355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Фаина Оржеховская » Всего лишь несколько лет… » Текст книги (страница 17)
Всего лишь несколько лет…
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 16:48

Текст книги "Всего лишь несколько лет…"


Автор книги: Фаина Оржеховская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 17 страниц)

Глава тринадцатая
РЕШАЮЩИЙ ДЕНЬ

– Забот у меня, забот! – жаловалась Дуся. – Мама говорит: жди переселения: вдруг не выдержишь экзамен и общежития не дадут? А мне бы лучше в общежитии. Да где уж!.. Дуся в последние дни пала духом. – Грамматика – вот моя беда. Никогда с нею не ладилось и не будет во веки веков. Насчет грамматики мне слон на ухо наступил!

– Коля тебе поможет, – сказала Маша.

– Господи! Да он вчера велел диктант написать. Ошибок восемь дробь шесть. В одном слове даже две.

– Как же тебя угораздило?

– А вот написала: «На этом вагзале». Понимаешь: «ваг»! – Дуся вытерла лоб. – Коля говорит: «Нет, вряд ли что выйдет. Сочинение, говорит, пробный камень».

– Он очень требовательный. И диктант, наверно, дал трудный.

– Я ему говорю: зачем врачу грамматика? Разве ею лечишь? И теперь из-за какого-то «вагзала» вся мечта рухнет. А институт какой красивый! Сад! Молодежь всюду. И клиники такие богатые. Нет, я все равно буду туда ходить.

На приемных экзаменах в Консерватории Елизавета Дмитриевна сидела ни жива ни мертва. Она была уверена в Маше, и знакомый доцент, который слушал Машу, сказал, что она непременно поступит: вполне подготовлена и очень сильный талант. Но нервы у Елизаветы Дмитриевны сдали. Теперь она даже не слушала, как играют другие ученики.

Да, вот наступил решающий день, когда она уже не может защищать Машу, свое создание. Чужие люди станут решать ее судьбу, а Маша теперь предоставлена самой себе. Все сделано, что можно, ничего не прибавишь и ничем не поможешь.

Зрелость…

Заставив себя прислушаться к игре ученика, который начал прелюдию Баха, Елизавета Дмитриевна еще сильнее встревожилась. Мальчик играл уверенно, можно сказать, властно. Он был учеником Центральной музыкальной школы, куда Руднева в свое время не пустила Машу. Там были свои проверенные современные методы… Елизавета Дмитриевна посещала семинары для педагогов и показательные уроки, но теперь, слушая подготовленного, всячески вооруженного ученика, она почувствовала, до чего они обе с Машей одиноки и никем не защищены.

Хороший звук у мальчика, продуманность каждой фразы. И артистическое спокойствие, привычка, должно быть, к эстраде. Ведь они с малых лет выступают, эти ученики Центральной школы, а Маша – где же ей было привыкать к этому? Вот и еще одна опасность. Как она справится с ней?


Мальчик ушел, и вот появилась Маша, неузнаваемая, как будто выросшая. Кто-то из комиссии прочитал фамилию, год рождения. Маша проверила устойчивость стула, отодвинула его, села. У Рудневой зарябило в глазах. Все, что произойдет теперь, неотвратимо и принадлежит одной Маше, ее судьбе.

Ну вот: начала прелюдию Баха тише, чем следовало. Потом стала усиливать звук, довела до форте, остановилась. И опять – чуть слышно, как будто скатилась с высоты и снова начинает восхождение.

Совсем не так играла она на уроках. Но не от растерянности изменила она прежнее толкование: просто теперь, в решительную минуту, пришел к ней последний штрих. Так бывает со многими артистами: даже генеральная репетиция для них не завершение.

Елизавета Дмитриевна знала, что талантливые ученики выбиваются из тех навыков, которые внушались им даже в течение долгого времени. Чем они одареннее, тем дальше уходят. Но на экзамене это опасно: лучше не уходить далеко.

И все же это случилось. Не только вперед, именно в сторону ушла Маша. За тридевять земель была она от уроков, от своего ученического опыта.

Постепенно испуг оставлял Елизавету Дмитриевну. Уже в конце прелюдии она стала слушать Машу, как постороннего музыканта, – с любопытством и удивлением. И спохватилась лишь в середине ларго ре-мажорной бетховенской сонаты.

«Что же это?» – спросила она себя.

Оттенки, ударения, даже темп – все другое, как будто и не было предварительной работы, стараний, повторений. Как будто накануне явился кто-то сильнейший и тайком нашептал Маше свою непререкаемую волю.

В этой сонате Елизавета Дмитриевна не допускала никаких отклонений, особенно в плачущих фразах ларго, где замедления сами напрашивались. «Это очень трудное место, – говорила она Маше. – Один неверный шаг – и выйдет надрывно, сентиментально. Это место слишком чувствительное само по себе».

Она всегда боялась чувствительности и верила, что лучше «недодержать, чем передержать». Втайне она гордилась своей суховатостью, и педагоги уважали в ней эту черту.

И странно, что иронический Сергей Иванович Кальнин, ее давнишний противник, не разделял этих мнений. Однажды с вкрадчивой мягкостью в голосе он сказал ей:

– Не кажется ли вам, дорогуша, что эта излишняя боязнь чувствительности означает некоторое бессилие духа, некоторое – ну, как бы сказать? – банкротство перед настоящим чувством? Большие страсти существуют, и настоящий артист никогда не отступает перед ними.

Елизавета Дмитриевна упомянула о сдержанности.

– Я знаю сдержанных и в то же время плохих артистов, – так же мягко возразил Кальнин. – Это не сдержанность, а боязнь или слабость воображения. Слабые таланты прячутся за сухостью и так называемой скупостью выражения. Но они также далеки от истины. Они ее угадывают, но не рискуют приблизиться, вернее, боятся не дойти.

Этот разговор сильно задел Елизавету Дмитриевну, и она даже плохо спала ночью после него. Если ее противник прав, то это относится не только к музыке, но и к ней самой, ко всей ее жизни. Боялась любви, страданий, замкнулась в одиночестве – и все равно страдала. Боялась контрастов света и тени – и знала одну тень.

Потом она отогнала эти мысли: ведь Маша ее слушалась. А вот на экзамене, в решающий день стала играть по-своему.

Она отважилась замедлить эти опасные и без того медленные фразы в сонате, играла их тяжелее, чем всегда, не побоялась интонаций, вздохов и слез. Как будто изживала давнее горе, выплакивала его, чтобы никогда больше к нему не возвращаться. И это было не только сиротское горе. Елизавета Дмитриевна почувствовала это внезапно в середине ларго, когда первоначальная фраза повторилась.

В этом толковании не было своеволия, скрытого умысла, о нет! Возможно, Маша и не замечала, что играет по-другому.

Это была подлинная бетховенская музыка. Елизавета Дмитриевна вспомнила, что давно, в ранней юности, когда она умела слушать, не думая о том, что следует отвергать в классиках, именно такое исполнение волновало ее. И теперь она возвращалась к тем ранним годам…

А Сергей Иванович Кальнин сидел неподалеку и тоже слушал. И лицо у него было серьезное, задумчивое, – это выражение когда-то раздражало Рудневу: он слишком отстаивал свою индивидуальность, а теперь радовало. Но она не хотела оставлять его в заблуждении.

– Слишком много я взяла на себя, – сказала она ему уже после экзамена, – только Машин талант помог ей.

Но Сергей Иванович с удивительной мягкостью – не с той, вкрадчивой и ядовитой, с какой он произносил «дорогуша» (там было даже презрение), а серьезно и уважительно сказал, задержав ее руку в своей:

– Вы слишком недооцениваете себя. Есть такой закон педагогики: задевая в чужой душе одни струны, заставляешь звучать многие. Кто знает, где и когда они отзовутся? И в каком неожиданном сочетании? Вот оно и случилось теперь…

…Дуся вбежала по лестнице вся красная.

– Только что освободилась… Ну, я вижу, все хорошо?

Высокая седая женщина, спускаясь по лестнице, остановила Елизавету Дмитриевну и пожала ей руку, улыбаясь. Это была председательница комиссии.

– А ты? – сказала Маша. – Что же ты молчишь?

– Сегодня вывесили списки. Я только та́к пришла – помнишь, я не верила? – посмотреть, что у девочек. И верно: вишу! В двадцать первой группе. Ну-ну! Я побежала в деканат проверить. А они смеются.

Как и предполагал Коля, Дуся получила тройку по сочинению. Пятерки по физике и химии подбодрили ее, но на экзамене по литературе она путалась, не могла сказать, когда жил Блок.

– Говорю: в девятнадцатом веке. «Когда именно?» В середине, что ли? И чувствую: конец, все. Но остальное как-то вытянула.

А главное – помогла собственная Дусина биография. Приемной комиссии было известно, что школьница города Барнаула Евдокия Рощина в годы войны участвовала в спасении ленинградцев, пострадавших от блокады. С удивлением Дуся узнала, что ей назначена даже стипендия.

– Ну, значит, живем. Да! Чуть не забыла. Коля говорит: на Кузнецком выставка, а там статуя… Смотри, это главная?

Дуся сама переменила разговор, который и начала-то против воли. Так, вырвалось. Маша не расспрашивала.

Председательница комиссии вместе с Елизаветой Дмитриевной спустилась вниз. У Елизаветы Дмитриевны было растерянно-умиленное выражение лица, и губы дрожали совсем как шесть лет назад у другой женщины, когда та благодарила учительницу за счастье, выпавшее ей и ее дочери.

Глава четырнадцатая
КОНЕЦ ФЛИГЕЛЯ

И вот они стоят рядом, бывшие жильцы флигеля, и смотрят, как разлетается в щепки их бывшее жилье.

Хотя, собственно, что тут смотреть? Но Дуся, Коля и Виктор Грушко находят в этом какое-то странное удовольствие.

Маши нет с ними.

Флигель уже две недели стоит пустой. Жильцов переселили. Особенно повезло Шариковым: они с помпой переехали в отдельную квартиру. Вера Васильевна в первые дни от восторга не выходила никуда, все устраивалась и прибирала. Потом пошла осматривать свои владения. Очень хорошо: магазинов много и детский сад прямо во дворе.

Поле тоже повезло: холостой жилец нового дома, женившись, получил большую комнату, и Поля с дочерью заняла его десять метров. Светло, солнечно, новый дом.

Все жильцы довольны. Тоскует лишь один Виталий Прозуркевич, навсегда потерявший свое прозвище Пищеблок. «Детишек на новом месте нет, – жалуется он, – а дамы, бог их знает, какие-то неулыбчивые».

И во второй, и, вероятно, в последний, раз в жизни Прозуркевич написал стих:

 
Жила у нас одна соседка.
Теперь таких ты встретишь редко.
Пусть будет счастлива она,
Я ж выпью свой стакан до дна.
 

Он хотел употребить вместо стакана «чашу», но она не влезала в размер, а «бокал» не пришел на ум. И одинокий жилец на своем новоселье мысленно осушил стакан вина в честь женщины, которую не выносил прежде.

– Что ни говори, а кусочек жизни прошел здесь, – задумчиво говорит Дуся.

– Все детство и отрочество, – подхватывает Витя. – А это вся жизнь до последнего времени. Я рад, что этой рухляди нет больше, а все же…

– Что ж, вы опять хотели бы туда? – насмешливо спрашивает мальчишка из соседнего дома, тоже пришедший посмотреть на конец флигеля.

– Боже упаси! – говорит Дуся.

– Да и новый меня не восхищает. Теперь строят совсем по-иному.

Это значит, что Виктор поступил на строительный.

Да, дом выглядит не очень красиво: потемнел, штукатурка осыпалась, и у него какой-то нежилой вид.

– Митю жалко, – говорит Дуся.

– А что? Случилось что-нибудь?

– Да нет, просто вспомнила. Оказывается, многое можно вспоминать.

– Вот видишь, а говоришь – кусочек…

– А Машки нет. Не придет, должно быть.

– Не придет, – говорит Коля.

Но Дусе не спокойно, и хочется говорить о прошедшем. И о Мите она начала неспроста.

– Вот липа – она многое помнит…

– Володя скоро приедет, – наконец-то сообщает Коля.

– А мы уже будем другие…

– Вот и заплачь по этому поводу, – говорит Виктор. – Неожиданный приступ сентиментальности.

Дуся отходит в сторону и гадает: исчезла ли бывшая Машина комната или еще держится. Темный склеп Битюгова не существует больше. И скольких людей уже нет.

Коля следит за клубом пыли. Странно: он не жил во флигеле, но сейчас так же взволнован, как и бывшие жильцы. Не оттого ли, что сильно изменился облик улицы?

Церковь на левой стороне и деревянные лачуги стоят как прежде, но вся сторона сильно тронута: в самой середине высится в лесах новый дом. И то, что проведена линия троллейбуса и он ходит часто, так же меняет вид улицы. По вечерам троллейбус проносится ярко освещенный. А через полгода – совсем близко – здесь будет новая станция метро.

Ух, с каким грохотом рухнули стропила! Поля даже вскрикнула и схватилась за сердце.

Она стоит в стороне – не потому, что бывшие жильцы моложе ее, а потому, что у нее совсем другое настроение. Сегодня день поминовения усопших.

А Мира, которая играет во дворе возле матери, визжит и смеется от радости. Она очень довольна, что сносится старый дом. И всякий раз, когда на землю падает бревно или доска, она хлопает в ладоши и обрадованно взглядывает на мать.

И Поля улыбается. Но образы прошлого не раз проносятся перед ней среди пыли и щебня.

…Вот поднимается по винтовой лестнице ее мать с полным блюдом пирожков. Это было в тот день, когда Поля вернулась домой с новорожденной дочерью. Полю встретили как царицу, напекли для нее всякой всячины, позвали гостей, а те принесли цветы.

И видит она Леву, который держит в руках живой комочек, завернутый в одеяльце, и боится уронить. Смешной! Когда еще до свадьбы он приходил в эту комнату, то забывал нагнуться, потому что засматривался на Полю и всегда ударялся головой о притолоку: потолок был скошенный и человек большого роста мог чувствовать себя в безопасности только посередине этого чердака.

Так было не раз и после свадьбы.

В день поминовения усопших есть о ком поплакать. У Поли, кроме матери, не было близких родственников, но ее скорбь о всех погибших не зависит от даты и не ограничивается ею. Разве теперь будут дни забвения? Разве оно когда-нибудь наступит?

…Любимые люди – это любимые люди. Их любишь не за то, что они умные или отважные, а потому, что любишь. Но время, суровое время заставляет видеть их зорче, понимать их иначе.

Мать. Любила, заботилась. Но насколько величественнее ее образ сейчас, когда вспоминаешь ее труд, ее жизнь и смерть.

«Умерла на посту», – так сказал главный врач у ее могилы. Случай был трудный. Двое суток она не отходила от роженицы и успела увидеть родившегося человека и даже ободрить улыбкой молодую мать. Только улыбкой, а говорить уже не могла.

Это была тоже фронтовая смерть, хотя и в тылу.

И муж Поли… Погиб как герой… Потом рассказывали: защищал дзот. Ах, не нужна ей эта посмертная слава! Но теперь, вспоминая Леву, которого знала недолго, но очень хорошо, она понимает, что в самый ответственный час своей жизни он оставался таким же прямым и душевно стойким, каким был всегда. Смерть – случайность, и не в самой смерти геройство, а в готовности пожертвовать собой.

«И вот вас уже нет, мои дорогие, и никогда не будет…»

И в первый раз за все прошедшие годы слово «никогда» отчетливо доходит до сознания Поли. Когда горе было невыносимо остро, надежда все-таки не оставляла ее. Не раз случалось – так говорили ей, – что фронтовики, бывшие в окружении, возвращались даже после того, как семьи получили похоронные. Даже после того, как товарищи видели их падающими в дыму, в огне и не находили больше… Но в этот сентябрьский вечер, прощаясь со старым домом, она знает, что надежды нет.

А жить надо.

Слом флигеля уже закончен. Остается только убрать доски и мусор. Простившись с Полей и ее дочкой, Дуся и Витя выходят из ворот. Коля провожает их к троллейбусу, потом идет дальше, миновав свой дом.

Все разбрелись кто куда.

Становится темно. Одна сиреневая полоска зари светится над рекой. Улица пустеет. Церковь, потемнев, становится суровее и как бы увеличивается в объеме. Она, должно быть, думает, что с наступлением темноты усиливается ее власть над улицей. По-прежнему заколоченная, она угрюмо и терпеливо ждет. Но всякий раз, когда троллейбус останавливается возле церкви и освещает слепые громадные окна, особенно замечаешь ее обреченность.

Строительные работы не прекращаются и ночью: в вышине загораются огни.

Коля медленно идет назад. Из мглы выделяются тени. Это герои прочитанных книг, с которыми он вел когда-то воображаемые разговоры, пытаясь изменить их судьбу.

Теперь он знает, что ее нельзя изменить. Пусть же меняется, и непременно к лучшему, судьба живых. Пусть Битюгов найдет свое большое дело на Крайнем Севере. Пусть Оля навсегда останется Лялей, если это вернет ей здоровье. Пусть Маша станет выдающимся музыкантом, а Дуся – бесстрашным врачом-мастером, – они это заслужили борьбой, начатой в ранние годы.

«И пусть я…» Но чего хочет Коля для себя? Немного. Но и немало. Поэзии, красоты, личной свободы. Доверия. Не только к нему. Людей друг к другу.

Было уже совсем темно, когда он вернулся домой.

Он стал писать Володе. Описал конец флигеля. Вот и начинается новая жизнь.

Пусть же развивается редкостный дар Володи – замечать и умножать в людях все человеческое.

Глава пятнадцатая
СВИДАНИЕ

А Маша в тот же день в шестом часу быстро шла по Кузнецкому и почти вбежала в зал на выставку, потому что времени оставалось мало.

Перед статуей стояли люди. То, что это была работа выпускника, мешало оценить ее правильно: судили и слишком строго, и слишком снисходительно. Но подходили, смотрели и спорили.

Георгий Павлович Миткевич, руководитель Андрея Ольшанского, лучше всех знал недостатки и достоинства этой работы.

Она была задумана как портрет молодой партизанки гражданской войны Маруси Бондаренко. Это была девушка-легенда. Песню о ней передавали по радио. Этой песней и вдохновился Андрей. Фотографий Маруси не сохранилось: он был даже рад этому: он-то видел ее перед собой как живую!

Но Миткевич хорошо знал девушек гражданской войны, он сам воевал в те годы и видел, что Андрею не справиться с этим замыслом. Не мог Андрей увидать ту Марусю, которая и в песне и в действительности «рубала юнкеров». Правда, он хотел изобразить партизанку в минуту короткого отдыха перед боем, но и это не удавалось ему.

Андрей уверял, что его всегда привлекала героика. Вот Бетховен…

– Пусть так, – сказал Миткевич. – А все-таки это чужой для тебя мир. Ты лирик. И совсем не должен от этого отрекаться.

– Я и не отрекалось, – сказал Андрей.

– Ну вот и прекрасно. А остальное зависит не от нас.

Теперь облик Маруси остался, но это была уже не партизанка.

И вот, против ожидания, отборочная комиссия единодушно выдвинула новую работу Андрея, лирическую, совсем не гражданственную. Миткевичу были известны такие случаи. Как ни знай заранее мысли людей, их намерения и вкусы, все ходы, ведущие к их решениям, предугадать невозможно.

Маша вошла в зал, и статуя бросилась ей в глаза, потому что стояла как раз в середине.

Она увидела фигуру тоненькой, высокой девушки в жакетке и коротком платье. Косы девушки были уложены полукружием на тонкой шее, у лба пышно вились подстриженные волосы, и это очень шло к большеглазому лицу с неправильными чертами. Но главное, что приковывало взгляд, – это устремленная вперед фигура. Казалось, минуту назад девушка не шла, а летела. И вдруг остановилась, чем-то пораженная. Одна ее рука была протянута вперед, другая прижата к груди. Стремительное движение – и резкая остановка на бегу… Но что остановило ее? Что поразило? Кого она увидела? О чем подумала?

В первую минуту Маша зажмурилась. Она не ожидала этого, никак не ожидала.

До нее донеслись слова: «Недюжинная экспрессия» – и что-то еще, не совсем понятное, но безусловно лестное для Андрея. Ей стало жарко. Она испугалась, что ее узнают, и снова зажмурилась, словно это могло ее спрятать.

Но то, что стояло прямо перед ней и притягивало к себе, постепенно заслонило весь зал, отдалило от людей, заглушило все звуки. Открыв глаза, она уже ничего не увидела, кроме статуи. И вокруг стояла странная тишина.

Много лет спустя, вспоминая этот день и выставку на Кузнецком, Маша помнила также, в каком строгом и возвышенном соответствии с увиденным текли ее мысли. Они были беспорядочны, но ни разу не подумала она, что теперь в ее жизни может произойти счастливая личная перемена.

Да, это был апофеоз, но гораздо более значительный и прекрасный, чем благополучная концовка романа. Это было чудо, подобное тому, которое поразило ее в детстве в музыке Чайковского.

Конечно, она не та девочка, которая спасла Щелкунчика. Она ничего не сделала для того, чтобы Андрей возвысился. Обновление произошло независимо от нее: оно гнездилось где-то в душе Андрея и началось, по-видимому, давно. Но источник, толчок, все дальнейшее?..

Она слыхала, что он уезжает далеко и надолго. С Ниной? Без нее? Но теперь это уже все равно, раз произошло главное. Он внутренне освободился. Он стал художником, и колдовство снято.

Нет, она не выдумала его, а угадала. Как чисты эти линии, какая в них смелость, правдивость – наконец-то правдивость! И это она, Маша! Нет, конечно, символ…

И чем дольше вглядывалась она, тем сильнее сознавала, что эта девушка, прервавшая свой бег, поведет ее за собой.

Прозвенел долгий звонок. Пора уходить. Тишина сменилась гулом, шарканьем; люди, лица снова заполнили зал.

Неподалеку стоял горбатый человек с длинными седыми волосами и не спускал с Маши ярких синих глаз. Он смотрел так, словно не видел ее много-много лет, а теперь встретил неувядаемо юной.

И она знала этого человека. Он имел отношение к Андрею, и к статуе, и к ней самой.

Чувства Маши были обострены, и ей казалось, что этот человек тоже символ. Его взгляд, открытый и добрый и в то же время пронзительно-пристальный, как будто говорил: «Ну вот, пришел черед и для вашего поколения. Поздравляю вас, выросшие дети! Прошло всего лишь несколько лет… Те, кто были старше вас, уже исполнили свой высокий долг. Теперь ваше время. Если даже оно будет мирным, оно не будет легким. И кто знает, сколько мужества оно потребует от вас!»

Маша медленно пошла к выходу и в дверях оглянулась. Издали статуя казалась еще завершеннее, рельефнее. Что-то победоносное было в ней.

На улице начинались сумерки. Седой горбун очутился рядом с Машей, словно вырос из-под земли. Глядя на нее все так же добро и пристально, он коснулся широких полей своей шляпы и низко поклонился. Потом растворился в толпе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю