?

Он отложил газету и стал меня рассматривать.

– Скажи, – спросил я, осмелев, – как совершается подвиг?

– К этому надо готовиться, – сказал отец. – Очень упорно, как ты готовишься к экзамену… Но, разумеется, дольше.

– Но ведь подвиг – это порыв!

– Без сомнения. Но в основном – это уменье.

Вот оно что!

Вчера был скандал в Третьяковке. С Колей. Горячка он все-таки.

Пришли мы в зал Перова и стоим у картины «Тройка». А экскурсовод, бойкая такая, не дает всмотреться, все время говорит.

– Вот перед нами картина мелкобуржуазного художника Перова.

Колька и раньше что-то подергивался. Вдруг спрашивает:

– Значит, это плохо, что мелкобуржуазный?

У той глаза поострели. Молчит, соображает. А Колька – срывающимся голосом:

– Зачем же вы показываете плохое да еще пропагандируете?

Крик, шум. Та побледнела. Кольку, конечно, из зала вытолкали. Когда мы выходили, он уже смеялся.

– Послушай, а тебе ее не жалко? – спросил я.

– Ничуточки. Пусть не порет чепуху. Или пусть отвечает за это.

Я ценю Колю за его глубокую внутреннюю честность.

А вот Ольшанского я активно не люблю.

Опять внутренняя дискуссия. Мне кажется, это нехорошо, что в нас воспитывают честолюбие. Все хотят быть такими, как Чкалов, Байдуков, Шмидт, Папанин. Всех прельщает их слава, портреты, почести. А если без портретов и почестей? Если только подвиги? «Так ты хочешь, чтобы о выдающихся людях даже не знали?» – «Да нет, знать должны, но…» – «А ученые, а писатели как же?» – «Мне кажется, что героизм – это поступки человека, а не звание, это свойство, а не обозначенность, ну, я не знаю…» – «Как же ты себе это представляешь?» – «Не знаю, я только говорю о своем ощущении. Мне кажется, мы начинаем хотеть именно славы, мы хотим быть знаменитыми – и это прежде всего. А я… мне, вероятно, было бы неловко».

Не знаю, откуда у меня эти мысли. Может быть, из-за мамы. Она так гордится нашим знакомством со знатными людьми, так показывает это… И кроме того, месяц назад я видел сон. Иду я, и на груди у меня звездочка, и я будто бы доволен. Вдруг навстречу двое. Один косится в мою сторону: «Смотри». А другой спрашивает: «А за что, не знаешь?» Нет, первый не знал. И мне стало очень стыдно. Зачем люди на улице, не зная меня, должны знать о моих наградах?

Может быть, я неправ. Но что меня гнетет? Если я выскажу это мнение вслух, то прежде всего рассердятся. Серафиму, например, родимчик хватит. А я хотел бы, чтобы на меня не кричали, и не смеялись надо мной, и не сказали бы «молчи», а объяснили бы спокойно и толково.

Вчера устал ужасно. Проходил мимо флигеля и слушал музыку. И как будто усталость прошла.

У меня чертовский аппетит. Что делать? Девочки это осуждают. А по-моему, они ханжи.

Странно: я не понимаю музыку, а люблю. Когда слушаю, счастлив, а отчего счастлив, не могу сказать. А вот другие так ловко объясняют: тут одиночество, там борьба. Да еще закат видят!

Когда она играла (уж я знаю кто; во всяком случае, не Лорка), мне ужасно нравилось. Но когда кончила играть, и посмотрела на меня, и я должен был что-то сказать, ничего не пришло в голову. Только в смущении взял кусок хлеба из хлебницы и стал жевать. Потом вспомнил, что девочки считают меня обжорой, и насилу проглотил. И весь вечер был испорчен.

Вчера после музыки разговор. Слушали вместе по радио «Лунную сонату».

– Почему она называется «Лунная»? – спросил я.

– Н-ну, не знаю.

– А ты здесь видишь луну?

Она говорит:

– В общем, да. Я чувствую. А ты? Нет?

– Я ведь не понимаю.

– А все-таки… Что ты думаешь?

– Да как тебе сказать? Мне кажется, здесь такие глубокие мысли, что луна и вообще пейзаж кажутся лишними. Конечно, я не имею права…

– Нет, не говори так. Мне еще не скоро играть это. Но я вспомню, что ты сказал.

Она не похожа ни на кого из девочек – не потому, что играет хорошо на фортепиано, а так, по всему облику.

Говорят, если любишь кого-нибудь, то весь расцветаешь и все тебе дается легко. Отчего же в присутствии другого человека ты чувствуешь скованность и неловкость и все получается хуже, чем могло бы? Как будто стыдишься собственного отношения…

Задали сочинение на тему «Моя любимая книга». Надо объяснить, почему любишь именно эту книгу, а не другую. А у меня их больше десятка. И объяснить трудно.

– Что же тут трудного? – говорит мне Лорка. – Пойди в библиотеку, там подберут материал.

– А ты была?

– Ходила. «За что я люблю Гоголя».

– Ну и как? Подобрали? – Я задыхался от злости.

– Библиотекарша попалась принципиальная. Спросила: «Ты в самом деле любишь Гоголя?»

– А ты что сказала?

– Я ведь не дурочка. «Конечно, люблю».

– А она?

– «Ну, говорит, раз любишь, то сама и объясняй». Пришлось по учебнику устраиваться.

И кажется, получила пятерку.

Провожал Битюгова после школы. Говорили на тему «Надо мечтать».

– К несбыточным мечтам лучше не привыкать. – Это он говорит.

– Значит, надо мечтать только о том, что сбудется?

– Конечно.

– Но тогда это не мечта, а план.

– Как?

– Сегодня несбыточно, завтра несбыточно, а послезавтра оказывается, совсем просто… А мечтаю я сегодня. Когда еще несбыточно.

В глазах у него что-то мелькнуло.

– Ты хороший парень. Ты мне нравишься.

Битюгов и отец Коли были когда-то беспризорники и попали в один и тот же детский дом. Потом их раскинуло в разные стороны, и они двадцать лет не виделись. Но дружба возобновилась. Семен Алексеевич особенно любит Колю; говорит, что он совсем такой, каким был его отец в детстве; иногда, глядя на Колю, фальшиво напевает:

 
Люблю в тебе я прошлое страданье
И молодость погибшую мою.
 

И мы все смеемся. И Ольга Петровна тоже. Часто она просит:

– Коленька, почитайте какой-нибудь стих.

Дневник мой друг и в какой-то мере воспитатель. Он многое проясняет.

Наши девочки.

Дуся. Эта мне помощница. Хотя и часто сердится, но еще чаще смеется. Чистая душа.

Лора. Та самая, в которую не могу влюбиться. Так и не смогу.

Есть люди, которые всегда, во всем преуспевают. Такова Лина Реброва. Учится отлично, говорит гладко, собой недурна (хотя и хуже Лорки), читает приветствия знатным людям, преподносит им букеты и всегда, даже в прямом смысле, попадает в цель, например, в школьном тире. Самоуверенна так, что у иных людей – у меня, например, – даже в горле першит. Девочки (не все, конечно) льнут к ней, подражают. Мальчишки (тоже не все) подкручивают будущие усы. А я скорее уж предпочту глупую Лорку с ее старорежимными уловками. Она когда-нибудь шлепнется. Нинка же – никогда. Она знает, что нужно именно сегодня, теперь, чтобы добиться цели, чтобы всегда быть на виду.

К этим преуспевающим я еще вернусь. Мне кажется, у меня в жизни с ними произойдут самые серьезные столкновения.

А вот та, другая, вся состоит из промахов и острых углов. И я в нее верю и всегда буду верить.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю