355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Фаина Оржеховская » Всего лишь несколько лет… » Текст книги (страница 11)
Всего лишь несколько лет…
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 16:48

Текст книги "Всего лишь несколько лет…"


Автор книги: Фаина Оржеховская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 17 страниц)

Глава восьмая
«КУКАРАЧА»

Андрей Ольшанский и Нина шли по улице Горького по правой стороне, где больше всего народу. Этот маршрут выбрала Нина. Она любила бывать с Андреем наедине, но еще больше нравилось ей появляться с ним на людях. На них смотрели с удовольствием, как бы говоря: «Славная парочка!» И это было очень важно для нее, то есть важно, чтобы он это видел.

Он сказал, что собирается в Музей Революции посмотреть какие-то экспонаты. Нина вызвалась пойти с ним: что делать, можно вытерпеть и музей, раз у него такие вкусы.

Они проходили мимо ресторана «Астория». Было видно, как сидят за столиками. Из открытой форточки раздавались звуки джаза, оглушительно громкая, остро-ритмованная песенка «Кукарача». У Нины задрожали плечи. Эта песенка из заграничного фильма удивительно полно выражала настроение Нины. Хорошо бы в ресторане, где большие люстры и разрисованные потолки, танцевать с кем-нибудь посторонним, хорошо одетым, плавно скользя между столиками. И чтобы Андрей, сидя неподалеку, любовался и ревновал.

Она знала, что в «Астории» обеды выдаются по карточкам и танцев еще нет. Но это будет, потому что война кончается.

«Кукарача» осталась позади, но ее раздражающий мотив и припев: «Все равно ты будешь мой» – еще раздавались в ушах. Какой-то встречный юнец чуть не испортил Нине настроение от прогулки, равнодушно и даже насмешливо скользнув по ней взглядом. Вот негодяй! Если Андрей заметил, это ужасно. Она успела перехватить взгляд юнца и заставила себя улыбнуться. Тот обернулся, когда они прошли мимо. Черт с ним! Она его больше не увидит. А если увидит, то не узнает. Ей самой противно, но Андрей должен быть уверен, что она всем нравится.

Она была в ударе, то есть чувствовала себя смелой и злой.

Вот еще один тип, уже знакомый. Где она его встречала? Ну, неважно. Он поклонился, не скрывая восхищения. Молодец! Она расцвела улыбкой.

– Кто это? – сдержанно спросил Андрей.

– Да так, один… Ты его не знаешь.

– Ты ему, кажется, очень обрадовалась?

– Да нет. Тебе показалось.

И очень хорошо, что показалось. Она добивалась этого.

Вот и музей. Интересно, сколько они там пробудут. Но до открытия оставалось еще минут двадцать.

Андрей молчал. Нина всегда изобретала для него пытки ревности. Он не мог не тревожиться, когда она вот так, самодовольно и с загадочным видом, принимала чужое внимание. Ему казалось тогда, что она в любую минуту может ускользнуть от него, исчезнуть. Она и в отроческие годы постоянно внушала ему, что многие почтут за счастье, если она будет дружить с ними и что это счастье ему выпало незаслуженно. Надо заслужить, то есть всегда помнить о ней. Природный юмор мешал ему до конца поверить в это, но приходилось верить, потому что он боялся потерять Нину.

И все же бывали минуты и даже часы, когда он сам хотел разрыва. Но она была хитра и догадлива: как только замечала его отчужденность, становилась ласковой и терпеливой или принималась льстить, порой тонко, а подчас и грубо, словно хотела ошеломить его внезапными ударами, как это делают укротительницы в цирке с их питомцами.

Она была требовательна лишь в одном: в том, что касалось ее самой; в остальном же прощала ему любую ошибку, любой проступок. И Андрей со стыдом сознавал, что именно эта ее снисходительность нужна ему порой и еще сильнее связывает с Ниной.

– Значит, завтра я пойду с тобой? – сказала ома, взглянув на него искоса.

– Нет, лучше не надо: мне будет не по себе.

Назавтра Андрею предстояло испытание: в училище живописи и ваяния было назначено обсуждение работ курса, и в том числе работы Андрея – скульптурного портрета «Молодой Бетховен». Андрей получил отсрочку по мобилизации, и теперь его мучила мысль: если работу примут плохо, значит, ом не оправдал доверия. И самое мучительное было в том, что он не верил в беспристрастность судей: он будет прав, а окажется виноватым. Судить будут, главным образом, студенты, а они его терпеть не могут, хотя и признают его способности.

Лучше было бы все бросить и уйти воевать. Но его руководитель профессор Миткевич (он-то и добился отсрочки для Андрея) не примет никаких объяснений.

– Ты напрасно волнуешься, – сказала Нина, взяв Андрея под руку. – Что они все перед тобой!

– Да я не волнуюсь. Я просто одинок, вот и все.

– Так и должно быть. Художник обязан быть одиноким.

Эту фразу она слыхала от Андрея. И произнесла ее наверняка. Но он вдруг сказал:

– Это скорее несчастье, а вовсе не обязанность.

Опять не угадала. В последнее время что-то трудно с ним становится.

– Не знаю, я только зритель…

«Зритель – это в театре, – быстро думала она, – а как называют тех, кто смотрит картины, статуи – посетители, что ли?»

– …но все, что ты делаешь…

«Создаешь? Лепишь?»

– …всегда было ну прямо-таки на грани гениальности.

«Кажется, слишком? Нет, ничего».

– Вернемся, – сказал Андрей.

«Пусть его коробит, – думала она со злостью, – а я буду повторять: „Гениальный, необыкновенный“… Привыкнет…»

– Все дело в том, как ты ко мне относишься, – сказала она.

«А других дел нет на свете», – подумал он раздраженно и так же раздраженно ответил:

– Ты же знаешь…

Да, она знала. Пройден тот первоначальный этап, когда люди только знакомы. Теперь они влюбленные. Она потратила немало сил, чтобы привести его к этому. Есть тонкие средства, есть более простые и сильные, к ним она тоже прибегала. Главное, чтобы он чувствовал себя всегда хотя бы немного виноватым перед ней и чтобы все окружающие знали, что она – избранница, все решено. Бывая у Ольшанских или принимая Андрея у себя, она подчеркивала свое право на него. И гости переглядывались с хозяевами, давая понять, что они это одобряют. Аделина Тиграновна, мачеха Андрея, покровительствовала Нине, не замечая легкой небрежности со стороны будущей невестки. Но отец Андрея явно не симпатизировал этой дружбе и в разговоре с Андреем подчеркнуто ставил это слово в кавычки.

– Дружат? – переспрашивал он иронически. – В мое время это называлось иначе: «Гуляют». Не слишком интеллигентно, зато более точно и без фарисейства. Ваша дружба – это профанация дружбы. Надо понимать, что к чему. Все это ханжество современное.

– Но разве дружба мешает? – спрашивал Андрей.

– Не мешает. Но ты можешь дружить и с другими девушками, в которых ты нисколько не влюблен. Или теперь это уже не принято – уважение и дружба в прямом и чистом смысле? Только дружить неинтересно. Тогда отчего же вы избегаете слова «роман» или «интрижка»?

– Почему же интрижка? А не любовь?

– Как у вас развивается привычка к патетике. Любовь! Дружба! И все разменные монеты!

Андрей был в какой-то степени согласен с отцом. В самом деле, почему нельзя видеться с девушкой, на которой ты вовсе не помышляешь жениться, но которая близка тебе как друг? У отца были такие друзья-женщины. И теперь еще, встречаясь с ними, отец оживляется, радуется: им хорошо, интересно вместе… Почему же молодым нельзя так дружить? Не то что нельзя, а не принято, вызывает подозрения, даже у педагогов. А вот любовные отношения называют дружбой. Действительно, ханжество.

– Как вы там еще говорите? – иронически продолжал отец. – «Моя девушка», «У меня есть девушка». И даже не стесняетесь.

– Как же называть? Невеста? Или подруга?

Отец посмеивался:

– «Невеста» – это старомодно. А «подруга» – слишком, знаешь ли, по-французски. Это противоположно невесте.

– Ну, вот видишь!

– Да зачем непременно называть? У людей есть имена, отчества. Да и кто должен знать о твоей личной жизни? Что за стремление все выставлять напоказ? Да еще хвастать этим. Мода, что ли?

Андрей молчал.

– Сами обедняете себя, – продолжал отец. – Разве нет других девушек, кроме «единственной», с которыми у тебя могут быть общие интересы.

«Есть, – думал Андрей, – ведь недаром моя скульптура – это Бетховен…»

– …кажется, открыли, – сказала Нина.

Ее лицо было хмуро и лишено обычных живых красок, под глазами желтоватые тени. Она казалась некрасивой теперь и грустной. И Андрей почувствовал раскаяние за свою неразговорчивость, и за то, что подумал об источнике «Бетховена», и за насмешливую интонацию отца при слове «единственная»… В конце концов, что там ни говори, а он привязан к Нине. И если она иногда ломается, притворяется независимой, то ведь из любви к нему: чтобы удержать. Он ей нужен. И она нужна ему, – разве это не так? И он прижал к себе ее локоть и повторил уже другим, убеждающим тоном:

– Ты же знаешь, как я отношусь к тебе.

Глава девятая
ИСПЫТАНИЕ АНДРЕЯ

Статуя «Молодой Бетховен» – поясной портрет – была выставлена в актовом зале. С нее и началось обсуждение. И, как предвидел Андрей, оно оказалось для него мучительно.

Поражение было двойное. Во-первых, пристрастное, предвзятое отношение председателя собрания, который давал много воли крикунам и принимался громко звонить в свой колокольчик, как только Андрей или его сторонники начинали развивать свои мысли.

Во-вторых… Ну, это было не так обидно, потому что справедливо. Фронтовики, недавно вернувшиеся оттуда, также критиковали, порой жестоко. Так, один из них, Серебрянский, сказал, что фигура Бетховена театральна, напыщенна, и если вообразить его во весь рост, то покажется, будто он стоит на одной ноге. Это было метко; Андрей не мог не улыбнуться, хотя самолюбие его страдало. Фронтовики не повторяли избитые суждения. У них был зоркий взгляд, свежесть восприятия. Андрей был готов принять их порицания. Но другие критики! Они даже не старались говорить профессионально. Они знали, что сказать еще до того, как увидали работу Андрея. Последнее слово оставалось за ними.

Впрочем, статуя и не могла им понравиться: это был, до известной степени, и автопортрет. Андрей хотел выразить в «Молодом Бетховене» презрение к догматикам, свободолюбие и гордое одиночество.

Он знал, что его не любят сокурсники, но теперь это приблизилось к нему вплотную, оглушало, било в лицо.

– Меня поражает политическая бестактность автора (это задала тон третьекурсница Валя Сечкина) в такие дни, когда завершается героическая победа русских войск над немецкими захватчиками…

Стенографистка зафиксировала всю эту фразу двумя знаками.

– …вылепить портрет немецкого деятеля. Разве великий Глинка не вдохновляет вас, Ольшанский?

Она нарочно обратилась к нему на «вы» и пропустила слово «товарищ».

– Бетховен – антифашист! – крикнул с места Андрей.

…Ярый звон колокольчика.

– И чем вдохновляться, я не у вас спрошу!

Председатель звонил с запалом даже тогда, когда все утихли. Тут еще один фронтовик, Кравченко, уже лет тридцати, если не больше, попросил слово для справки.

– Я хочу сказать, – начал он, поправляя костыль, – что имя Бетховена дорого бойцам. И на могилу Бетховена в Вене мы возложили цветы. Мнение товарища Сечкиной неверное.

Студент Романюк ткнул указкой прямо в лицо «Бетховена» и сказал, сделав гримасу:

– Типичный декаданс. Этот поворот головы! Как он только не свернет себе шею!

Председатель как бы невольно засмеялся, но тут же стал серьезен. Ибо на кафедре появился тот, кого в училище прозвали Ортодоксом. Он разложил свои листки и приготовился, должно быть, говорить долго.

Он начал с того, что всякие разборы формальных признаков, вроде поворота головы, объемности, позы и прочего, сейчас можно оставить, хотя это, конечно, имеет значение. Но главное – это политическая линия.

В зале стало напряженно тихо.

– Не нашим ветром заносит подобные изыски. Наде прежде всего выявить происхождение таких «художников». – Кавычки были подчеркнуты едкой интонацией и остановкой перед самим словом. – Нет ли тут чего-нибудь похуже, чем одно голое эстетство?

Андрей закипал.

Ортодокс увлекся и перешел черту. В зале зашумели, и послышался, правда, одиночный, но резкий свист. Председатель поднялся и начал всматриваться в зал, потом взглянул на оратора, слегка звякнул колокольчиком.

– Время прошло, – сказал он без укоризны, но сухо.

Нервы Андрея были напряжены до крайности. Все, даже едва уловимые интонации доходили до слуха. И во взглядах были свои оттенки: «Попался, бедняга, как же ты так?», «Давно пора: уж слишком зазнался».

Насилу удержав дрожь, он принялся набрасывать на листок блокнота свой будущий ответ. Только профессионально, только по существу. Доказательства, неопровержимый вывод. И потом обрушить как удар на эти головы.

Какой-то посторонний юнец начал сбивчиво, тонким голосом доказывать, что художник должен изъясняться как можно абстрактнее. Быть понятным – это примитив. Сечкина весело вскинула голову, а Романюк даже крикнул:

– Поздравляю, Ольшанский! Единомышленник нашелся!

Выступал еще профессор Галицкий, руководитель другой группы. Он говорил с юмором. «Чтобы сохранить независимость», – думал Андрей.

– Есть, конечно, недостатки, но скульптор молод, ошибки естественны. И что это мы навалились на парня, будто он грозная сила, а остальные – бедные жертвы?..

Но колокольчик в руках председателя был так разнообразно выразителен, что его можно было бы употребить при эксцентрическом эстрадном номере: так сказать, дирижирование посредством колокольчика.

Андрей порвал все свои записи и не захотел отвечать, хотя он и помнил, что фронтовик Серебрянский сказал о нем:

– Чувствуется, что скульптор любит Бетховена.

И тут выступил профессор Миткевич.

Как было тяжело смотреть на него, маленького, хилого, с сутулой спиной и впалой грудью! Из-за кафедры были видны только его голова и плечи. Но глаза ярко выделялись на бледном лице.

– Здесь прямо высказывались мнения, что талант – это второстепенное, – начал он. – Или, может быть, мне послышалось?

– Громче! – закричал кто-то.

– Увы, мы слишком ограничительно понимаем слово «талант», сводим это понятие к мастерству. А между тем талант – это личность художника. Он может заблуждаться, быть незрелым, но… – Миткевич возвысил голос, – даже при заблуждениях талант скорее постигнет истину, чем непогрешимая посредственность.

Он все более возвышал голос – такое у него было свойство: он распалялся от собственных мыслей. Но Андрей не вслушивался в то, что говорил Миткевич: ему было досадно, что старый идеалист не понимает общего настроения.

А Миткевич верил в молодежь, верил, что его слова дойдут до нее…

Андрею не хотелось глядеть в зал, но он взглянул невольно. И в конце, в самом последнем ряду, увидал тоненькую девичью фигурку. Она стояла, вытянув вперед шею, и ее бледное лицо с большими глазами выделялось среди других лиц.

«Да нет, – думал он, еще не сознавая, радость или досада охватила его. – И откуда она узнала?»

Девушка не спускала глаз с Миткевича, который уже гремел:

– Здесь музыка! Мысль! Ритм! Постижение характера!

Несколько глоток в зале, скандируя, требовали:

– Регламент!

И председатель напомнил, звякнув:

– Георгий Павлович! Вы говорите уже пятнадцать минут.

– Сейчас кончу, – возбужденно отозвался Миткевич, и опять Андрею стало больно за него и за себя.

Они возвращались домой вместе. Другие держались поодаль. Но Миткевич не выглядел расстроенным.

– Каково? Надеюсь, ты чувствуешь себя сильнее, чем раньше?

– Нет, – сказал Андрей. – Я чувствую, что надо все бросить.

– Это еще что!

– Вы сами видите, что лучше мне быть на войне, чем здесь!

Миткевич замедлил шаги.

– Это надо было раньше… – сказал он, потемнев.

– Никогда не поздно исправить ошибку.

– Да тебя сейчас и не возьмут, ты это знаешь.

Андрей недавно перенес атаку ревмокардита.

– Значит, ты думаешь, что я ошибся в тебе? – сказал Миткевич после молчания.

– Нет, не думаю. Но…

– Если хочешь знать, не тот художник, у кого все проходит гладко, а тот, кого чаще всего критикуют.

– Вы это называете критикой?

– Была и критика. Почему ты отказался отвечать? Ведь тебе же предоставили слово. На фронт готов, а тут не решился?

– Кто же услышит?

– Никогда не соглашусь. Двести молодых сердец. Двести восприимчивых умов. Многие не высказывают, но чувствуют. Ну хорошо. Допустим самую крайность. Я готов. Пусть хоть двадцать услышат. Хоть десять. Хоть один.

Глава десятая
ТИХИЙ ЧАС

Вернувшись домой, Андрей зашел на кухню, выпил стакан воды и уселся на табуретку у стола.

– Наших никого дома нет, – сказала няня Агриппина Савеловна. – Чтой-то ты какой зеленый?

– Устал.

Она вскинула на него бледно-голубые глазки.

– Иди себе. Сейчас принесу обед.

– Нет, я посижу здесь. Можно?

Няня стала хлопотать. Ее движения были медленны, но в них сохранилась точность.

Андрей встал, чтобы вымыть руки. Мартовское солнце заливало белую кухню, придавая ей сияющий, праздничный вид.

Когда-то, в детстве, Андрей все время проводил с няней. На старой квартире кухня также выходила на юг. Матери уже не было с ними; Андрей помнил ее смутно. Няня отвела ему на кухне особый уголок, где он играл и лепил, пока она, маленькая, проворная, возилась у плиты и у кухонного стола.


Она приготовляла для него особое тесто. Ни зимний снег (весной он был лучше), ни песок, ни мука с водой не могли удовлетворить Андрея; зато тесто, которое месила для него Агриппина, было чудесным материалом, – слишком густое и упругое, оно не годилось для печений, но очень хорошо лепилось. Руки так и тянулись к нему.

Кто знает, пустила ли бы корни эта первоначальная страсть к лепке, если бы не старания Агриппины. Она никогда не забывала этих добровольных обязанностей и даже перед праздниками, когда было много работы, находила время, чтобы вылепить ком «Андрюшиного» теста… Да и ей было удобно: трудится себе и не мешает.

Позднее, когда для Андрея стали покупать пластилин и глину, которую надо было хранить в прохладном месте, он уже не занимался более на кухне. Новая жена отца, Ада, боялась к тому же, что общение с няней испортит речь Андрея… Ада гордилась пасынком; она пробовала сама заняться его воспитанием и даже думала, что ей это удается.

Потом он стал ходить в Дом пионеров, а с няней виделся все реже…

Она поставила перед ним тарелку с супом.

– Без засыпки, как ты любишь. Как нарочно, булку высушила.

Он поднял глаза. Острые ощущения детства вернулись к нему в эту минуту.

– Няня, помнишь, как я носорога вылепил?

– Как же! Чудище. И сам испугался. Все косился, пришлось убрать.

Агриппина хранила в памяти все события – и крупные, и мелкие, происходившие в семье.

– Ты тогда был такой тихий, покладистый. И не слышно было тебя.

– А теперь разве я буйный?

Она чутка. Еще сегодня, когда он, волнуясь, спешил на собрание, он видел, что и она тревожится. Старалась накормить получше, подала теплый шарф и, вздохнув, сказала:

– Все мечутся, мечутся люди, а жизни-то кот наплакал.

Двадцать лет прожила она в доме, считается членом семьи, а он даже не замечал, живет ли она с ними. Уже много лет почти не разговаривал с ней: по привычке здоровался, по привычке говорил спасибо. А в войну все держится на ней, она их всех выручает.

Агриппина подала второе. Потом подошла к буфету, взглянула в окно.

– Вот сирота бежит. Опоздала, должно быть.

Андрей покраснел.

– Она тебе нравится? – спросил он с деланной небрежностью.

– Хорошая девушка. Сиротка.

– Да ведь у нее теперь есть свой дом.

– Ну, какой уж это дом!

Андрею вспомнилась хозяйка этого дома, ее крашеные волосы и опускающиеся при курении углы губ.

– Побежала, бедняжка, – опять сказала няня.

«Конечно, ей было интересно, но она строга, не то что другая. И не станет ни утешать, ни успокаивать».

И все-таки она пришла.

А он поссорился с Ниной. Вчера после музея и несмотря на свое раскаяние. В музее она несколько раз судорожно зевнула, хотя притворялась, что ей любопытно. А по дороге домой, должно быть озлившись, что пришлось скучать, сказала, скривив губы:

– Все эти революционерки, наверно, были очень примитивные женщины.

– Да? Откуда ты это взяла?

– Во всяком случае, они были некрасивые. Но история пришла им на помощь.

Андрей еще сдерживался:

– Плохо же ты знаешь историю!

И он стал перечислять имена красавиц, которые шли в революцию. Назвал Веру Фигнер, Ларису Рейснер. Имена Зои и Ули Громовой замерли у него на губах.

Глаза Нины смотрели вбок: она соображала, как выпутаться. А он думал о том, что война продолжается, люди гибнут, и чувствовал презрение к себе за то, что его бросает от одной крайности в другую. То какая-то жалость к Нине, то признание ее силы и влечение к ней, то раздражение против нее, почти ненависть. А потом – опять чувство вины. И чем сильнее одно из этих состояний, тем скорее наступает другое.

И его охватило искушение – не в первый раз, но с какой-то небывалой силой – окончательно, навеки освободиться.

– А знаешь: мне скучно с тобой, – выговорил он, чувствуя, Что бледнеет, – скучно до отвращения, до отчаяния. Мне… противно тебя слушать, говорить с тобой!

Он боялся, что она пропустит это мимо ушей, как уже было однажды. Но она остановилась и заговорила низким, театральным голосом:

– Понимаю. Ты вымещаешь на мне свой страх перед завтрашним. Но больше я терпеть не буду. Есть такой человек, которому со мной не скучно…

Она повернулась на каблучках и отошла – тоже театрально, эффектно. Он же чувствовал одну только ненависть.

А сегодня ему стыдно за свою грубость. И тоскливо: никого нет рядом.

Мачеха болтлива, суетлива, хотя и добра. И ей он ничего не скажет про обсуждение. Отцу – тем более; он, конечно, возмутится тем, что было, но не примет его сторону.

– Ты уже взрослый, – вот что он скажет, – должен грудью встречать противников.

Радости становится все меньше. А в детстве она была постоянна и беспричинна. Какой-нибудь пустяк – и уже счастлив.

Андрей мыл руки над раковиной, глядя на текущую воду.

– Няня, можно еще посидеть у тебя?

– Кто же тебя гонит? В кои веки пришел.

Ему вспомнились читанные трогательные рассказы: люди, утомленные жизнью, пусть даже молодые, исповедуются перед няней и просят рассказать сказку или спеть песню. «Мою старую няню пришлите ко мне…»

Он забыл, откуда это. Но теперь такого не бывает. В наше время няни, если они и уцелели где-нибудь в семьях, уже не рассказывают сказок и вообще не играют никакой задушевной роли. Вот Агриппина. Веки у нее опухли, голова слегка дрожит. Прежде чем состряпать обед, бог знает сколько простояла в очереди.

Да и сказки с песнями теперь на нас не действуют.

– Знаешь, няня, вот возьму и вылеплю твои руки!

– Мои-то? Узлищи этакие лепить!

Она посмотрела на свои руки и задумалась.

Что, если заглянуть в окно? Не покажется ли снова она, сирота? Все-таки она пришла сегодня. И как слушала, как смотрела! Она строга, – это отдаляет его. Нет, отдаляет другое. То, что он знает. Это прекрасно. Это как тот пушкинский сладостный, безгрешный сон. Но нельзя, нельзя. Принимать чужое чувство, если не разделяешь его, – это…

А что значит разделять? Ведь чувства разнообразны. И есть что-то облагораживающее в сознании, что тебя любят. Нет, знаешь, Андрей, ты оставь эти мысли. Если тебе нужна музыка, посещай концерты. И потом, разве обязательно встречаться, чтобы… уважать друг друга?

Все-таки она пришла. И хорошо, что он говорил сегодня с Миткевичем.

– Никому теперь не нужно искусство, – в отчаянии твердил Андрей. – Это только придаток, довесок, иллюстрация к господствующим мнениям.

– Вот вздор! Люди не обходятся без искусства.

– Отлично обходятся… суррогатами.

– Значит, мы, художники, в этом виноваты.

– А потом оно совершенно исчезнет. К этому идет.

– И ты обойдешься?

– Меня могут заставить. И я брошу.

– Вот как! Бросишь?

– Ну, не брошу. Стану пробивать головой стену.

– И отлично. И пробьешь.

– Кому сейчас нужны эти силачи-одиночки? Общество хоть кого окрутит!

– Ты общество оставь в покое. За себя отвечай! – распалялся Миткевич. – И ты еще не силач. Человек не рождается сильным.

– Георгий Павлович! Что вы хотите от меня?

– Чтобы ты работал. Всего только. Сорвешься – не беда. Толк будет.

– Все утешаете. Не утешите!

– К черту – утешать. Я требую, а не утешаю.

Стало легче, но ненадолго.

…Резко зазвонил телефон. Андрей вздрогнул. Конечно, это Нина.

– Няня, – сказал он почти умоляюще, – меня нет, слышишь?

Но она покачала головой, и он решительно подошел к телефону.

Агриппина принялась убирать со стола. Там говорили довольно громко. Андрей отвечал резко, потом вяло и, наконец, сказал отрывисто:

– Хорошо… Иду.

И потом со злым лицом, не попадая в рукав, надевал пальто и не смотрел на няню, как будто она была виновата.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю