355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Фаина Оржеховская » Всего лишь несколько лет… » Текст книги (страница 12)
Всего лишь несколько лет…
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 16:48

Текст книги "Всего лишь несколько лет…"


Автор книги: Фаина Оржеховская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 17 страниц)

Глава одиннадцатая
ТРИ ЧАСА В ДЕНЬ

Маша играла у Елизаветы Дмитриевны. Родственницы Рудневой получили наконец комнату.

– Я даже удивляюсь, до чего у меня просторно, – говорила она теперь, – а раньше жаловалась на тесноту. Вот как все относительно.

Игра Маши была интересная, новая, с неожиданными поворотами. Должно быть, она учила уроки не так, как требовала Елизавета Дмитриевна: не по частям – от одного куска к другому (пока не выучишь, дальше не иди!), а сразу, пытаясь охватить весь замысел. Потом постепенно освобождалась от «лесов», и начиналась тончайшая работа. Соната, исполняемая Машей, была похожа на улицу, где она жила: новые большие дома, а рядом лачуги. Но лачуг с каждым разом оставалось все меньше.

– Тебе удается играть все три часа? – спросила Елизавета Дмитриевна.

– Да, в общем, удается.

Маша была худа и бледна; нередко вздрагивала от стука за стеной. К Елизавете Дмитриевне она приходила раз в неделю, но уроки не всегда были готовы, то ли из-за Машиного метода, то ли из-за других причин.

За окном вспыхнул яркий свет. Маша прервала игру.

– Мы живем теперь только победами, – сказала Елизавета Дмитриевна, – от салюта к салюту. К лишениям привыкли, не замечаем их, как вначале. А ведь на фронте, чем ближе к концу, тем напряженнее. Берлин, боже мой, Берлин!

– Я не забываю, – отозвалась Маша.

Внезапно она сказала:

– Елизавета Дмитриевна, у меня к вам просьба: можно опять получить переписку нот?

«Ага, – подумала Руднева, – она хочет сама платить за уроки».

– Нет, – сказала она, – никакой переписки. И никаких со мной официальных отношений. Я знаю тебя десять лет, и если не могу сделать для тебя все, что хочу… В общем, сделаю все возможное. Ведь я же для тебя самый близкий человек.

– Я знаю, – сказала Маша, опустив голову, – я только так спросила.

…Анна Васильевна Лобода действительно не собиралась сделать из Маши свою домработницу: она могла бы нанять девушку из тех, что приезжают из деревни. По примеру других женщин, о которых она читала в газете, она задумала приютить осиротевшую девочку-подростка, желательно, конечно, музыкантшу, – она считала себя страстной любительницей музыки. И самое важное – это будет патриотично; может быть, тоже в печати отметят или по радио.

Честолюбие было в ней сильнее корысти, но она, разумеется, учитывала, что, живя в доме, Маша станет заниматься и хозяйством. В конце концов, это естественно. Аглая Павловна Реброва с дружеской деловитостью намекала ей на возможность «объединить две линии». Анна Васильевна отмахнулась. И Машино резкое заявление как бы пропустила мимо ушей. Но Маша непременно хотела заработать свое право пользоваться чужим кровом и, главное, право играть на рояле свои три часа в день. Она сама взвалила на себя всю работу по дому. Что ж, вольному воля.

Разумеется, Анна Васильевна ничего не приказывала Маше в прямой, категорической форме – девочка должна была все понимать с полуслова, но просто удивительно, какой она оказалась недогадливой и нерасторопной: всегда что-нибудь упускала; и это приводило к скрытым неудовольствиям.

Отношения были ложные, неестественные. При гостях Маше следовало ходить в передничке, но в шелковых чулках и модельных туфлях. Надо было бесшумно и быстро делать все самой, чтобы не вызвать Анну Васильевну на какое-нибудь замечание при посторонних. Анна же Васильевна то и дело говорила: «Перестань бегать, детка, посиди, наконец, с нами!» Но на это не надо было обращать внимание, то есть надо было слушаться, но быть и здесь, и там: заботиться о гостях и принимать участие в разговоре. В общем, играть комедию.

Насколько было бы удобнее просто служить в доме. И за это получать то, что полагается. Но тщеславная женщина не хотела прямоты.

Первое время Маша так утомлялась, что, усевшись наконец за рояль, была не в силах разыгрываться: пальцы не сгибались, скользили по клавишам. Позднее она приучила себя преодолевать сонливость. Она осунулась, побледнела…

Анне Васильевне это было неприятно. Видит бог, она предпочитала бы, чтобы девочка оставила хлопоты по дому, но и… играла бы поменьше. Анна Васильевна долго не решалась сознаться самой себе, что плохо переносит музыку. А ведь она с детства привыкла считать себя музыкальной; лишь потому она не выучилась прилично играть, что у нее было слабое здоровье. Но музыку любила всегда. Часто напевала арию «Мой любимый старый дед», а после того, как посмотрела фильм «Большой вальс», достала «Сказки венского леса» и целый вечер наигрывала мелодию. И пела вполголоса, воображая себя Карлой Доннер, возлюбленной Иоганна Штрауса.

Но слушать музыку три часа в день, да еще после обеда, когда хочется отдохнуть, а в доме такая звукопроводность! И терпеть старинный громоздкий репертуар: Моцарт, Гайдн да еще Бах – вот пытка. Бах! Бах! Анне Васильевне казалось, что не звуки, а тяжелые глыбы наваливаются на нее.

Да и Бетховен – мужлан порядочный. Резко, грубо… И эти вечные повторения. Она знала, что так учат уроки. Но если уж получилось, зачем играть сто раз одно и то же?

Раньше Анна Васильевна благоговела перед музыкантами, их искусство казалось ей поэтичным, непостижимым: человек извлекает из инструмента волшебные звуки, и мы волнуемся, замираем. А оказывается, это какой-то труд каменотеса – ежедневный физический труд. Какое-то разъятие целого, обломки: нет мелодии, нет красоты. Иногда что-то получается, узнаешь знакомое, но какой ценой! И ежедневно слушать все это! И главное, нет ничего таинственного, колдовского. Как говорят французы, «это пахнет потом».

Может быть, девочка лишена таланта и берет только усидчивостью? Нет, Анна Васильевна слыхала стороной, что и другие пианисты так же работают. Но когда пришлось самой убедиться…

И певцы тянут свои нудные гаммы, и живописцы нагромождают на холсте чудовищную мазню…

И вообще художники такие же люди, как все, даже хуже. В этом Анна Васильевна убедилась, когда к Маше пришли гости – художница Грушко с сыном. Хозяйка дома встретила их очень приветливо. Женщина-художник – сколько в этом изящества, необычности, тонкости.

Анна Васильевна немедленно заговорила о живописи; Рубенс ей нравится: красочно, полнокровно, хотя подросткам лучше не показывать. А Рембрандт – что же, пусть это мнение и необычно, – Рембрандта она считает упадочником. Темные, мрачные тона на его полотнах и это патологическое стремление изображать стариков и старух говорит о большом пессимизме. Ибо молодость и только молодость должна быть вечной темой искусства. И колорит – она выделила оба «о» – должен быть легкий, воздушный.

Анна Васильевна совсем не ожидала, что гостья согласится с ней, напротив, была готова к жестокому спору, но художница тихо улыбалась, отвечала короткими и обыденными фразами: ни одного профессионального термина. Именно это более всего оскорбило Анну Васильевну.

А сынок сидел с Машей в сторонке и совсем не участвовал в разговоре.

– Художница! – с негодованием воскликнула Анна Васильевна, когда гости ушли. – А руки такие, точно возится у плиты.

– Ей приходится, – сказала Маша.

– …и челку носит. Пожилая женщина!

– Она совсем не пожилая.

– А разговор какой! Боже, кто только теперь не занимается искусством!

Муж Анны Васильевны начал придираться к ней. Смотрел как-то дико на Машу, фыркал, пыхтел и наконец спросил:

– В каком качестве проживает у нас эта девица?

– Не понимаю… – начала Анна Васильевна.

– Кто она тебе? Воспитанница? Гостья? Прислуга?

– Какой ты… прямолинейный! Ну, просто я временно приютила ее.

– Что значит временно?

– Пока не устроится. Что особенного?

– Смотри, Анюта, как бы ты не втянула меня в неблаговидную историю.

Да, что поделаешь: опыт не удался. Придется попросту подыскать помощницу, девушку без претензий.

Три часа в день. Целая жизнь должна была уместиться в этом сроке.

Но она не умещалась. Прекрасный, хорошо настроенный рояль не стал Машиным союзником. Она не могла сосредоточиться на игре, ей недоставало внутреннего спокойствия. Говорят, Шевченко и в тюрьме рисовал, писал мелом на грифельной доске, а к вечеру стирал написанное, чтобы начать снова. Он не мог иначе. Но он был один, наедине со своей ежедневной радостью и мог не думать о тюремщике. И тюрьма не страшна, если ты прав. Но чужой дом, чужие люди, зависимость, которую приняла добровольно, соучастие во лжи…

И еще другое, может быть, самое трудное… Здесь часто бывала Нина – и со своей глупой матерью, и одна. Андрея не было с ними, но Нина говорила о нем так, будто он – частица ее самой, говорила нарочно для Маши, и в комнате становилось все меньше воздуха…

Рояль был чужой. И, замкнутый в своей громаде, он словно говорил ей: «Конечно, ты можешь стучать по моим клавишам, барабанить по три часа в день, расстраивать меня, развивать свою технику, пожалуйста. Но – только технику. Своих тайн я тебе не открою. Потому что не во мне дело, а в тебе. В тебе нет чистого строя – вот в чем беда».

Технику. Ну хотя бы только технику: это тоже немало. Но что такое техника сама по себе? Как знать, что именно пригодится для той или иной фразы? Где душа музыки, ее образ?

Раньше, когда она играла мысленно, ей многое удавалось. Потом наступил провал, глухота, и оказалось, что это было хорошо, потому что все прежнее изжило себя. В последнее время появилось новое понимание, но укрепляется оно с таким трудом! Приходилось даже переводить на слова то, что открывала музыка, а для музыканта уже последнее дело…

Так же, как и Володя Игнатов, Маша не любила прямых словесных объяснений музыки. «Что вы себе тут представляете? Какую картину, по-вашему, нарисовал композитор?» Такие вопросы задавали в школе на уроках пения, и девочки говорили несообразное, каждая по-своему. Одна видела луну в облаках, другая – какую-то маркизу в экипаже, а оказывалось, композитор имел в виду «Конец легенды». Конец… А какое начало?

Собственно, и Маша видела, но не всю пьесу, а лишь тональности: синеву, розовые облака, зелень – это было особенностью ее слуха, но пьесу в целом, ее смысл подсказывало не зрение. Вот почему и словами нельзя было объяснить. Это всегда недостаточно.

Сколько толкований в одной фразе! Сыграешь связно – одно, отрывисто – другое. Что здесь: печаль или просто задумчивость. А здесь – веселость или легкомыслие? Иногда находились крупинки истины, но опять-таки в бесконечном труде. И только угадав сразу смысл всей пьесы (играла коряво, с ошибками, неудобно для себя!), начинала слышать и остальное…

…Маша играла до-минорный экспромт Шуберта, трудный тем, что он был спокойный, медленный. Глубокое раздумье, которое к концу освобождается от печали. Это требовало глубокого звука, а его нельзя добиться сразу. Она долго повторяла один и тот же аккорд, но пальцы неравномерно участвовали в нем, и получалось не глубоко, а грузно.

Как же отличить? Глубокое от грузного, трагическое от надрывного, порывистое, бурное от бравурного? Где он, компас? Что это за чувство, которое говорит: остановись, дальше нельзя?

Маша прервала игру, вытерла лоб. В дверях стоял Андрей: должно быть, пришел с поручением от Ребровых.

– Что же ты не играешь, – сказал он, – играй…

Нет, она не будет. Она не любит показывать другим свои поиски, свои мучения…

А между тем… Сколько раз мечтала она, чтобы Андрей именно таким неожиданным образом появился бы и услыхал ее!

– А ведь я тебя слушал, – сказал он.

– Где это?

– Ну, хотя бы на лестнице. Перед дверью.

В соседней комнате послышались шаги.

– Что же ты – не будешь больше играть? – опять спросил он уже тише.

Вошла Анна Васильевна, шумно обрадовалась Андрею и сказала, что Маше нельзя мешать. Он еще некоторое время смотрел на Машу, но та откинулась на спинку стула, даже спрятала руки за спиной. Андрей вышел вслед за хозяйкой.

Маша знала, что она недолго останется в новом доме, но дальнейшее уже не заботило ее. Елизавета Дмитриевна сказала, что летом будет работа в клубе за городом. Только бы еще продержаться месяц-полтора.

И от Битюгова пришла помощь: написал, что может выслать Маше аттестат, поскольку Ольга Петровна в нем больше не нуждается.

Маша не испугалась: она знала о Битюговых, но, как и четыре года назад, не могла решить, кто из них прав. Конечно, она откажется от аттестата, но почему бы ей опять не переселиться в комнату Битюгова…

Тут вмешалась Поля:

– Опять в эту могилу? Ни за что. Будешь жить у меня. – И не допускала никаких возражений. – Во-первых, у нас в садике ищут пианистку. Гимнастика там и пение.

– Спасибо тебе, Полина. Но упражняться…

– В клубе, – сказала Поля.

– В каком клубе?

– Железнодорожников. Там днем пусто. Я уже говорила. Она сказала: хорошо.

Она – это значило имеющая власть директорша или другая.

– Да ты что – знакома с ней?

– Теперь уже знакома. Пойдем, и увидишь. – Она пыталась объяснить происшедшее: – Если бы я за себя просила, может, не получилось бы. А то – за другого.

И снова приходил Андрей, и видно было, что по своему желанию. На этот раз Маша играла.

А разговор был такой. Андрей спросил, как она узнала про обсуждение.

– Зашла в училище и спросила.

Он не мог не оценить такую прямоту.

– Тогда скажи: тебе тоже не понравилось? Впрочем, ты сидела далеко.

Она жалела его тогда, и осуждала его противников, и страшилась за его судьбу. Она ушла оттуда в слезах. Но и с ним согласиться не могла.

– Я видела, – сказала она все с той же прямотой. – Мне не понравилось. Но – не тоже.

– Понимаю. Но почему? Разве Бетховен не такой?

– Он может быть таким. Но ты не должен был это показывать.

– Почему?

– Мне кажется, – она запнулась, – что это черновик.

– Черновик? – В голосе Андрея послышалась обида.

– Да. Не твой черновик. Его.

– Постой, я, кажется, понимаю.

– Я где-то читала, что человек не сразу становится, ну… человеком. Он сам да и жизнь его доделывают. А до того он черновик.

– Мы все такие, – сказал Андрей. – Значит ли это, что никого нельзя изображать в росте, в движении? Только самых законченных? Да и бывают ли такие?

– Бетховен – не то, что мы все. Он для нас пример, идеал.

– Он всю жизнь менялся, я уверен.

– Но он стремился к совершенству. И достиг этого. А если были ошибки, ты не должен этого касаться… раз он их преодолел.

– Погоди…

– Ты должен не случайное показывать, а… прекрасное.

Ей было так трудно говорить, что в горле пересохло.

– Знаешь что? – сказал Андрей. – Сыграй, пожалуйста, что-нибудь такое, что ты еще не совсем выучила. Я тебя прошу.

– Зачем?

– Я знаю, что ты этого не любишь, но я прошу тебя. Очень прошу.

Она пожала плечами, но начала бетховенскую сонату, которую недавно играла у Елизаветы Дмитриевны. Первая часть была уже выучена, во второй она только успела разобраться. Эту вторую – медленную, а стало быть, трудную – часть она играла резко, неровно, стремясь и еще не умея выразить то, что наконец поняла. Один лишь эпизод удался – середина. Но он был сам по себе. Остальное, пробираясь из хаоса, только тянулось к этому эпизоду.

А у Андрея посветлело лицо.

– Ну вот, – сказал он, – этого я и ожидал. В черновике всегда есть своя тайна, свое открытие, и это может потеряться после отделки. Ты, когда выучишь сонату, будешь играть лучше, гораздо лучше, но эту фразу с триолями в левой руке уже так не повторишь. А это было прекрасно. Сыграй еще раз.

– Зачем же? Если не повторю…

– А ты повтори, – сказал он весело. – Запомни. Нет, я уверен, что Бетховен-черновик носит в себе черты будущего Бетховена. Разве только мне не удалось. Может быть, в этом вся причина?

– Не знаю, – сказала Маша, и теперь ее искренность не обидела его.

Она опять начала медленную часть сонаты. Пришла Анна Васильевна – послушать. Но при ней совсем не звучало. Маша стала играть тише и замолкла. Андрей сказал:

– В общем, я тебе благодарен.

Анна Васильевна проводила его в переднюю и скоро вернулась. Она закурила папиросу, презрительно выдохнула дым и сказала отчужденно:

– Ты, конечно, знаешь, что он помолвлен?

– А что это значит? – вызывающе спросила Маша.

– Не думаю, чтобы ты была так наивна.

Она с силой вдавила папиросу в пепельницу.

– Я не хочу из-за тебя ссориться с друзьями. И должна сказать, что твой испытательный срок кончился.

– Я знаю, – сказала Маша и встала.

– Ну что ты?.. Я ведь тебя не гоню. Что за характер! Ты можешь пробыть еще сколько тебе нужно.

– Мне от вас ничего не нужно…

Маше очень хотелось в последний, в самый последний раз сыграть ту черновую фразу, которая была похожа на прощание и совсем не относилась к разговору с Анной Васильевной. Проверить, можно ли повторить… Но она тихо закрыла крышку рояля. Укладываться не надо было. Маленький чемодан стоял в передней.

Глава двенадцатая
ПРАЗДНИК

Должно быть, ночью никто не спал, потому что на рассвете Красная площадь была полна народу. Наступил день, который неизбежно должен был наступить. Было трудно поверить, что он такой же, как все другие, что законы времени для него те же.

Никто не оставался дома, всех тянуло на улицу. Самое горькое, самое беспросветное растворялось среди праздничной толпы. Он был светлым и солнечным, этот день девятого мая.

Маша осторожно вела Полю за руку. Поля шла нетвердо, с опаской, словно каждую минуту могла упасть. Она боялась за дочь. Боялась, что при виде других детей, которых отцы поднимали над головой, Мира расстроится. Но Мира не помнила отца. Природная веселость, перешедшая к ней от бабушки, прорывалась в беспричинном смехе, в радостных вскриках, в вопросах, которыми она забрасывала Полю и Машу. Гордая тем, что идет в колонне рядом со взрослыми, она старалась шагать в такт и следила, чтобы и Поля не сбивалась с такта. Поля улыбалась сквозь слезы.

Колонна остановилась. Толпа обступила столы, за которыми угощали военных.

Вокруг пели. Обрывки мелодий звенели в воздухе. И еще слышался какой-то гул, неясный, возникший неизвестно где, но беспрерывный… И самый воздух, казалось, вибрировал, как будто в нем рождались самостоятельные поющие голоса.

В сумочке у Маши была записка от Андрея: в восемь вечера, на том самом пустыре, где они прощались четыре года назад.

Я должен тебя видеть, приходи, – писал он, – приди ради сегодняшнего дня.

Навстречу медленно шла женщина в черном платке, надвинутом на самый лоб. Ее глаза, окруженные тенью, были огромны и неподвижны. Они горели, словно она слишком много видела, и это остановилось в ее взгляде.

– Какая страшная! – прошептала Поля.

– Наверно, всех потеряла на войне, всех до единого.

Маша сказала это, чтобы Поле стало легче: видишь, есть горе еще большее, чем твое.

Но у Поли опять полились слезы, она закрыла лицо платком.

– Сегодня у нас в садике вечер, – сказала она, – и я не знаю: идти или нет.

– Конечно, идти.

– А ты – где ты будешь?

– И я пойду… в гости.

Записка лежала в сумке. Ее можно было перечитывать, трогать.

– Как увидала я эту черную, опять все вспомнила. Маша, Маша, никогда не пройдет мое горе…

– А Мира? Подумай, сколько людей остались совсем одни…

«Вот я, например», – хотела она сказать, но в сумке лежала записка. «Я должен тебя видеть…»

Она ухитрилась опоздать: гладила измятую жакетку. А может быть, медлила нарочно: придет, а его не будет.

Пустырь был такой же, как тогда. Полоса заката алела в небе.

И внезапно Маша остановилась, – а только что бежала, летела! – до боли в сердце ощутив горе и утраты последних лет. Не только свои. И невозможность забыть их, несмотря на ликование праздничного дня. Кто же забудет? Разве те, кто совсем не пострадал. А много ли таких? Нет, нельзя вот так сразу принять счастье!

Если бы Андрей не заметил ее, она, может быть, побежала бы назад, прошлась бы вдоль улицы, чтобы успокоиться. Но он шел ей навстречу. И, как всегда, при нем слова не находились.

– Я должна идти к Евгении Андреевне, – вот первое, что она сказала. – Это на Ордынке.

Женя Грушко давно перебралась к овдовевшей сестре.

– Погоди! – сказал Андрей, протянув вперед руку. – Постой вот так. – Он смотрел серьезно и пристально.

– У меня еще есть время…

Опять не то!

«Отчего мне страшно? – думала Маша. – Оттого, что я и теперь ничего не знаю и ни в чем не уверена».

– Если хочешь, – сказал Андрей, – пройдемся вдоль реки в самый конец улицы. Там никаких строек. Свежо. Тихо.

Постепенно темнело.

– Помнишь, как было четыре года назад? Я вспомнил об этом сегодня и подумал, что только с тобой я могу быть в этот день. Ни с кем больше. – Он словно торопился высказаться. – Утром я сказал себе: сегодня новая жизнь для всех. И для меня.

Разве бывает так? Новая жизнь – в один день? Внезапно она вспомнила, что семья Андрея не пострадала от войны. Может быть, какие-нибудь родственники, друзья. Но они трое – отец, мачеха, сын, – все они вместе. Может быть, потому так легко ему приурочить начало новой жизни к великой дате, к сегодняшнему дню.

– Маша… Почему ты всегда избегала меня?

Она должна была шагнуть из сумеречной полосы в ярко освещенную, от страха и печали – к доверию, от тоски – к радости. Надо было сделать только один шаг. От этих мыслей у нее кружилась голова. Она прислонилась к дереву.

– Ты чудесная, удивительная! Ты – моя совесть. И если бы ты знала…

Он неспокоен, словно хочет забыть о чем-то, стряхнуть какую-то тяжесть.

– Ты больше не будешь прятаться?

Он поднес ее руку к губам.

Пустырь не был пустынен. В этот день все улицы были запружены народом, даже эта, окраинная.

– Я должна ехать, – сказала Маша, не отнимая руки.

…И это было кстати: переполненный, освещенный троллейбус. Она не могла бы выдержать напряжения, которое все росло и росло. Слишком внезапно все обрушилось.

А теперь ей было почти спокойно – держаться за руку Андрея, смотреть на него, встречать его мягкий взгляд и все десять остановок до Ордынки (жаль, что не больше!) чувствовать, как длится праздник – всеобщий и ее собственный.

Он обнимал ее, чтобы оградить от чужих толчков.

Но вот и остановка, и Женин дом – она живет во дворе, – и конец чего-то, и продолжение, трудное продолжение счастливого разговора. Опять Андрей держит ее руки в своих.

– Тебе уже семнадцать? – спрашивает он.

Он мог бы зайти к Евгении Андреевне, посидеть немного и уйти вместе с Машей. Но он не любит Виктора. А что, если скажет: «Маша, да не ходи ты туда, позвони, скажи, что не можешь. И останься со мной»? И вдруг раздался гром, и все небо осветилось. Салют! «Не ходи, останься со мной». Как это страшно, если вдруг скажет.

Он крепко обнимает ее, не так, как в троллейбусе.

– Маша!

Как велика его власть над ней! И как ему не страшно от этого сознания!

И опять гром и свет – сколько же времени прошло? – и внезапная полная темнота.

– …теперь ты будешь думать только обо мне.

Как будто раньше не думала!

Во дворе показываются люди. Целая компания. Это гости, они звонят к Жене. Андрей отпускает Машу и говорит своим обычным голосом:

– Завтра еду на практику. Непременно напишу.

Маша приходит в себя только в передней у зеркала, откуда смотрит на нее бледное, красивое, неузнаваемое лицо.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю