355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Фаина Гримберг » Семь песен русского чужеземца. Афанасий Никитин » Текст книги (страница 2)
Семь песен русского чужеземца. Афанасий Никитин
  • Текст добавлен: 4 марта 2018, 15:41

Текст книги "Семь песен русского чужеземца. Афанасий Никитин"


Автор книги: Фаина Гримберг



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 26 страниц)

А после вдруг близится Пасха, светлый праздник весны, праздник солнца, тепла и цветов. На высоких местах по полям и лугам вкруг города уже темнели проталины, из-под снега выступила прошлогодняя зелень, растрескивались ивовые почки, и жаворонок по утрам пел громко и звонко.

И таял снег на улках, превращался в мутную воду...

Офонас подходил к дому, и чудилось ему, будто Настя сидит на верхней ступеньке крыльца, дошивает ему рубашку, да вдруг и закинет голову русоволосую и заглядится на небо. А по небу плывут лёгкие белые облака, не темня ни сияющей лазури, ни солнца. Вороны хлопочут крикливо на деревьях над гнёздами. Настя закрывает глаза рукою, и, должно быть, представляется ей чудная, сверкающая даль, окрашенная в прелестный, нежно-розовый цвет, подобный тому, каким расцвечены края проносящихся над нею облаков. Взглядывает она из-под руки на яркое солнце и весело смеётся, когда в глазах у неё вдруг темнеет и в темноте расходятся какие-то разноцветные, переливчатые круги, а по щекам катятся невольные слёзы. И Настя смеётся сквозь слёзы. И свежий весенний ветерок перебирает её распустившиеся русые волосы... Дошивает Настя мужнину рубашку...

Но нет этого и никогда уж не будет боле. Зазеленела трава на могиле Насти... Насыпана могила в месте низком, сыром, и оттого синеет вкруг неё бездна незабудок. Сплошным ковром выглядывают приземистые голубые цветочки из тёмно-зелёной травы. Под этим зеленеющим бугром покоится Настя; лежит себе она боярыней, сложа ручки, покойно лежит, никем не обижаемая, не тревожимая... Заходит на могилу Офонас, припадает к сырой земле, где лежит его мученица жена; крепко припадает к родной могилке, мнёт коленями незабудки и плачет...


* * *

Весна отцветает.

Сидит Офонас в горнице у дедки Ивана. Дед Иван, отец старшего Офонасова дяди, Петряя, худощавый плешивый старик, с большими бледно-голубыми глазами, мало потускшими от минувших лет. Смущает взгляд этих добрых светлых глаз, то пристальный, серьёзный, словно чего-то добивающийся, то кроткий, мило наивный...

   – Человек яко трава, дние его яко цвет сельный, тако отцветёт, – толкует дедка Иван. – Яко дух пройде в нём и не будет... Яко цвет сельный!.. Поцветет человек, отцветёт и в землю предан будет, из неё же взят... Будет предан и истлеет... – Дед бросает на родича свой серьёзно-наивный взгляд и повторяет: – Да! Тако отцветёт... – повторяет, – и не будет в нём жизни...

Зачинается разговор о деле. Офонас говорит, что поехал бы за дорогим товаром для княжеского двора в самую даль, далеко бы куда, в Гурмыз[12]12
  ...в Гурмыз... – Ормуз (Старый Ормуз: Бендер-Ормуз, Пристань Ормузская, Ормузская гавань) – город-порт на побережье Персидского залива и город на острове Джераун.


[Закрыть]
али ещё в Бухару...

   – Это в тебе тоска, туга твоя, – отвечает серьёзно дед Иван.

Но Офонас будто и не слышит, о своём всё да о своём:

   – Петряйка-то твой, пёс псом! Деньгами не ссужает мя...

   – И пра!.. Сгинешь, да и с деньгами заодно...

   – Пёс псом!..

   – А я, Офоня, скажу тебе словечко хорошее, а ты его и помни, всегда в уме и держи, как тошно-то станет... Полегчать может... Знаешь ли ты, друг мой? Ведь ежели не мы, так другие до таких чудес доживут, что люди не будут обижать друг друга...

   – В раю разве поживём этак-то? – морщит лицо гость.

   – Нет, друг мой! И не в раю!.. Поживём и здесь ещё. Не ворона мне на хвосте эту весть принесла, в книге это написано... А в книгу эту я, знаешь, крепко верю: правду она всё говорит...

   – Какая же это книга? – Офонас примолкает и покусывает губы.

   – Голубиной мудрости книга! – Дед Иван уходит за перегородку.

Там вынимает он из большого кованого сундука простую деревянную шкатулку, а из шкатулки вытаскивает книгу, бережно завёрнутую в кусок зелёной полинялой ткани, прежде когда-то бывшей дорогим шёлком. Книга в толстом переплёте пергаменном, с тяжёлыми медными застёжками, писана красивыми буквицами, заставки изукрашены цветками да птицами, райскими, должно быть. Края толстых листов позасалились и потемнели от частого касания рук, местами закладки видны – обрезки холста, ленточки... Дед Иван вышел к Офонасу с книгою, опустил её бережно, обеими руками, на особливый налой и бережно же отёр рукавом рубахи переплёт. С треском отскочили большие застёжки – и книга раскрылась...

Офонас приблизился.

Всадник поражал змия-дракона на рисунке, и было написано: «...и приидёт и поразит...»

Дед Иван листал страницы рукою подрагивающей.

   – Вот, гляди! – И придвинул ближе сальный огарок...

Офонас, хотя и был выучен книжному учению в монастыре, но не читывал давненько и оттого теперь чуть запинался, читая в голос:

   – «Народятся люди сильные и храбрые, и возлюбят они людей как самих себя. И мир дадут душам людским. И восстанет тогда змеище, соберёт свои все силы окаянные, ополчит своих тёмных прислужников и пойдёт противу Добрых войною великою. И почнёт змеище проклятое изрыгать хулы мерзкие на людей, – их же заповедь: возлюби ближнего, как самого себя. И поднимутся демоны терзать и рубить добрых, – и из каждого куса человечьего новый человек вырастет, и силы прибудет. Тогда поделится весь род людской направо и налево; и встанет тогда царство на царство и на род на народ; даже по родам пойдут смуты: отец не признает сына, сын не признает отца и брат – брата. Будут великие трясения земли, и глады, и моры, и ужасные явления, и великие знамения с неба. Прийдут дни, в кои из того, что вы здесь видите, не останется камня на камне: всё будет разрушено. Так сказано в Писании. И сбудется...»

Старик, сидя на лавке, запахнулся плотнее кафтаном и перекинул ногу на ногу. Офонас читал далее:

   – «Возгорятся войны и смуты великие, но чем более напрягаться станет змеище, тем многоглавее возникнет противу него рать верных. И свергнут чудовище и затопчут служителей его во прах... Солнце воссияет тогда с небес в блеске новом и осушит землю, упитанную слезами и кровью. Всех Злых лики омрачатся печалью, а Добрые возрадуются и возвеселятся. И приидут от востока и запада и севера и юга и возлягут в царствии Божием, – и царствию их мира конец прописан в книге за семью печатями...»

   – Дале пойдёт иное, – прервал дед Иван чтение.

И долго, долго толковали вполголоса о «змеище» и о «временах мирных». И не водка, не брага, не пиво – деревянный ковш с водою стоял перед собеседниками на столе...

   – Вот ужо, как потемнеет, мы с тобой, Офонюшка, звёзды будем считать, – говорил дед. – Я-то их, почитай, всё уж пересчитал...

И видится, представляется Офонасу город... Огромные белые красивые домины утопают в деревах роскошных – купами. Во всём и повсюду, куда ни оглянется Офонас, что-то новое видит, и в то же самое время недостаёт чего-то старого, знакомого... Музыка где-то играет, накры да гусли да трубы... Песни поются... Парнишки на площади светлой бегают, веселёшеньки... Что это? Ондрюша меж ними! Да нет! Не Ондрюша это. А приглядишься – Ондрюша самый и есть! И город-то походит на Тверь, а всё-таки не Тверь...

   – Помнишь, в книге ты читал о чудовище? – спрашивает дед Иван, невесть откуда вдруг явившийся.

   – Помню! – отвечает Офонас. – Да ведь это я недавно, дедушка, читал!

   – «Недавно»! – передразнивает дед и усмехается. – Нет, друг мой, давно... Это ещё в другом мире ты читал. Вот когда, друг ты мой! Ты ведь всё это время проспал, а на хорошую-то пору как быть и поднялся... А чудовища-то того трёхглавого уничтожили... Все и бесы его исчезли с лица земли... Теперь уж царствие Божие наступило... Теперь уж...

Встряхнулся Офонас, опомнился. Никого. Ни деда, ни города мудрёного. Ясный майский вечер потухает. Ушёл Офонас от деда Ивана за городские ворота. Идёт куда глаза глядят. Тёмные густые облака заносят небо со всех сторон. Ветер поднялся и зашумел по лесу.

Офонас шёл по узкой лесной тропинке, густо позаросшей травой, под нависшими ветвями старых сосен и елей. Ночь тёмная, без месяца, без звёзд, уже наступала, а ответ на многие и многие вопросы всё ещё не давался. Голова болела от усиленных, напряжённых дум; усталость подкашивала ноги, сердце билось редко-редко, но мерно и тяжело, будто меру некую отбивало тоскливую. Дыхание перехватывало то и дело...

Стал дождь накрапывать; в лесу тени сгущались всё более и более и наконец слились в одну мрачную тень и затопили собой всё лесное царство... А всё не выходил, не сыскивался ответ... Не идёт – бежит Офонас... Дождь мочит его и пронизывает насквозь, колючие ветки сосен хлещут ему в лицо, бьют в грудь, рвут шапку с головы... Деревья словно бы остановить хотят... Ветер страшно гудит, ревёт по лесу и стонет в ветвях сосен и елей... Сквозь шум, сквозь свист и завыванье бури блазнится Офонасу детский крик, далёкий, слабый. Ондрюша?.. Этот крик отдаётся в ушах, отдаётся в сердце, в голове, и мучит, и терзает до истощения сил, до отчаяния, до одуряющей боли. Воображаемый крик... Офонасу чудится, будто гонится за ним некто, хватает рукою страшною... Нет! Невмочь!.. Стонут деревья, треск расходится по лесу... Офонас измучился, обессилел – и валится бесчувственный на груду сухого хвороста под старою елью...


* * *

Этот последний пароксизм оказался нежданно целительным. Офонас вконец опомнился. К деду Ивану явился глядящий сумрачно, однако уже земной, с тоскою-мукою, как бы изжитою... Заговорил хмуро, по-земному, попросту, о деле, о дядьке Петряе, что не желал никак ссужать Офонаса деньгами. Прежде Офонас николи не езживал сам или с чужими, всегда со своими, с роденькой, младшим среди старших. Возможно было понять легко, отчего Петряй не даёт ему денег. Всегда Офонас бывал послушливым, но никогда ещё не являл ни смётки, ни хватки. Мало могло быть надежды на его возвращение с дорогим, хорошим товаром. Офонас мог бы и сам понимать мысли дядьки, но, одолеваемый нервическим эгоизмом, всё бранил его, всё твердил в уме своём упорито: «Пёс!.. Пёс псом!..» С этим твёрдым решением Петряя не давать денег примириться не имело сил никаких всё существо Офонасово; он чуял нутром: путь, неведомый далёкий путь – единое спасение телу и душе. А ежели не будет пути, пропадёт Офонас, душа канет в тенётах безумия; тело изведётся, водкою ли, тоскою ли, гонящей в самый мраз вечерний, ночной – на улку – помёрзнуть хмельным, сгинуть. А ведь он не хотел умирать...

Дед призадумался. И чувствовал Офонас в этой задумчивости надежду себе. Наконец дед высказал советное слово: скупо высказал, сторожко почти:

   – Ты бы, Офоня, к Бороздину боярину, к Борису Захарьичу[13]13
  …к Борису Захарьичу... – Борис Захарьевич Бороздин, тверской воевода; впоследствии род Бороздиных перешёл на московскую службу.


[Закрыть]
пошёл...

Старый Иван вновь задумался... Воевода Бороздин, он, может, и даст Офонасу денег на путь. Когда ж это было? Уж давно! Борис Захарьич во главе войска тверского поставлен был князем Борисом Александровичем, отцом нынешнего князя Михаила. Войско... оно ведь в помогу вышло князю Василию в его смуте с родичами... Нынешний-то московский Иван-цесарь, того Василия сын... Как было некогда... На княжне Марье Борисовне[14]14
  ...княжне Марье Борисовне... – сестра тверского князя Михаила Борисовича, Марья Борисовна, была первой женой Ивана III и матерью его старшего сына Ивана Молодого.


[Закрыть]
женили молодого Ивана Васильевича. Князь Михаил Борисович ему – шурин... Было!.. Давно уж нет в живых Марьи Борисовны. Византийка-римлянка правит в теремах... А договор-то прежний о равности великих князей, тверского да московского... Похерили?.. Эх! Съест Москва княжество Тверское... Вон и Бороздины в московскую сторону косятся... Были слухи о московских подарках старому Бороздину... Подкупает Москва Бороздиных? Ложь или правда? А богатству лучше не лежать лежнем, а ходить, миром ходить, оборачиваться, удваиваться, утраиваться, товарами обращаться... Подкупные деньги неверные. Князь Михаил тих-то тих, воды не мутит, а ежели всполохнётся, грянет грозою на Бороздиных... У Петряя-то теперь своего довольно, осуды ему не надобно, а никто из тверитских торговых людей не попросит у Бороздина, поопасятся... А Офоня что же? Чудной человек, всем ведомо. Чудной. И род за него не ответчик. И ежели возвратится Офонас без денег и без товаров, князь не станет на сторону Бороздиных. А ведь Офонас голый воротится, иному не быть! А то и не воротится вовсе. Но не ехать ему нельзя! В Твери-городке борзее пропадёт парнюга, нежели на дорогах разбойничьих торговых...

   – Отчего к Бороздину идти? – спросил Офонас.

Менее всего хотелось деду Ивану вязнуть в объяснениях долгих. Да и Офонас не таков, чтобы понимать таковые расчёты, это ведь не книга мудрости голубиной утешительная!..

   – Петряй сказывал, у Бороздина деньги, а Петряю-то своего довольнешенько...

   – У Бороздина лишек, что ль? – полюбопытствовал Офонас.

Дед почуял, что сейчас начнётся вязкий разговор и примется Офонас кидать вопросы вовсе никчёмные, упорито не понимая тонкостей и расчётов хороших...

   – Ступай к Бороздину. Коли Петряй сказал, дело, стало быть.

И вдруг ощущение земного, простого властно захватило лапами тугими, медвежьими Офонасов чудной ум. Да, он не понимал и даже и не желал понимать, отчего Бороздин-воевода, возможно, ссудит его деньгами; но Офонас уже принял это и сам в себе согласился и не хотел вопросов.

Дед Иван усмехнулся кротко.


* * *

Борис Захарьич деньгами ссудил, и не одного Офонаса, ещё пятерых из торгового рода попростее, не смевшего соперничать с роднёю Офонаса.


* * *

Тюремная камора в Смоленске. Дерёт кашель нутро грудное. Офонас встаёт, перекрестясь, за налой книжный – принимается за большое писание...

«За молитву святых отцов наших, Господи Иисусе Христе, сыне Божий, помилуй меня, раба своего грешного Офонаса Тверитина, сына Микитина.

Пишу я про своё грешное хожение за три моря. А первое море – Дербентское, дарья Хвалисская, второе море – Индийское, дарья Гундустанская, третье море – Чёрное, дарья Стамбульская».

Является в уме, переплеснув на бумагу литовскую, персидское слово «дарья» – «море», а то «река». Входят, вступают восточные слова в писание русское Офонасово, равные со всеми словами русскими... Он за три моря зашёл, и моря эти: Каспийское, Чёрное да Индийский океан – дарья Гундустанская.

Как почтенный человек, ведёт свой путь Офонас от Спасо-Преображенского собора, по коему и Тверское княжество зовётся «домом святого Спаса»; и поминает Офонас в писании своём очередно людей важных и знатных:

«Пошёл я от Спаса святого златоверхого с его милостью, от государя своего великого князя тверского Михаила Борисовича, от владыки тверского Геннадия и от Бориса Захарьича».

Накатило. Охота большая нашла на Офонаса бормотать – припевно говорить свои песни не песни, стихи не стихи. А надобно писать. И отчего не выходит писать легко и многими припевными словами, как оно по душе складывается? А всё пишется коротко и неуклюже... А по-иному охота...


 
Как птица я лечу на юг,
Как птица, как птица.
Мехами полон крепкий струг,
Лисицей, куницей.
И взмахи крыльев глубоки.
Черпают водицу.
Поют и машут голубки.
Поют про голубицу.
Далече-далеко страна чудес лежит одна на белом свете.
Там Солнышко гуляет по земле, как господин, в
сапожках красных.
Там люди улыбаются друг другу, каждый, словно
Солнце, ясен.
Дворцы встают хрустальные по воле седовласых чародеев.
Земля родит без пахоты, деревья плодоносят беспрестанно.
Уходит человек из жизни сам, меча никто не поднимает.
Неволи нет, нет правды у людей, а есть лишь только
правда Солнца.
Уходит ночь, проходит день,
Всё дальше, всё дальше.
Страна хрустальных деревень,
Восстань же, восстань же.
От правды русской отойду,
Душою болезной.
И к Солнцу близко подойду
Послушай, любезный,
Спустись на нашу землю, снизойди, зачем ты нас не
замечаешь?
Быть может, ты не знаешь, что лежит земля тверская
под тобою?
По белому по снегу ходит смерть, дымят по-чёрному берлоги.
Из нор выходят люди, каждый день тебя встречают, ты
не видишь.
Над нами гордо соколы парят да все с мечами, топорами.
И никому покоя нет, нет счастья, в сапогах ты или в лыке.
К неправде привыкают, убивают, ищут смерти, а не жизни.
 
 
Кругом земля, земля твоя.
Зачем же, зачем же
Ты ходишь к людям за моря?
Мы те же, мы те же.
Мы терем выстроим большой.
Дубовый, кленовый.
В церквах холодных твой меньшой
Не правит, бедовый.
 

«Поплыл я вниз Волгою. И пришёл в монастырь Калязинский к Святой Троице живоначальной и святым мученикам Борису и Глебу. И у игумена Макария и святой братии получил благословение. Из Калягина плыл до Углича, и из Углича отпустили меня без препятствий...»

В Нижнем Новгороде купцы платили пошлину и дождались Хасан-бека, посла ширваншаха. А ехал он с кречетами от великого князя Ивана московского, и кречетов у него было девяносто.

Поплыли на Низ под охраною посольского судна. Прошли и Казань, и Орду, и Услан, и Сарай, и Берекезан. Остановок не было. Спутники Офонаса везли продавать кожи, меха, полотно, кадушки липовые. Думали, как продадут свой товар и накупят дорогих тканей, персидских красок, да ножей, да посуды серебряной... Как вошли в Бузан-реку, подплыла лодка с тремя чалмоносцами. Передали, что Касим-султан, астраханский правитель, подстерегает купцов, а с ним и войско. Посол каждому из них подарил по кафтану-однорядке да по штуке полотна, чтобы провели мимо Астрахани судно. А было ещё и малое судно с товаром.

«Плывём мы мимо Астрахани, а луна светит, а погоня за нами за грехи наши, кричат: «Качьма – не бегите!» А мы бежим себе под парусом. А погоня близится, и почали в нас стрелять стрелами. Застрелили у нас человека, а мы у них двоих застрелили. А меньшое наше судно зазастряло, и всё-то пограбили, а мелкая моя рухлядь была на том судне».

Так и пропала Офонасова мелкая рухлядь – меха, товар меховой.

«Дошли мы до моря на большом судне посольском, да стало оно на мель в устье Волги, и нагнали нас, и велели судно тянуть вверх по реке до еза. И судно наше большое тут пограбили и четыре человека в плен взяли, а нас отпустили голыми головами за море. А назад, вверх по реке, не пропустили, чтобы вести не подали.

И пошли мы, заплакав, на двух судах в Дербент. В одном судне посол Хасан-бек, да купцы персидские – тезики[15]15
  …тезики... – вероятно, некий аналог современных таджиков.


[Закрыть]
, а на другом судне – шесть московских, да тверичей шесть нас, да коровы, да корм наш. И поднялась на море буря-фуртовина[16]16
  ...буря-фуртовина... – слово «фуртовина» восходит к итальянскому «fortuna» – «буря». В современном украинском языке «буря» – «хуртовина».


[Закрыть]
, и судно меньшое разбило о берег. А тут стоит городок Тарки. И вышли наши люди на берег, да пришли тех мест люди – кайтаки и всех взяли в плен.

И пришли мы в Дербент...»


* * *

Эх, Каспийское море, море Баку... Железные врата – проход узкий меж горами и морем, защищённый крепостью...

Делать было нечего. Надобно бить челом Василию Папину, только прибывшему в Дербент, да и Хасан-беку. Ведь людишки в плену у кайтаков, а товар пограблен...

Офонас побродил по торговым рядам – это были целые кварталы лавок и лавчонок, входы, завешенные коврами, и раскрытые входы; и блеск, и сверкание, и запах острый, густой новых тканей, кож, мехов...

Солнце зашло. С высоких минаретов понеслись призывы муэдзинов[17]17
  ...призывы муэдзинов... – муэдзин – служитель в мечети, призывающий правоверных к совершению молитвы.


[Закрыть]
к вечернему намазу[18]18
  ...К вечернему намазу... – молитва, которую положено совершать мусульманину пять раз на дню, именуется «намаз».


[Закрыть]
. Караван-сарай, ворота которого обращались на юго-восток, переполнился приезжими. Здесь собрались купцы из Самарканда, Бухары, Дамаска, Тавриза... Воротившись после дневных забот под кров караван-сарая, его обитатели занялись приготовлением ужина. Доносились громкие разговоры, хохот... Но не до смеха Офонасу и его спутникам. Не хотелось Офонасу к своим; сумрачны они; переговаривают, заступится ли московский Папин, черноглазый грек, да и с Хасан-беком-то каково будет говорить. Толмача никому не надо; все худо-бедно лопочут, исторгая из уст смесицу некую тюркских разнообразных наречий с говорами фарсийскими и дарийскими, а кое-кто щегольски вставляет и арабские словечки. Все по сути своей и не купцы, не торговцы, а поставщики княжеских дворов Руси. Офонас дале Нижнего Новгорода прежде не добирался, но видывал и он в Нижнем и персов, и тюрок разноговорных; может и он щегольнуть восточным словцом...

Офонас побродил по двору, ему сделалось хорошо среди смеха и громких речей. Заглянул на верблюжий двор. И прежде видывал верблюдов. Животный дух крепкой пушистой шерсти, очи животные тёмные, добрые, хороши были ему. На его худом и уже покрывшемся загаром лице улыбнулись виновно-диковато его светлые карие глаза. О жене и сыне, о Петряе-обидчике, о долге Бороздину давно уж не думалось. Всё это осталось в ином мире, ныне смутном, туманном. И отсюда, из тёплого вечернего Востока, мир далёкий тверской чудился зимним вечно; и в нём будто и Петряй и Бороздин истаивали неясные, исчезали; и дед Иван махал издали благословительной старческой рукой, и Настя сидела в горенке за шитьём золотным, склоняя голову в кике новой, а сама нарядная какая, Бог с ней; и Ондрюша играл деревянной, красно раскрашенной лошадкой и поглядывал в сторону окошка слюдяного с детским лукавством добрым, будто знал, что отец видит его, и будто гостинцев ждал... И было чудно. Потому что ныне, ограбленный, далеко от рода и города своего, Офонас чувствовал себя свободным и почти весёлым. И детское припоминалось время, что минуло в его жизни-животе так быстро; а бывали дни долги и полны загадочного смысла самых простых деяний, играний ребячьих... Ушло всё. А теперь будто ворочается. И будто он и возрастный и дитя. Хотелось посидеть за весёлой трапезой, смеяться, кушанья сладкие кушать. Хотелось пить хмельное и ещё более развеселиться. Очень хотелось женщину. И петух, тот, что понизу живёт, бабьи кунки клюёт, напрягался в своей мотне, гребнем алым помахивал. Но не ночи супружеские честные с Настей припоминались, а припомнилась одна тайная банька, и он, молодой совсем, стоит, держа спереди берёзовый веник. Из пара выскочили и в Тверцу голышом. Бабы плещутся, хохотом заливаются, водою в Офонаса брызжут. Купались на мели, на изгибе. Одна и попади на зыбучий песок и – тонуть! Офонас и поплыл за нею, по-собачьи загребая. Достал из воды, скользкое тело живое, крепкое, большое ухватил... В благодарность и не платил ничего. А была хороша. И такое делывал!.. Эх!.. Сладка пизда – а всю-то не вылижешь. И самому костяному хую до донышка блядской пизды не добраться... А с честною женою родною творить иное многое телесное – грех, и большой!.. Однако же от памяти подобной разгорелось пуще... Денег оставалось не то чтобы мало, но ведь кто ведает, какие испытания ждут впереди, вдали... Выходить одинёшеньку в чужой город ввечеру – опасное дело, да ежели нужда-то долит!.. Решился... Своим не сказался...

В конце-то концов, для защиты-обороны прицеплена к поясу польская сабля... Днём, покамест шатались все по кварталам базарным, тверичи да москвичи – совместно, Офонас кое-что уж приметил на углу обувного базара. Тёмный домишко с пристройками. Чутьё подсказывало... Женская фигура – с ног до головы – в покрывале плотном сером – пальцы жёсткие старухи тронули тогда Офонасову руку. В ухо ткнулся шепоток:

   – Джама-а?..

Офонас это арабское словечко понял, означало оно – совокупление. Он исподтишка пожал сухие жаркие пальцы старухи, ощущая их сморщенность задубелой своей ладонью, и бегом догнал своих. Сумрачные и деловые, они и в ум не могли взять, отчего он приотстал. Дела торговые, грядущие переговоры с московским Папиным и Хасан-беком – вот что занимало торговые умы из Москвы да из Твери...

И теперь, поплутав, Офонас подошёл к неприглядным, давно расшатанным, скрипучим и стонущим воротам. Тотчас откуда ни возьмись вынырнули из полутьмы вечера тёплого восточного двое, тёмные, чёрные почти в сумраке две фигуры высокие – сторожили дом. Офонас почувствовал, как пронизали его с ног до головы острые взоры глаз почти невидимых, зорких. Впрочем, он и ожидал подобного; и вынул из пояса две деньги, заранее приготовленные для стражей подобных...

Его впустили. И теперь он очутился в проходе тёмном, как темница. Струхнул невольно Офонас. Чуть в плечи втянул голову в шапке круглой, мехом отороченной, замер на миг. Но внезапного удара не последовало. И Офонас устремился к тусклому свету в конце прохода. Несколько раз бедняга споткнулся и один раз не сумел удержаться на ногах и упал, но вскочил тотчас. Наконец выбрался он во двор, где разглядел два дома, соединённых галереей. Из галереи во двор неровно лился свет плошек и свечей. Закутанная женщина, давешняя старуха, должно быть; руку выставила из-под серого покрывала сплошного. Офонас опустил в её ладонь, согнувшуюся щепотью, ещё одну деньгу. Женщина безмолвно указала на галерею. Он прошёл вперёд и поднялся по ступенькам.

В галерее, подле жаровни, сидел человек в светлой чалме на голове круглой и в чёрном суконном кафтане, перетянутом кожаным пояском. Офонас заоглядывался. Замелькали в глазах его светло-карих разноцветные чалмы, чёрные и тёмные рыжие бородки, смуглые лица и большие, длинные – казалось, до висков – очи мужские, полнившиеся восторгом, довольством, весельем... Несколько парнишек-подростков плясали нагие посередь. Петушки полудетские поматывались, попрыгивали. Двое, а то трое чалмоносцев играли на бубнах, мастерски простукивая кончиками пальцев деревянные круги. Буйная дробь вызывала невольное желание запрокинуться и обмереть содроганием тайного уда... Приблизилась к Офонасу женщина, по виду почтенная, полнотелая, в атласовом платье широком, поверх – короткая ватная душегрейка, голова кисеей покрыта... Монеты уж пташечками летели... Женщина повела Офонаса за руку. Он шёл послушно, скоро, потому что снедаем желаниями был. А всего желаний оставалось два: поесть сладко и повертеть клювастым петухом своим в женском котелке. «Калак» – глиняный котелок – женское тайное место... Но провожатая спросила его прежде, не «вышивальщик» ли он, не ахле бахйие... Он усмехнулся и не упустил случая щегольнуть словечками, ответив, что нет, у него «палан» – седло – не съехало, и он не cap гир – не «ловец скворца»... Всё это означало, что он не охотник до парнишек...

   – Дизи бир кардан! Дизи бир кардан! – повторил он.

И вправду, пора было ставить котелок на огонь; и поесть, и другое...

Подходя к дверке, ведшей в комнаты, он невольно оглянулся вновь, и ему почудилось, будто в галерее чудное сияние неровно идёт от одного места. Но провожатая отворила дверку, и Офонас вошёл...

В комнате, освещённой двумя свечами, никого не было. Офонас присел на подстилку суконную подле низкого деревянного стольца. Сбросил шапку с головы, схватцы на кафтане расслабил. Провожатая исчезла. Молодой парень, по виду слуга, принёс на подносе кушанья. Мясо жареное – баранину с пшеном варёным сарацинским[19]19
  …с пшеном варёным сарацинским... – «сарацинским пшеном» называли в Западной Европе и на Руси рис.


[Закрыть]
; в чаше небольшой – сладкое тесто жидкое, в ореховой смесице. В кувшине – мутное хмельное питьё. Лепёшки. Офонас набросился на вкусную еду, насыщаясь с довольством, пригибаясь над подносом и блюдами, протягивая руки... Рыгнул. Засалившиеся пальцы и ладони отёр о полу кафтана. Голова чуть кружилась – давно так сытно не едал. Стуком лёгким встали перед ним полунагие женские ноги в лёгких кожаных туфлях с низким вышитым задником... Он поднял голову на пестроту платья, на лицо круглое, набелённое, на котором краснел и белел улыбкою рот и чернели брови, густо начернённые и сведённые чёрной краски чертой на переносице...

Насладно потонул в объятиях пуха подушек и одеял, в теле женском...


* * *

Когда Офонас наконец очнулся, опомнился, подле него уж никого не было. Бог весть как, но он почуял, что пришла ночь глубокая. Свечи горели. Те, прежние, или новые зажгли? Сел на постели. Увидел кувшин с водой. Умылся, пригладил волосы встрепавшиеся, оделся, а был раздет до рубахи. Застегнул кафтан, натянул сапоги. Пошёл из дверцы давешней в галерею... Там по-прежнему сидели-посиживали чалмоносцы на подстилках вкруг стольцов низких резных. А вкруг вытянутых кувшинчиков с горлышками витыми теснились чашки, налитые тёмным, почти чёрным напитком. Уж не слыхать было бубенной дробности и не плясали голые парнишки, будто и не бывало их вовсе никогда, николи! Приснились, привиделись... И беседа велась, лилась тихим журчанием...

Офонас приостановился, вспоминая, как приветствовать следует сборище. В голове ещё бунило после всего-то! Но он поклонился и произнёс громко:

   – Мерхаба, аркадашлер!..

Слова сказались приветственные, верные. Но какие уж ему друзья-приятели – «аркадашлер» – эти чалмоносцы...

Подобно всем своим единовременникам-современникам, Офонас на словах яростно почти презирал, ненавидел чужеземцев, чужеверцев. И ежели бы поселились таковые в Твери, он бы отплёвывался с грубостью, ходя мимо домов их. Однако в жизни дорожной, движущейся, и вне своих родов и городов люди принимали и воспринимали обычаи и навыки друг друга; и прежде чужое, чуждое уж делалось, оборочалось почти своим, близким, привычным-навычным... И что ж! Пришли в одно место, для одного дела блядского... Друзья – аркадашлер – друзья, друзья!..

Сидевшие сделали легчайшее движение навстречу Офонасу; будто и приподнялись – будто и не приподнялись... И снова показалось глазам Офонаса это сияние неровное странное... И он повернул голову и увидел в свете свечей сидевшего у стольца нарядного за чашей с тёмным напитком человека, молодого совсем и одетого с необычайным для места здешнего богатством. Видать было, что этот сидящий строен и высок, и телом крепок, но без мясов избыточных; и был светлоликий, черноокий, бородка и усы едва пробились. Одет же он был поистине великолепно; на главе серебристая шёлковая чалма, на плечах – чёрный суконный плащ, опушённый соболем; безрукавка суконная голубая, в самой Шамае сшитая, штаны суконные, сапожки, должно быть, казанские; шёлковым вышитым платком подпоясан...

Один лишь этот человек приложил пальцы правой своей руки ко лбу в ответ на приветствие Офонаса. Губы юноши тронула улыбка легчайшая. Он сделал Офонасу знак рукой – взмахом повелевая приблизиться. Почтение к сильным и знатным мира сего и почтительное повиновение им отличало людей того времени, когда пришлось народиться на белый свет и жить Офонасу Микитину. Он тотчас приблизился к сидевшему, поклонился и произнёс ещё одно приветствие, слыханное в Нижнем среди торговых гостей азиатских:

   – Геджениз хайыр олсун! – Ваш вечер благоприятным да случится!..

Молодой человек улыбнулся ярко и чуть высокомерно, но проговорил тепло:

   – Мерхаба! – И махнул ещё рукой; на этот раз не Офонасу, а в полутьму дальнюю галереи.

Но тотчас явился из полутьмы слуга с чашей для Офонаса, поставил чашу на стол, глиняную, глазурованную, и налил из кувшина в чашу чёрный напиток.

Юноша велел Офонасу сесть и приказал слуге:

   – Позови старуху Офтоб!

Офонас сидел, будто скованный, и не решаясь пить чёрную жидкость. Поспешно пришла к стольцу та самая прежняя провожатая в душегрее и с головою, покрытой кисейкой.

   – Верни ему саблю и деньги излишние, какие здесь взяли у него! – приказал старухе молодой гость; и продолжил с насмешкой: – Ты, верно, положила своими руками гашиш в пилав для угощения этого неверного бедняги?

Старуха принялась клясться, что ничего дурного не делала; затем призналась, что велела положить в пилав – кушанье из бараньего мяса и сарацинского пшена – совсем немного гашиша... Прибежал другой слуга и принёс Офонасову польскую саблю и мошну, а также и пояс, в котором ещё оставались монеты. Офонас невольно хлопнул себя по колену – как же это он не приметил отсутствие пояса и сабли! Он борзо опоясался и саблю накрепил...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю