355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Фаина Оржеховская » Всего лишь несколько лет… » Текст книги (страница 13)
Всего лишь несколько лет…
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 16:48

Текст книги "Всего лишь несколько лет…"


Автор книги: Фаина Оржеховская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 17 страниц)

Глава тринадцатая
ДОЛГИЙ НОЧНОЙ РАЗГОВОР

Когда-то Володя Игнатов любил ночные разговоры, особенно на балконе у Вознесенских. Оттуда, с девятого, самого верхнего этажа, открывается панорама Москвы; на этой высоте хорошо говорилось и думалось.

Но теперь Володя предпочитал ночной сон: высыпаться не всегда удавалось. И только вид московского двора поздним летним вечером напомнил ему прежнее.

Он приехал из Барнаула всего на три дня: два из них провел на даче у матери, куда она увезла его прямо с вокзала, а на третий уехал в город. У него было много дел; только к вечеру он вернулся на свою городскую квартиру.

Вот и двор. И липа. Большой скамьи уже нет. В квартире неуютно. Коля уехал с родными на целый месяц. Пусто.

Володя прошелся по двору.

«Назначаю вам свидание на этом месте после войны» – так он сказал девочкам. Он думал, что пройдет война и все вернется. Но ничто не возвращается, и двор какой-то чужой.

Ничто не возвращается. Новизна – радостная или горькая – обступает со всех сторон. И ты изменился, и другие.

Он позвонил во флигель. Маша сама открыла дверь: случайно была на кухне.

Она крепко обняла его: для нее он был все равно что боец, вернувшийся после ранения.

– Ты уже совсем здоров?

– Да. Как видишь, даже не хромаю.

– Все уже спят, – сказала Маша, – по я сейчас выйду. Подожди меня во дворе.

Липа все-таки шелестит как раньше. Все другие деревья срубили, а она стоит.

И в небе частые звезды, как тогда бывало.

Стукнула дверь флигеля. Вот она, новизна. Разве осталось что-нибудь от той нескладной девочки?

– Я так рада, что вижу тебя, – говорила Маша.

– А знаешь, тебя невозможно узнать. Ужас, как ты изменилась!

– Ну, если «ужас», то плохо дело.

– Совсем не плохо, уверяю тебя.

– Отчего мы так бежим, будто за нами гонятся?

Они пошли медленнее.

Она рассказала о себе вскользь и тут же стала расспрашивать о Дусе, о Мите. Володя охотно отвечал. Дуся на фельдшерских курсах. Митя не ужился в Орске у сестры. Теперь в Барнауле; работает, учится.

– Он такой же?

– Нет. И хуже, и лучше.

– В чем же?

– Самостоятелен. А дальше учиться не пойдет. То есть не хочет.

Маша как будто удовлетворилась этим.

– А тебе там нравится?

– Да нет: через год вернусь в Москву.

Он ожидал, что она воскликнет: «Только через год!» Но она спросила:

– А отец не против?

Отец и раньше жил только своей летной жизнью. И время от времени удивлялся: смотрите-ка, сын растет! А мать… Собственно, из-за матери Володя и остался в Барнауле. В последнее время в ней стала обнаруживаться явная спесь. Она все повторяла, что они, их семья, принадлежат к какому-то «первому десятку» в стране. И Володя, мечтавший о гармонии людских отношений, не находил ее в собственной семье.

– А Дуся скоро приедет? – спросила Маша.

– Вероятно, тоже через год.

– Она тебе нравится?

– Нравится.

– Очень?

– Ну, как… Да, очень.

Опять они шли по опустевшим улицам. Давно перешли в другой район: там тоже высокие здания соседствовали с низенькими деревянными строениями.

– Ну, представь себе, – говорила Маша, продолжая ею же прерванный разговор, – вдруг я сказала бы тогда секретарю: слушайте: так как я очень талантливая…

– Ну и что же?

– Да не могла же я так сказать про себя!

– Ты попросила бы созвать комиссию.

– Меня совсем прогнали бы.

– Почему?

– Потому что я плохо играла.

– Плохо?

– Да. Уже плохо и еще плохо. Ну что, понимаешь? – спросила она с насмешкой.

– Кажется, понимаю. Но музыканты, педагоги могут же разобраться.

– Вот видишь, не всегда.

– А экзамены?

– Там готовятся. А со мной надо было повозиться. И я одна это знала, я одна… – Она запнулась и прибавила: – Еще один человек знал, но он ничего не мог.

И чтобы Володя не спросил об этом, и чтобы не нужно было говорить об унижении Елизаветы Дмитриевны, она поспешно прибавила:

– Ну, а раз я одна знала, я и должна была сама отвечать за себя.

– И это помогло?

– Да, в каком-то смысле. И я была права, – сказала она так же поспешно.

– Да я тебя ни в чем не упрекаю. Против характера не пойдешь.

Улица, на которую они забрели, была им незнакома и оттого казалась загадочной. Где-то вспыхивали зарницы.

– Ну, а теперь как, Маша?

– Устроилась. Трудное оказалось довольно простым.

И она рассказала, как Поля, робкая нянечка детского сада, добилась того, что никак не удавалось ей самой, Маше. Поля нашла для нее работу и инструмент для занятий.

В клубе Маше разрешили играть ежедневно – от пяти до семи. Но согласие директорши последовало не так фантастически быстро, как рассказывала Поля: ее таки заставили походить. Маша об этом не знала. А Поля всегда верила в чудеса (которые случались у других).

– Да, – сказал Володя, – бывает: трудное оказывается легким. Но это редко. Чаще – наоборот.

– А почему ты остался в Барнауле? – спросила Маша. – Ведь и здесь есть заводы.

– Там у меня товарищи. Много пережито вместе. Мама говорит, что у меня детдомовская психология. Все тянет куда-то из семьи.

В сущности, он тоже возобновил прерванный разговор. Два дня, которые он провел на даче у родителей, были для него пыткой. Отец читал газеты, слушал радио, иногда говорил с Володей, но не с матерью Володи – не потому, что они были в ссоре, а просто не о чем было говорить. И это через два месяца после войны! После четырех лет разлуки и опасностей. После девятнадцати лет совместной жизни. И удивительнее всего, что мать это не огорчало, не оскорбляло: и ей не о чем говорить. Да и с Володей, в сущности, тоже.

Вчера приезжали гости, друзья отца: летчики с женами. Отец оживился. Сидел с мужчинами у большого стола, а мать и жены – отдельно у своего женского столика. А среди женщин были и такие, что воевали на фронте!

Из протеста против этой дикой обособленности Володя присоединился к женщинам, но отец поглядывал иронически, а мать была недовольна. И разговоры были о трофейных шубках и о том, что война изощрила изобретательность хозяек: фасоль и жареный лук – это объедение. И о другом таком же.

Разговаривая, дамы вязали: новая повальная привычка, и это придавало им механический, равнодушный вид, точно они куклы, а не женщины. Большие, говорящие, немолодые куклы.

…Про знакомую, которую оставил муж.

– Трагедии еще нет, – сказала мать Володи. – Пока он не развелся, пусть ходит себе к кому хочет: имущество и права остаются у нее.

И она стала говорить про какую-то почетную должность жены.

Володя ушел в другую комнату. Сегодня утром пробовал объясниться с матерью, высказать свой взгляд на мещанство. Она удивилась:

– Непонятно, что ты хочешь. Я не отхожу от официальной линии.

«Нет, – думал Володя, – моя семья не здесь».

«А где же?» – мелькнула неожиданная мысль, которую он тотчас отогнал.

Об этом он хотел рассказать Маше. И о многом другом. Но не о событиях и фактах, а о внутреннем, душевном: он давно уже не вел дневника. Он хотел рассказать о том, как легкое оказалось для него трудным; о новых сомнениях, перед которыми его отроческие внутренние дискуссии просто безобидная игра ума; и о том, что ему очень хочется вернуться в Москву. И – немного о причине этого желания.

Но он не мог продолжать свою исповедь. Не потому, что Маша невнимательна. Он знал: ее интересует все, что его касается, но именно факты, события. Потому что она сама едва приоткрыла завесу над своим внутренним миром, когда заговорила об ответственности за собственную судьбу. А там стала перечислять, что случилось. Но ему были важны не только факты, а отношение к ним. Как перенесла она смерть матери? Что ее волновало теперь? Стала ли она лучше играть? Если бы услышать! Но завтра утром, нет, сегодня через несколько часов он должен быть на вокзале.

Нет между ними полной откровенности. Более того: она что-то скрывает, оберегает, – это он тоже чувствовал.

– Значит, пойдешь на педагогический? – спросила Маша.

– Вероятно. Хотя тот предмет, который меня интересует, не преподают ни в одном институте.

Небо чуть светлело, холодок поднимался от реки.

– А знаешь, Володя, ты стал другой. Грустнее, что ли.

– А! Ты это заметила.

– Во всяком случае, гораздо озабоченнее.

– Ты хочешь сказать – скучнее.

– Ты не такой активный, не веселый. Должно быть, и у тебя остановка…

Она оборвала фразу, и Володя не понял ее.

– Да, – сказал он, – раньше я жил в единении со всеми, а теперь не всегда.

Володя переживал теперь тот же кризис, что и Маша после возвращения из эвакуации. Он тоже не чувствовал в себе прежней ясности. Но это было временно. Силы крепли.

Они долго еще сидели над рекой. Юноша восемнадцати лет и девушка, годом моложе, погруженные в свои мысли. Со стороны можно было подумать, что это последнее свидание влюбленных, чьи пути отныне расходятся.

При свете занимающейся зари он увидал как следует бледное лицо Маши.

– Ну вот: теперь я тебя расстроил.

– Нет, Володя, не оттого, – сказала она. – Я скоро уеду, и все пройдет.

Значит, было о чем беспокоиться! Теперь все другое, важное для него отступило. Но ни о чем нельзя было спрашивать.

«Так, – подумал Володя. – Все – это то, чего я не знаю».

Глава четырнадцатая
ДРУГОЙ, ПОКОРОЧЕ

В последний день перед отъездом Маша долго играла в клубе. В семь никто не пришел. В темном зале лишь выделялись ряды стульев.

Вчера во дворе к ней подошла Нина:

– Тебе привет от Лоры Тавриной. Она получила серебряную, знаешь?

– Слыхала.

– И еще привет. Догадайся от кого.

В глазах Нины было странное выражение: не злое, скорое соболезнующее. Так смотрят на тяжело больного, который не знает о своем положении.

И еще пришлось поблагодарить.

Андрей так и не написал ей. Потом, когда приехал после практики, заходил вместе с Ниной. Маши не было дома, Поля очень коротко сообщила ей об этом визите.

Ну, и все. Чего тут ждать? Если человек прощался с ней у чужого крыльца, ну, и даже поцеловал ее, значит ли это, что в их жизни все должно измениться? Она так думала, значит, ошибалась. Если он сказал: «Ты моя совесть…», да еще в такой день… Что ж, тогда он в это верил.

В клубе было темно. Одна лампочка горела над роялем. Дежурной не было. Раньше она приходила с маленьким сыном, он сидел тихо. Маша играла для него пьесы-игрушки, которые она сочиняла для малышей детского сада: «Кубарь», «Фонарь», «Тающая кукла». Капризная мелодия постепенно теряла свои очертания, и дети сами говорили: «тает»…

Этот рояль был мягкий, дружественный. Но скоро уже и его не будет.

 
Колыбель моей печали,
Склеп моих спокойных снов…
 

Этот романс Шумана она решила взять с собой и теперь играла свое переложение.

 
И прекрасный, незабвенный
Первой встречи уголок.
 

– Я все время, все время плачу… Вы будете артистка, честное слово.

Оказывается, дежурная сидела одна в зале, в темноте.

С соседями уже простилась. Обе Шариковы всплакнули. И маленький Алеша за компанию. Ему шел уже пятый год.

Пищеблок тоже опечалился. Он сказал:

– В вашем лице от нас уходит молодость.

…Еще к Вознесенским, на самый высокий этаж. Последнее свидание с новым домом. Лифт пронесся мимо квартиры Ольшанских.

У Коли не открывали: никого не было.

«Ну, вот и все, – думала Маша. – Все уже…»

Внизу на площадке она увидала Андрея.

– Я только что заходил к тебе… – Голос у него прервался. – Выйдем, Маша, поговорим.

Они вышли молча. Только во дворе он сказал:

– Маша, я виноват перед тобой.

– Ни в чем ты не виноват.

– Я-то знаю…

– Да ты не волнуйся, – сказала Маша.

– Я написал тебе письмо. И знаешь, что там было? «Ты не должна верить ни одному моему слову» – вот что я написал. Но послать не мог. Потому что это неправда. Я не’ обманывал тебя, я был счастлив. Но теперь я связан… бесповоротно. Я тебе объясню.

Маша смотрела перед собой, ничего не видя. Потом, уже различая двор и липу, сказала:

– Ты ничего не должен объяснять.

Он стоял перед ней – большой, сильный и – беспомощный.

Она сама сказала:

– Если уж такое крепкое чувство…

– Да, – отозвался он не сразу, – к сожалению…

– Это ты меня жалеешь?

– Не знаю. Может быть, себя.

Он встал со скамьи.

– Маша… – заговорил он снова. Удивительно он произносил ее имя – умоляюще и в то же время властно. – Маша, верь мне: я тебя всегда буду помнить. Ты, конечно, не веришь мне.

– Нет, я верю.

– Маша, скажи мне, по крайней мере…

– Что тебе сказать? Зачем?

– Ты уезжаешь?

– Да.

– Маша! (Опять та же интонация!) Ты пойми, что не только раскаяние… Не только прощения я прошу, но я тебя теряю…

В его лице было что-то страдальческое, складки у губ углубились и старили его.

И остро сознавая: сейчас конец, гибель, Маша представила себе будущее Андрея с Ниной и не видела ничего, кроме этого страдальческого, еще более постаревшего лица.

И она сказала то, что могла сказать только она:

– Послушай, ведь мы не увидимся больше. Я уже так далеко. Сбрось эти кандалы. Это не нужно. И тебе только кажется, что ты…

Она не могла выговорить это слово: «любишь».

– Да ты не понимаешь. Я не свободен. Есть такие положения, когда сам знаешь, что поступаешь неправильно, а нельзя иначе.

– Не может быть таких положений.

Он смотрел странно: не то жалел ее, не то удивлялся ей.

– Ну что ж… – сказала Маша. Она вдруг почувствовала сильную усталость.

Теперь она не смотрела на Андрея, не хотела видеть это несчастное выражение на его лице. Лучше бы сказал, что она не нужна ему, смешна. Да, лучше бы так: собственная боль, а не стыд за него.

– Ну ладно, я должна идти.

Они медленно прошли через двор к флигелю. Маша позвонила. Потом сказала ровным голосом:

– Желаю тебе счастья.

– Если бы ты знала, как у меня сейчас тяжело на душе!

– Это скоро пройдет, Андрей.

– А если не пройдет?

– Ты зачем вызвал меня сюда? – спросила она не строго, но твердо. – Для того, чтобы объясниться мне в любви или сказать, что я тебе не нужна?

Он опустил голову.

Поля открыла дверь. За ней стоял Виктор Грушко. Он пришел проводить Машу.

И, кивнув Андрею, она шагнула вперед и скрылась в темных сенях.

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Так все меняется, что живо:

Ручьи сливаются в поток,

Из пашни возникает нива,

И хлопок, в сущности, цветок,

Приобретает силу взрыва.

Л. Мартынов

Глава первая
НАЧАЛО ГОДА

В сорок пятом Коля Вознесенский поступил в университет. Но на вступительном собеседовании произошла неприятность. Ассистент, который спрашивал Колю, начал к нему придираться. Всему виной была Колина горячность и крепко засевший в нем дух противоречия, который всегда его подводил.

А может быть, ассистенту не понравился сам Коля, его белобрысая наружность, тонкая кожа, манера нервически поправлять воротничок, наконец, известность Колиного отца. Кто знает, что могло ему не понравиться. Может, думал, что тут протекция, что золотую медаль натянули.

Но то, что экзаменатор с самого начала невзлюбил Колю, было ясно. Коля нередко угадывал, что думает о нем собеседник. Иногда, правда, ошибался.

Вначале он отвечал с удовольствием: спросили о стихотворных ритмах и размерах. Амфибрахии, даже пеоны, дактилические и гипердактилические окончания – для всего он приводил примеры, от Баратынского до Бальмонта. Пожалуй, Бальмонта можно было не упоминать. Но вот подошли к пятистопному хорею, и Коля с чувством начал:

 
Выхожу один я на дорогу…
 

Экзаменатор прервал его и стал спрашивать о «Евгении Онегине».

Коля отвечал обстоятельно. Но вся беда была в том, что Онегин, как и другие книжные герои, не оставался для него просто литературным персонажем. Онегин был его личный враг. И, конечно, Коля не стал петь ему дифирамбы. Он сказал, что в декабризм Онегина попросту не верит и что в десятой главе романа это выражено неубедительно.

Вместо того чтобы только отвечать на вопросы, Коля стал сбиваться на полемику и развивать вольные мысли вроде того, что есть особые законы искусства и нарушение их мстит художнику.

Тогда и экзаменатор стал спрашивать тоже не по существу, а в полемическом духе. Он как бы допрашивал, а Коля этого терпеть не мог.

– Стало быть, доходчивость, по-вашему, не нужна в художественном произведении? – спросил экзаменатор, зорко всматриваясь в «альбиноса».

– Не понимаю этого термина, – с подчеркнутой холодностью сказал Коля. – Что доходчиво для одних, то другим недоступно. Нельзя же думать, что художественная литература предназначена для… самых непонятливых.

Экзаменатор повертел в руках Колин листок.

– Вы в какой школе учились?

Коля ответил.

– Следующий вопрос. Какова ваша оценка русских символистов?

Коля понял, что положение опасно. Свои мнения он должен был держать при себе. А теперь у этого типа руки развязаны. Ловко поставлен вопрос. «Моя оценка нужна ему! Ну, и хорошо, и вот тебе оценка!»

Коля вовсе не был сторонником символизма. Он нередко шумел у Ольшанских, доказывая, что у символистов короткий век. Да и совсем недавно в школьном кружке осудил Андрея Белого. Но теперь, чувствуя, что экзаменатор заранее видит в нем почитателя символистов, не пожелал быть другим. «Пусть не думает, что я испугался».

Поправив на себе воротничок, Коля заявил, что русские символисты и даже декаденты (вот вам!), несмотря на их заблуждения, значительно обогатили русскую поэзию интересными рифмами, ассонансами и вообще выразительными средствами. Он начал приводить примеры, и его снова прервали. Вообще собеседование длилось недолго. Один раз экзаменатор записал что-то в свою книжечку.

– Скажите, – спросил он, уже заполняя Колин листок, – вы, вероятно, полагаете, что интеллигенция – соль земли?

– Полагаю, – с вызывающей краткостью ответил Коля.

– Так-с.

– Не как прослойка, разумеется, а… вообще интеллигентные люди.

– А как вы смотрите на уничтожение противоречий между умственным трудом и физическим?

– Разумеется, не в сторону всеобщего одичания, – ответил Коля запальчиво и оттого забыв грамматически согласовать свой ответ с поставленным вопросом. – Все станут интеллигентами. Иначе нет смысла в коммунизме.

По лицу экзаменатора не было видно, что ответ неправильный, но ничего хорошего нельзя было ожидать. Листок был заполнен и выразительно отодвинут.

– Вы свободны. Прошу следующего.

Разумеется, Коля был удивлен, узнав, что он принят. Значит, шестое чувство его обмануло… Придя в университет, чтобы проверить списки, он увидал в коридоре Ларису Таврину, красную и взволнованную. С тех пор как началось раздельное обучение, Коля встречал Ларису только на дворе, но редко говорил с ней. Лора, Нина – вся их компания была ему антипатична. За исключением Андрея. Но и Андрей стал отдаляться от него в последнее время.

Лариса еще похорошела. Она уже не поглядывала застенчиво из-под загнутых ресниц – это вышло из моды. Она высоко держала голову, лицо ее было бесстрастно, глаза устремлены вдаль, поверх головы собеседника. Но теперь она сама подошла к Коле:

– Ну и баня была! Но слава богу!

– Прошла?

– Угу! Но что я вытерпела! Меня спрашивала, главным образом, баба. Но и другие придирались. На девчонок такой мор пошел!

По дороге домой Лариса рассказывала:

– Понимаешь, задавали посторонние вопросы. Зачем иду на филологический? Отвечаю: мечта с пятого класса. Кто любимый писатель? Конечно, Толстой. И началось. Один молодой, с усами, пристал: «Кто такой Кознышев и кто такой Позднышев?» Я говорю: «Это не по программе». А экзаменаторша: «Оба как раз встречаются у вашего любимого писателя». Черт их знает!

Коля засмеялся.

– Да, тебе смешно! Спрашивают про «Русалку» Пушкина. А я это знала. Говорю: Наташа была жертва крепостничества. А усач, понимаешь, смотрит на меня.

– На тебя все смотрят, – сказал Коля.

– Совсем не так! Смотрит и вдруг спрашивает: «Вы часто бываете в опере?»

– Ого! Косвенное приглашение!

– Да перестань ты издеваться! Я же знаю, что это наш бич: опера, кино. Все имена перепутаешь…

– Особенно если не читать книг…

– Относительно «Онегина» я знала, – с живостью продолжала Лора. – Никакого Гремина в романе нет и тут именно роман, а не поэма. Это «Мертвые души» – поэма, а почему так, и неизвестно… Ну, «Пиковая дама»… Что-то я сказала насчет Елецкого. Усатый протягивает мне Пушкина. «Умоляю, найдите произносимые вами имена»…

Лариса махнула рукой и тоже засмеялась.

– Помнишь, как ты меня однажды при всем классе спросил, когда родился Козьма Прутков? Тоже будешь ехидный экзаменатор.

– По всей вероятности. Но теперь-то тебе придется читать источники.

– Да что ты! У меня и времени не будет. Столько придется учиться!

Глава вторая
ОДИНОКАЯ ГАРМОНЬ

Маша только что ушла из клуба и присела отдохнуть у околицы. Она уже два месяца жила в поселке. В кружке самодеятельности ей приходилось и аккомпанировать, и играть самой.

В кружке были способные люди. Продавщица Танюша Пахотина, дочь Машиной квартирной хозяйки, собиралась в Москву учиться. У нее было глубокое и сильное меццо-сопрано, и когда она выступала однажды по московскому радио, некоторые любители приняли ее сначала за Обухову.

А сама Танюша колебалась. Выйдет ли из нее артистка? Не напрасно ли затратят на нее средства? Маша могла бы приободрить ее, но сама она была в последнее время какая-то вялая, как будто жизнь в деревне не нравилась ей.

Легко приказать себе: вырву из сердца. Но невозможно. Унизившийся перед ней, запутавшийся в чем-то, нерешительный, Андрей все еще был дорог ей. Да, это не проходило. Когда-то ради Андрея она забыла об умирающей матери. Как же это может пройти так скоро?

Думать иначе – совесть не позволяет.

Солнце село. Вот идет тракторист Леша Костин, и с ним стайка девушек. Они любуются им и радуются. За него, не за себя. Одна из девушек недавно сказала Маше:

– У нас хоть какие-никакие парни остались. А то есть сёла, где одни только бабы и девчата. И теперь все они будут старые девы.

Откуда взялась эта кличка? И другие, как будто новые, а в действительности старые-престарые слова, например, «невеста», «жених». Раньше их произносили с насмешкой, только отсталые относились к этому всерьез. А теперь это вошло в обиход. Мать Танюши Пахотиной говорила:

– Э, милая! Теперь многое назад повернулось. И сватают, и гадают, и в церковь ходят, даже молодые.

Да, это правда, открылись церкви. Поговаривают даже, что церковь на их улице, давнишний враг Битюгова, тоже будто бы откроется.

А как же пионерка, проклявшая постылое житье и все эти кресты и молитвы? Где синие ночи, которые взвивались кострами, и вся буйная, справедливая жизнь Битюгова, Евгении Грушко, родителей Коли и их ровесников? Вся жизнь отцов?

Леша Костин с подружками прошел мимо. Сапоги у него блестели, густой чуб свисал на лоб. Он церемонно и насмешливо поклонился Маше, выразительно рявкнув баяном. Девушки засмеялись.

Когда Маша только появилась в поселке, Леша оставил своих поклонниц и занялся ею. Ходил на репетиции, провожал из клуба, усаживался рядом на лавочке и заводил политичные разговоры, а баян комментировал недосказанное. Леша разворачивал баян от плеча и до плеча, а если баяна при нем не было, также играл плечами и рисовался.

Машу вначале забавляли победительные ухватки ухажера, потом стали раздражать. То, что она с болезненной настороженностью стала замечать вокруг приметы старого, давно ушедшего, известного ей лишь по рассказам старших, воплотилось для нее в этом молодом, статном парне. Он возмущал и оскорблял ее, сам того не сознавая. Может быть, он был неплохой, но оттого, что в поселке осталось мало мужчин, а Леша был самый представительный, он позволял себе пренебрежительно отзываться о девушках. И в то же время говорил, что ему пора жениться, завести в доме хозяйку.

– Хозяйку или работницу? – едко спрашивала Маша.

Но Леша не понимал разницы.

– Уж я выберу подходящую.

– А она вас выберет?

– Чем же нехорош? Да теперь-то и выбора большого нет.

– Разве уж так. Да вам от этого мало чести.

Немного озадаченный, Леша для куражу извлекал из баяна громкий, резкий звук и затем, ободренный, продолжал свое:

– А мамаша как жаждет. Обрадовал бы старушку!

– А сколько лет вашей матери? – так же едко спрашивала Маша.

– Да уж лет сорок будет. Около того.

Маше это вовсе не казалось молодым возрастом, но назло Леше она сказала:

– И уже в старушки записали? Быстро.

– Да вы-то чего обижаетесь? – недоумевал Леша. – Вам-то до старости далеко!

И принимался наигрывать что-то жалостное.

Маша рано узнала историю своего рождения, и ей казалось, что самоуверенный Лешка повторяет собой облик ее отца, Сашки-баяниста. Так же, наверно, улещивал молоденькую Катю… И когда однажды Леша близко придвинулся и лихо спросил: «Так как же, Марья Александровна, выйдет у нас контакт с вами?» – ока окончательно вышла из себя.

– Вы вот смотрите на девушек свысока, – задыхаясь, сказала Маша, – а они в войну больше пользы принесли, чем вы сейчас.

– Это вы не меряли, – сказал Леша, отодвинувшись, – кто чего принес.

Действительно, не мерила. И пожалела о своей горячности. Но очень уж возмутил ее Леша.

Больше он к Маше не ходил, а если заговаривал, то с насмешкой. А девушки, хоть она и заступилась за них, тоже осудили ее и назвали гордячкой.

Пусть. Она встала и медленно пошла по тропинке. Хороший август, теплый вечер. Небо, усеянное звездами, как будто шевелится. Как много этой напрасной красоты! Лето все длилось и мучило Машу своей бесконечной щедростью. И сама она, как назло, все хорошела и сознавала это. Чувствовала, как прибывают силы.

Вернуться домой в свою комнату? Танюши по вечерам не бывало дома: она уходила на танцы и возвращалась поздно.

Что могло привлекать ее на танцах? Большинство девушек кружились друг с другом. Леша называл их «шерочки с машерочками» (тоже, оказывается, старорежимное выражение!). Одни насильно улыбались, делали вид, что им весело. А другие, не желавшие быть «шерочками», стояли вдоль стены и ждали. И смотрели умоляющими глазами на Лешу и его немногочисленных приятелей. А те медленно проходили мимо и нарочно долго выбирали.

Маше было обидно за девушек, но многое в них самих не нравилось ей: визгливый смех, заискивание перед парнями, отсутствие гордости. Симпатичную Танюшу Пахотину она любила, когда та пела. А как только заговаривала о житейском (женихи, промтовары, происшествия: там убили, здесь обокрали), она становилась безразлична Маше, даже неприятна.

«Отчего это нельзя ни с кем сойтись? – думала она, прохаживаясь по опушке. – Отчего раньше, до войны, так легка была дружба? Не только с Дусей и Володей – со всеми (кроме одного) было так просто говорить и понимать друг друга. И главное, интересно. А сейчас всех куда-то раскинуло, а к новым знакомствам не тянет».

А может быть, это и от характера зависит, и от профессии также? Маше эта мысль не раз приходила в голову. В конце концов, фортепиано – ее единственный друг. И если присмотреться, то музыканты и вообще художники всегда одиноки: в этом особенность их работы, их судьбы.

А в большом коллективе, где день за днем делаешь со всеми одно общее дело, – там не может быть ни этих сомнений, ни одиноких дум. Времени не хватает. Все вместе трудятся, а в часы отдыха непосредственно веселятся. И зачем ей, девушке из простой семьи, вырываться куда-то вперед (и вперед ли?), идти какой-то особой дорогой и в своем деле рассчитывать только на себя? Надо жить легче, проще, а главное – не отделяя себя от других.

У калитки прощались влюбленные. Вот для кого этот щедрый вечер.

И по радио пели:

 
Ночь весенняя дышала
Тихой южного красой…
 

Есть на свете счастье, есть красота. Для кого же тогда искусство? Для обездоленных? Счастливым, истинно счастливым оно не нужно. Для чего оно тем, кто любит, кто любим взаимно?

Маша открыла дверь своей комнаты. Темно. Не встречает мать у порога: «Доченька моя, что ж ты так долго?» Не спешит хлопотать… Никто не встречает. Ничьи глаза не светятся радостью.

Не зажигая огня, Маша прилегла на кровать и долго пролежала так, закутавшись в платок до бровей.

Открылась дверь. Вошла Танюша, зажгла свет. В руках у нее были цветы, щеки горели. Может быть, это она прощалась там, у калитки?

– Машенька, – сказала она, – ты не помнишь какой-нибудь хороший стих?

Зачем? Разве ей до того?

– Или спой что-нибудь. Пожалуйста. Так хочется. Так недостает.

Значит, все-таки недостает!

И Маша вполголоса начала то, что менее всего подходило к ее настроению:

 
Все вливает тайно радость,
Чувствам снится дивный мир,
Сердце бьется, мчится младость
На любви весенний пир.
 

– «По волнам скользя-я-т гондолы, – ликующим полным звуком подхватила Танюша, – искры блещут по-од луной…»

И закружилась по комнате вместе с букетом, и продолжала петь.

– Чудно, чудно! Как раз то, что нужно.

Она стала искать кувшин, чтобы поставить свои георгины.

«Гондолы… – думала Маша, откинув платок. – Зачем они нам с Таней?»

Но тоска прошла.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю