355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Фаина Оржеховская » Всего лишь несколько лет… » Текст книги (страница 5)
Всего лишь несколько лет…
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 16:48

Текст книги "Всего лишь несколько лет…"


Автор книги: Фаина Оржеховская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 17 страниц)

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Ты каждый день, ложась в постель,

Смотри во тьму окна

И помни, что метет метель

И что идет война.

С. Маршак

Глава первая
ТРЕВОЖНЫЕ БУДНИ

Десять дней в теплушках устанавливался дорожный, полный лишения быт.

На каждой полке помещались по две семьи и никак не могли разместиться. Грудные дети все время кричали, но не тем здоровым, хотя и пронзительным криком, к которому можно привыкнуть: они надрывались так, словно знали, что происходит в мире. А может быть, заболели в пути.

Детей постарше занимала поездка и перемены. Но и они чуяли неладное. И когда одна из матерей с наигранной бодростью запела известную по мирным временам песенку:

 
Мы едем, едем, едем
В далекие края…
 

ее пятилетняя дочь посмотрела на нее с укоризной и заплакала.

Хуже всего были стоянки у поля, часто ночью и неизвестно, надолго ли. Ступенек в вагонах не было: прыгали прямо на землю. И только разомнешь ноги, поезд трогается неожиданно, без гудка.

Навстречу шли эшелоны с бойцами. Они пели: «Вы о нас, девчата, не грустите».

– Господи! – шептала Варя. – Куда мы едем? Не в ту сторону мы едем!

На десятые сутки, после ночи ожидания в теплушке, прибыли машины и забрали приезжих. Это и был заводской городок Первоуральск.

– Снежковы, Варвара и Мария! – крикнул бригадир, уполномоченный по эвакуации. – Выходите!

Катя метнулась к нему:

– А я?

– А вы – дальше.

Произошла какая-то путаница. Катю почему-то направляли в Свердловск.

– Ишь какая! – сказал кто-то с завистью.

Катя рвалась вперед, просила ее высадить, но бригадир был неумолим: «Проститься можете, но сейчас же назад».

Соседка по вагону уговаривала:

– Молчи. Это тебе счастье выпало, дурочка. Как бы он не раздумал. Таких, как мы, туда не везут. Там спасешься. Осмотришься и, глядь, заберешь своих.

Но Катя молила: «Это дочка моя…» В конце концов бригадир позволил проводить родственниц до места: поезд еще часа дна простоит.

Их повезли на окраину и остановились перед белым домиком.

– Малявины! Принимайте гостей! – крикнул шофер.

Семья сидела за столом: уходил на фронт младший сын, Петруша. Парни и девчата собрались его проводить.

Отец угощал. Петруша, высокий, складный, рассказывал, как его встретили в военкомате.

– Старшина поглядел и спрашивает: «Ну, как ты: водку пьешь?» – «Пью». – «Вот и молодец!»

Девушки визгливо засмеялись. Если бы не мать, стоявшая у дверей, можно было подумать, что здесь справляют день рождения.

Она уже выплакала все слезы, и глаза у нее тревожно блестели, как у человека, который давно не спал. Один только раз отвела она их от сына, когда обернулась к вошедшим. Шофер вышел. Мать коротко кивнула и тут же, указав на Петю, проговорила с бесконечным недоумением:

– Вот… вспоила, вскормила…

В полдень под звуки песен и гармоники все ушли вместе с новобранцем. Девушки повисли у него на руках. Мать шла сзади.

В Первоуральске был только заводской автобус со своим кондуктором. Варю временно устроили на заводе табельщицей. Маша оставалась дома одна. Ей казалось, она попала на край света. Природа была не по-северному яркая, и солнце весь день светило, а в ближайшем лесу было множество грибов – большое подспорье на зиму, но Маша не могла привыкнуть к новой жизни и все ждала, когда можно будет переехать к матери.

Школа была далеко, занятия еще не начинались.

По утрам у Малявиных все вместе слушали сводку по радио. Варя плакала, потом, высморкавшись, говорила: «На весь день горя хватит!»

По субботам к вечеру приезжала Катя – до понедельника. В Свердловске сначала не знали, куда ее деть, потом направили в швейную мастерскую, где изготовляли военные гимнастерки и шинели. И теперь она жила в общежитии, как тринадцать лет назад.

Она привозила продукты, рассказывала, какой красивый Свердловск, сказала, что ей обещали комнату.

До Свердловска было всего сорок километров. Но поезд уходил ночью, а до станции приходилось долго идти степью. И пока добиралась Катя до станции, ее не оставляли мучительные мысли. Лето подходило к концу, ночи уже холодные; Маше так и не успели справить зимнее пальто. И продуктов все меньше. Господи, в такое время надо быть вместе…

Норма в мастерской большая, часто приходится пересиживать. Было время, когда Катя возилась с кружевами и шелком и принимала это всерьез. Уж не приснилось ли все это: журналы, примерки, требовательные модницы?

Правда, и теперь еще можно было подработать шитьем, но где взять время? Хорошо бы стать донором, как Варя. Но у Кати не взяли кровь. Оказалось, у нее порок сердца.

В первую минуту она растерялась. Вот не замечала. «Это что же? Значит, мне недолго жить? А девочка моя?»

– Ну, что вы! – сказала докторша. – Просто нельзя сдавать кровь. Докажете свой патриотизм как-нибудь иначе.

И Катя успокоилась. Она быстро забывала плохое или печальное.

А люди прибывали из других городов; что ни день – все больше. Сначала с чемоданами и корзинами, как полагается, потом – налегке. Из Донбасса прибыла женщина, простоволосая, с одной хозяйственной сумкой в руках, в туфлях на босу ногу, но в кротовой шубке. И, несмотря на теплую погоду, нигде эту шубку не снимала. И ссорилась с гардеробщицами: «Как можно? Ведь это последнее, что у меня осталось!»

Вначале приезжие испуганно, но охотно рассказывали о событиях, о своем отъезде. Но в сентябре уже молчали. И если их тормошили, они повторяли одно: «Не спрашивайте!»

Все-таки наши держатся. Целый месяц – смоленское направление, все этим живут. Через день – горестное сообщение. Когда слышишь: «Без перемен», можно дышать. Целые сутки покоя.

Голос диктора ровный, бесстрастный. Есть слова, которые нельзя произносить с выражением.

«Если не дадут комнаты, – думала Катя, – придется ехать в Первоуральск». Но она не теряла надежды. И ей повезло: в конце сентября получила комнатку в восемь метров и разрешение прописать сестру и дочь. В комнатке было центральное отопление – роскошь, какую они не знали в Москве, в своем флигеле. Их дом помещался на главной улице, в самом центре. А во дворе была большая, лучшая в городе поликлиника.

В день их переезда было тепло, солнечно. Красивый город поразил Машу, особенно центральная улица, где оперный театр. И на этой улице она теперь жила!

Можно было подумать, что в городе какой-то большой съезд. На улицах масса народу; прохожие то и дело окликают друг друга, останавливаются, сыплют вопросами. Но в этом оживлении что-то лихорадочное. «Уже овдовела!», «Где же дети?», «А Лисковецкие? Петренко?» «Угнали!» «Куды? Боже ж мий!» Украинский язык, белорусский. Некоторые ответы кажутся неправдоподобными, особенно страшное слово «угнали».

Прошел еще месяц, и толпы возбужденных людей растворились в большом городе. Потом нахлынули новые волны приезжих – одни москвичи. Их теперь называли беженцами.

В школе занятия начались своим чередом. В классе было много ребят. Маша попала в дополнительный «Д». А в младших классах был даже параллельный «Е». Этого в Москве не знали.

Учительницы прямо на глазах худели. Они приходили в школу с сумками и бидонами, озабоченно шептались в учительской, убегали куда-то во время перемен, и было странно, что дисциплина все-таки не нарушается.

Перед началом занятий директорша сказала:

– У нас, ребята, как на фронте, надо крепко держаться, потому что фронт и тыл – единое целое. И школьная дружба должна быть подобна фронтовой.

Но недаром говорили, что седьмой класс очень трудный. Возбуждение Маши падало. К концу уроков уже невозможно было сосредоточиться, и веки, если надавить на них, нестерпимо болели. Однажды ей стало дурно на уроке; ее отвели в поликлинику.

В детском отделении было даже приятно: игрушки лежали на столиках, стены были разрисованы и доктор не торопился. Но когда пришлось зайти за справкой в общую приемную, Маша испуганно попятилась. Люди, много людей, похожих на тени, приступали к регистраторше, требуя чего-то, и раздраженно перебивали друг друга. Хриплые, злые голоса, кашель; туман, почему-то стоявший в приемной, метание регистраторши от стола к шкафчикам, где хранились истории болезней, несмолкаемый звон телефона – все это не поддавалось дисциплине, ломало ее. Война уже ворвалась в это помещение, где совсем недавно были тишина, и порядок, и образцовая чистота – предмет гордости врачей и их помощников.

Выйдя из поликлиники, Маша едва не задохнулась. Еще утром была ясная, хотя и холодная погода. Теперь поднялась такая метель, что не было видно зданий. Резкий ледяной ветер бил в лицо. Неожиданно началась зима, суровая с первых дней, как это бывает в лихую годину, когда людям трудно и нечем от нее защититься.

Глава вторая
ЗИМНЕЕ УТРО

Два года назад Маша разучивала фортепианную пьесу, содержание которой Елизавета Дмитриевна объяснила так.

Зимнее утро. В детской тепло. За окнами синий рассвет. Пробуждение приятно, но вставать не хочется. Входит мама и говорит: «Вставай, пора». Это значит, тебя ждет день, полный удовольствий. Лакомства, игры, катанье на санках, а вечером – детский бал. И учиться не нужно – теперь каникулы… А вставать все равно не хочется.

Мама говорит: «Вставай, пора». И ей не жаль будить, потому что впереди будет еще лучше. А вставать не хочется…

– Вставай, Маша, пора, – слышится виноватый и печальный голос.

Рассвет еще не наступил, когда Маша вышла на улицу с кошелкой в руках. Трамваи уже звенели, но улица была почти пустынна. Только впереди у продовольственного магазина собралась будущая очередь. Люди беспорядочно толпились у закрытых дверей, но среди них уже выделился добровольный организатор порядка, молодой человек в полушубке. Послюнив кончик химического карандаша, он поднял руку и громко сказал: «Ну, давайте». И все стали выстраиваться в одну линию.

Маша успела подбежать к чернеющей кучке, когда юноша в полушубке уже писал прямо на ладонях протянутых рук цифры. Но Маша не захотела протянуть ладонь. Она сказала:

– Назовите номер, я запомню.

Окружение было подходящее: никто не назвал ее «прынцессой». Старушка, стоявшая сзади, сказала:

– Только сама не забудь.

Не раз становилась Маша в один ряд с бледными, заспанными людьми, преимущественно женщинами, целые часы простаивала в очередях. Но не это было унизительно, а вот такие подробности, как писание цифр на ладонях.

Мороз был сильный, люди приплясывали на одном месте, широко размахивая руками в рукавицах и варежках. Старушка велела Маше зайти в парадное погреться. Но Маше было совестно сдаваться так рано: прошло всего лишь пятнадцать минут.

Вскоре старушка опять сказала:

– Да иди хоть побегай, ишь посинела вся!

Маша заколебалась:

– А вы не уйдете?

– Куда ж мне деться?

– От горе! – сказала женщина с судками, стоявшая впереди. – Пальтишко-то на рыбьем меху. Иди уж, я помню.

Маша перебежала через мостовую. На противоположной стороне в парадном большого дома было центральное отопление. Она сняла варежки, потерла нос и лоб и уже охватила горячий радиатор всеми пальцами, как вдруг страшная мысль заставила ее отскочить и стрелой выбежать на улицу. И вовремя! Так как многие из очереди ушли, оставшиеся предложили переписать свои номера, чтобы отсеять тех, кто отлучился. К такому способу в очередях прибегали нередко, и это считалось в порядке вещей: всякий знал, что усложнение препятствий необходимо, раз так трудна цель. Побеждают наиболее выносливые!

Кое-кто протестовал: ведь магазин не скоро откроется, ведь жалко ушедших – не гулять ушли. Но протесты потонули в общем шуме.

Старушка махала руками: сюда, сюда! Маша только успела стать на свое место. Теперь ее номер был тридцать второй. На четырнадцать человек она приблизилась к цели.

Она решила не уходить больше. Но через минуту женщина с судками сказала:

– А вдруг у самой двери велят руки показать?

– Не может быть! – ужаснулась Маша.

– Мы-то скажем. А придраться могут. Знаешь, какие злые стали?

– Напрасно, девушка, вы себя выделяете, – вмешался человек в новых белых бурках, – это не годится. Не демократично.

Маше польстила «девушка», но сам говоривший был противен. Она отвернулась.

А вокруг возникали и обрывались разговоры.

– …и всего-то пять человек передо мной, а он кричит: «Касса!» У меня сердце оборвалось. Все. Ну, и не стала стоять.

– Лимит, ничего не поделаешь, – сказал человек в бурках.

Но разговоры о еде многим опротивели.

– Вот вы говорите: правда, – раздался голос женщины, – а вы послушайте, что она ему написала. Прямо на фронт. «Не люблю тебя больше. И ты меня забудь».

– Убить мало мерзавку!

– А что ей: лгать, что ли?

– Молчать надо.

– Для солдата молчание – хуже всего.

– Ой! Кажется, открыли! – закричал кто-то.

– Ну да, раньше времени откроют, как же!

– А что ей молчать? Все равно догадался бы.

Маша волновалась. Ей казалось, не надо было говорить здесь о горе солдата. И женщины, становясь на его сторону, по-настоящему его не жалели: Это была тема для разговора, и только.

– Никого теперь не пропишут, хоть убейся!

– Тогда поезжайте в Орск.

– Там совсем умрешь.

Снова толпились кучками. И неожиданно в наступившей ненадолго тишине раздалось откуда-то слева:

 
Мы пьем из чаши бытия
С закрытыми очами,
Златые омочив края
Своими же слезами.
 

Читал человек неопределенного возраста, в очках, с байковым одеялом на плечах, слишком толстым, чтобы называться пледом. Он читал нараспев с чувством, глядя в одну точку, и внезапно остановил глаза на юноше, который раньше писал цифры на протянутых ладонях. Тот слушал, смущенно оглядываясь на очередь, как бы извиняясь перед нею за внимание к вещам, столь далеким от жизни.

– А ведь правда. Как подумаешь…

– Картофельное пюре, – зашептали совсем рядом, – если намазать на хлеб, дольше сыта будешь. И вкусно как!

– Тихо! Не мешайте слушать.

 
Тогда мы видим, что пуста
Была златая чаша,
Что в ней напиток был – мечта,
И что она – не наша!
 

– Выбрал время стихи читать! С ума сошли люди.

Вдруг словно ветер пробежал по ряду и всколыхнул всех. Очередь стала двигаться назад. Маша вздрогнула от резкого крика:

– Да тише вы! Что-то выбросили!

И сразу внимание к чужой судьбе и к прекрасным стихам словно сдуло этим странным словом, презрительным и для всех понятным.

Его уже повторяла вся очередь. Только человек, читавший стихи, стоял неподвижно, закутавшись плотнее в одеяло, и смотрел вдаль. Теперь уже было видно, что он старик.

– Дай-то бог, – сказала очередница сорок седьмая, ставшая теперь тридцать третьей. – Говорят, колбаса. Может, достанется.

Закрепив свое место, Маша побежала вперед – посмотреть, как двигается очередь. Все говорили разом. Стоявшие у магазина выстроились в цепочку, крепко держась друг за друга, чтобы никто посторонний не протиснулся. Маша вспомнила игру: «Гуси-гуси, до дому!» И то, что эти взрослые люди, с одинаково напряженными лицами, совершенно серьезно повторяли движения той игры, как будто все разом впали в детство, на какую-то минуту даже испугало Машу. Она медленно привыкала к переменам и на многое смотрела со стороны.

Уже впустили вторую партию покупателей. Из магазина вышла женщина в большом платке, вся красная, словно распаренная. Ее окружили; опять послышалось гоготанье, как в детской сказке, где гуси спрашивают: «Чего-чего, пани?» А пани отвечает: «Волк за горой».

– Чего-чего она? – волновались в толпе. – Что она сказала?

– Не отпускают больше.

– Все! – погребально заключил кто-то.

Этому нельзя было поверить. Очередь не расходилась, бурлила. Человек в белых бурках, который раньше говорил: «Лимит, ничего не поделаешь», кричал: «Заведующего сюда!» Но цепочка ослабела; и так как решили еще ждать, то возобновились и разговоры.

– …как я их всех ненавижу, если бы вы знали!

Женщина в толпе застенчиво рассказывала:

– …и всюду он со мной ходил: и гулять, и в кино.

Она говорила о сыне в прошедшем времени, и в очереди боялись спросить, получает ли она письма. Маша поняла это по собственному страху. Возможно, что мать фронтовика почувствовала этот общий страх за нее. Она сказала:

– Только сегодня письмо было. Только сегодня.

«А пока письмо шло…» Это была общая мысль, и она передалась Маше.

И тут старик, который недавно читал стих Лермонтова, человек не от мира сего, ни разу не вступивший в общий разговор, сказал, приблизившись к матери солдата:

– И снова будет он ходить с вами всюду. И радовать вас. Я прожил много лет, и ни разу предчувствие меня не обмануло.

– Спасибо, – ответила женщина.

Глава третья
КАК ПОБЕЖДАЮТ ГОЛОД

Все это вспомнилось Маше, когда она проснулась глубокой ночью. И многое другое: холод в магазине, посиневшее лицо кассирши, свое волнение, когда подходила к прилавку. Колбасы не хватило: получила только двести граммов, последние обрезки. Но стоявшие позади завистливо роптали.

На улице подошла мешочница с буханкой черного хлеба. Назвала такую цену, что Маша в испуге отшатнулась. Но теперь в темноте ее преследовало видение: горбушка свежего ржаного хлеба с пористым срезом.

Маша по опыту знала, что этому не следует поддаваться: боялась подступающей тошноты и слабости, но все, кроме еды, было неинтересно и не стоило того, чтобы думать об этом, тратить на это силы.

Было, вероятно, около трех. В одном из окон напротив мигала коптилка. Электричество еще не включали.

Катя работала в ночной смене. Когда она вернется, они будут пить чай с этой самой колбасой и мерзлой морковкой. Мерзлая – значит, сладкая. С кипятком совсем не плохо.

…Град Китеж… Это на уроке рассказывали. Легенда о том, как при вражеском нашествии целый город, со всеми зданиями и людьми скрылся на дне озера и остался невидимым. Лишь изредка из водяной глуби раздавался легкий звон: это напоминал о себе чудом спасенный город. Так и прежняя жизнь Маши, ее детство – затонуло. И лишь иногда, словно звон из глубины, поднималось далекое воспоминание.

Музыкой она теперь не занималась. Слишком разительна была наступившая перемена, ничего нельзя было продолжать в этой новой, жестокой жизни. Правда, после того как пришла весть о разгроме немцев под Москвой, Маша однажды услыхала звон своего Китежа: по радио передавали «Патетическую сонату», первую часть, и Маша прослушала ее полностью, оторвавшись от уроков. Но потом снова поглотила ее повседневность.

…На стене тикали ходики, где-то хлопнула дверь, ребенок в соседней комнате попросил пить. И, точно в ответ на этот надтреснутый звук, застонала во сне Варя. В углу заскреблась мышь… В этих ночных звуках было что-то отвлекающее. Судорожно вздохнув, Маша стала прислушиваться. И вдруг что-то тоненько-тоненько зазвенело. В этом звоне был правильный ритм, в котором без остатка укладывались все звуки: и мышиная возня, и тиканье часов, и повторный оклик ребенка: «Мама, пить!» Но ритм был определенный, очень знакомый – так был построен «Экосез» Бетховена, последняя пьеса, которую Маша разучивала до войны.

«Началось, – думала она, – тянется, как длинная нитка». Она помнила пьесу и под неумолкаемые ночные звуки старалась проверить себя. Немного сбилась в середине, когда мышка притихла. Но все остальное безошибочно повторила в уме. Тут пришел сон, потому что она ослабела от усилий. Но слезы высохли, и до утра она не просыпалась.

На другой день по дороге в школу она попыталась вспомнить другую игранную в Москве пьесу. Это удалось. Она и не заметила, как прошла всю дорогу.

С тех пор всякий раз, когда становилось нестерпимо от голода, она вспоминала то, что играла в Москве, в музыкальной школе. Это была трудная работа не только слуха: все десять пальцев заново привыкали к клавиатуре, воображаемой, неощутимой. От каждого усилия начинало стучать сердце, но когда эти мысленные упражнения сделались ежедневной привычкой, стало гораздо легче.

И цель была достигнута: если голод и напоминал о себе сосанием под ложечкой, слабостью, иногда головокружением, то к мыслям он уже не имел доступа.

Теперь одним усилием воли Маша могла заставить свою память безотказно служить ей. В очередях, прислушиваясь к воображаемой музыке, она не замечала ни хода времени, ни людей; разговоры не доходили до нее. Лишь иногда, поймав чей-то пристальный взгляд, устремленный на ее движущиеся пальцы, она выпрямлялась и принимала беззаботный вид.

Но обычно ее не замечали. Мало ли кто из людей в последнее время бормочет на улице что-то свое, жестикулирует, высчитывает, доказывает кому-то невидимому свою правоту?

Порою неожиданно резкие слова врывались откуда-то сбоку в обособленный Машин мир.

– …совсем уж мы стали как тени…

– Понаехали скоморохи (это с ненавистью, сдавленным голосом)! Концерты… дочка вся высохла, молока нет…

– Незаменимые!

Маша краснела, словно обвиняли ее, и музыка умолкала. Но она не могла отказаться от своих воспоминаний: с ними еще можно было чувствовать себя человеком, а не обессиленным животным, которое и днем и ночью думает лишь о еде.

Она не только вспоминала, но и по-иному слышала музыку. Вот «Тройка» Чайковского. Объяснения Елизаветы Дмитриевны казались теперь неверными. Та словно и не обращала внимания на холод и стужу и заставляла выделять звон бубенчиков да падение снежинок. Как будто мы, тепло укутанные, выехали на прогулку. Ну да, продолжение «Зимнего утра»: позавтракали, поехали кататься. А впереди детский бал. То, что мелодия жалобная, грустная, почти не доходило до слуха.

Война по-своему поправляла. Но нет, бывало и раньше, что Маша не соглашалась с учительницей. Она не решалась возражать, да и не могла бы, но чувствовала иначе. Еще два года назад Маша играла «Воспоминания об Элизе». Она не спрашивала, кто такая Элиза, потому что сама вообразила ее больной, безногой девочкой, которая сидит у окна и смотрит на играющих детей.

– Очень грустно у тебя получается, – сказала Елизавета Дмитриевна, – отчего это?

– Такая мелодия, – ответила Маша.

– Это верно. Но именно потому ты, Машенька, должна играть спокойнее, ровнее, чтобы не получилось слишком грустно. Мелодия говорит сама за себя.

Но даже и тогда Маша не спросила про Элизу.


Елизавета Дмитриевна сама сказала:

– Это была богатая девушка, которую любил Бетховен. Без взаимности. Ее, правда, иначе звали, но посвящено ей…

– Богатая девушка? – переспросила Маша.

– Вообще это форма рондо, – я тебе уже рассказывала: когда всякий раз возвращается один и тот же мотив.

Но если грустная мелодия все время возвращается, значит, мысль тут неотвязная и еще более грустная, чем сама мелодия… Во всяком случае, нельзя было играть, как велела Елизавета Дмитриевна. Так и считалось, что пьеса не удалась Маше.

…Нет, мы не катаемся на тройке, радуясь здоровой зиме. Мы замерзаем, падаем, бежим за тройкой и не можем ее догнать. И совсем не корнет молодой мчится мимо (Маша знала эти стихи Некрасова – эпиграф к «Тройке»). Это наша прошлая жизнь, которую мы утратили.

…Тут ее втолкнули в столовую, и она огляделась. Подавальщица обычно не замечала лиц, а только протянутые руки с посудой. Но, нечаянно взглянув на Машу, она помедлила наливать суп.

– Что, девочка, от отца письмо пришло?

Постоянный, неизбежный вопрос. Но он уже не ранит.

Маша покачала головой. Тройка умчалась. Позади длинная, нетерпеливая очередь, и надо поскорее уместить в авоське две кастрюли, одну под другой. И с этой нелегкой ношей, хотя здесь только пустые щи и лапша без масла, идти по снежной улице, стараясь не поскользнуться. Путь назад будет глухим, без мыслей и воспоминаний. И оттого покажется вдвое длиннее.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю