Текст книги "Гром победы"
Автор книги: Фаина Гримберг
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 22 страниц)
Говаривали, будто прежде, ещё невенчанной с государем, она была проще, живее, веселее нравом. Впрочем, в неверности государю никто не дерзал упрекать её.
Герцог подумал о том, что же выйдет из его сватовства, – покамест он явно не понравился царице, а это не самое лучшее начало.
Но долго думать не пришлось. Царь нецеремонно хлопнул его по плечу сильной жёсткой дланью и словно бы повлёк из покоев.
Нравился ли он царю? Трудно было понять. Государь звал его на мужские пирушки. То были увеселения запросто, но не являться было нельзя. И никто бы не назвал подобные увеселения нравственными. Небезызвестная в Петербурге девица Трудхен там, например, присутствовала... Впрочем, честный герцог-мальчик уже успел побывать и мальчиком-солдатиком в этой бесконечной Северной войне. Да и в мирном бытии любимой родины, славного портового города Киля, не были удивительны ни девица Трудхен, ни водка, ни опьянение до падения на дощатый пол... Но у Петра всё это было куда занятнее – со всякими насмешливыми выдумками, с издевательскими шутками над попами, с этими громадными «штрафными» кубками, которые надо было всенепременно допивать до дна – такое интересное наказание – «штраф» – например, за опоздание на пирушку...
И вот государь звал его, поил, хлопал по плечу и, поминая это самое «инкогнито», именовать изволил в потеху себе – «герр Андрюха»... Стало быть, что же, вовсе и не считался с ним? Или уже его полагал совсем близким, почти родственником уже? Герцог присматривался к царю... Нет, при таком-то нраве, при этаком норове!.. Царь просто не считается с ним... И что считаться с властителем маленького герцогства такому гиганту, государю державы ещё растущей... А что-то будет, когда вырастет?!
Но Карл-Фридрих и не помышлял завидовать гиганту – русскому царю. У мальчика честного и прямодушного было осознание ясное своего, пусть малого, но своего долга... И прежде всего – Шлезвиг! Его долг перед его владениями...
Андрей Иванович Остерман к нему благоволил. Растолковал, что такое «Андрюха», и вовсе не порадовал этим толкованием. Потому что «Андрюха», конечно, значило, что царь просто не считается со своим гостем и возможным зятем, и, быть может, и просто ни во что не ставит...
Андрей Иванович несколько раз говаривал, что эти вот пирушки государя не идут ни в какое сравнение с пиршествами парадными, какие задавал государев отец, Алексей Михайлович. Вот там пили так уж пили! Послов уносили замертво, а бояре в очередь валились со ступенек, ломая рёбра и головы. А уж драки бывали... Сам Андрей Иванович, впрочем, этому свидетелем не бывал, маленький ещё был, и скромно возрастал за пределами буйной Московии, в пасторском домике своего родителя. Но потом всё узнал, ему потом всё рассказывали, уже в Москве, когда брат его, назначенный Петром учить дочерей царицы Прасковьи, вдовы царя Ивана Алексеевича, Петрова брата и соправителя, представил молодого Хайнриха-Иоганна царице. Вот она первая и назвала его «Андреем Ивановичем»...
* * *
В почивальне Катеринушка распускала чёрные вьющиеся волосы на плечи – полные, ещё гладкие, с этой желтоватостью смуглоты. В любви по-прежнему оставалась буйна – годы не смиряли красавицу. В губы целовала своего Пиотрушу кусанием – чуть не до крови. И заснёт, бывало, ублаготворённая любовью, в кулачок смуглый пытаясь ухватить крепко вытянутую государеву мужескую силу...
Но в последние ночи делалась от ублаготворения мягка, точно живая, упругая перина. Приваливалась пышным, крепким и гладким ещё телом живым к государеву боку. Обнимала покойно-ласково. Исподволь заводила разговор о дочерях. И в голоске проступала капризность даже злобненькая, когда говаривала с досадою об этом мозглявом мальчишке, о герцоге гольштайн-готторпском... Она не хотела его – зятем... И Пётр понимал по-мужски, отчего ей неприятен худенький мальчик. Пётр любил её, и она была верна ему, он знал... Но своих планов о дочерях, и что же – с этим парнишкой, сам не ведал ещё, не сообразил, не надумал, не высчитал ещё... А был прижимист, скупенек и высчитывать умел, когда хотел...
Знал, что жена – умная, понимает его решения, оттого с ним и живёт в долголетнем согласии. Пригретый женской сластной плотью, спрашивал шутейно, за кем бы она желала видеть дочек.
И она вновь и вновь заговаривала о короле французском...
Спервоначалу этих разговоров он только посмеивался, поглаживал усищи вислые... Как заговорит Катеринушка про короля – и смех щекоткой разбирает Петра...
Для неё Франция, особливо же город столичный Париж, непостижным раем-парадизом представлялись – балы, туалеты, причёски, залы, озарённые ярким сиянием несметных свечей, общество самое избранное и знатное... В Париже она так и не побывала. В первую свою бытность в столице французской Пётр и не думал брать её с собой. И в другой раз она не доехала до Парижа, хоть и отправилась за границу с государем. Но в Везеле родила сына другого, второго, Павла Петровича. Увы, младенец и двух дней не прожил, а сама царица захворала, так и не привелось ей добраться до Парижа...
Пётр также находил Париж изрядным городом, и молодых людей туда посылывал – учиться наукам – дворян и недворян. В их числе – арапа Абрама, преспособного к математике и фортификации!.. Но что за житьё в том Париже – с голодухи тот Абрам пропадал!.. Впрочем, и государь не особо тратился на этих посланных учеников... Господи! Всем – деньги, на все – деньги! Доходов державных не напасёшься на этакие расходы!..
Изряден Париж, но и в Петербурге возможно завести порядки не хужее... А нынешний король французский... Что ж... Пётр в своё время его, семилетку, на руках нашивал, хорош был дитёнок!.. Королище французский!.. Пётр усмехается в усы...
И мало-помалу стал находить разумность в этом Катеринушкином желании выдать дочь за короля Франции... Цесаревна всероссийская – французская королева... Изрядно!.. И полезно для державы... может быть, полезно... может быть...
Приказано было, ещё усерднее французские книги чтоб читали Аннушка и Лизета. Государь с государыней самолично явились на танцевальный урок: изволили смотреть, как цесаревны учатся танцевать модный парижский танец – менуэт...
Герцог, честный прямодушный мальчик, приуныл.
– Ну-ну! – ободрял его Андрей Иванович Остерман в своём кабинете, как они заехали в дом Остермана с утра после одной маленькой попойки с государем, так утром и кончилась маленькая пирушка. И... – Ну-ну! Не надо робеть, друг мой! Государь, даже сам русский государь!.. А ты говоришь – «менуэт»!.. Так что с того?! Уж все знают – «менуэт»!.. Но даже сам российский государь не в состоянии выдать за короля Франции сразу двух своих дочерей! Нет, не в состоянии! А ты, Марфуша, велела бы нам подать холодной говядинки с огурцами солёными – на опохмелку...
От опохмелки и холодной говядины с огурцами солёными голова мальчика немного облегчалась и уже не так болела. И, трясясь в карете тряской, он пытался думать, за что, собственно, Андрей Иванович так жалует его... Надо было подумать... Правителю, державному лицу, положено думать о подобных предметах – кто, и за что, и... ах... ха!.. зевота одолевает... и за что... и зачем... Но думать не хотелось. Хотелось оставаться в этой покойной детской уверенности, будто Андрей Иванович просто так, просто по доброте, потому что глянулся ему юный Карл-Фридрих... Ведь и Карл-Фридрих, честный и прямодушный, худенький мальчик с глазами серыми, и может ведь и он хоть кому-то глянуться... хоть Андрей Иванычу...
А уж накатывало, катило на Петербург лето, неожиданно жаркое, с малым неожиданно числом дождей...
* * *
Пётр украшал новую столицу. Вокруг нового города возводились увеселительные дворцы. Архитектор Леблон явился из Парижа и получил невиданное вознаграждение. В Петергофе, среди тенистых садов дворец вырос – Монплезир – для отдохновения, из окна государева кабинета открывалось море, а оборотишься от окна в комнату – любуешься превосходными резными панелями...
Зелёной – по весне и лету, снежно-белой жемчужиной городской предстояло быть Летнему саду. Звали его в те поры «царским огородом». Сама государыня любила здесь проводить время в прогулках и писывала, бывало, государю, как утешается «огородом», где «гулянья довольно».
Андрей Иванович Остерман передал через Бассевица герцогу, что другой день пополудни государыня с цесаревнами прогуливается в «огороде» – в Летнем саду. Полтора года оставалось до маскарадного шествия, с которого начали мы повествование. Герцог ещё не видал дочерей Петра. И подобное извещение означало одно лишь – дозволение увидеть...
Герцог и спутники его впущены были без препятствия. Листва была темно-зелена, сквозь себя бросала солнечные блики на тропы утоптанные. Куртины разбиты. С герцогом были Бассевиц и Берхгольц, тот самый, нашими знаниями об этих людях мы обязаны ему, он примечал и после записывал; он был из тех, которые записывают; и благодарность записывающим – наша – должна быть неизмерима, своими записями они побуждают к работе наши чувства и наш разум...
Вышли в аллею, сделалось широко меж дерев... Ждал... Замедлял шаг...
Выплеснуло блеском праздничным – государыня, дамы... Авантажная – в окружении дам... Испугался своей невольной досады при виде смуглого лица, энергически-бешеных глаз и этого вздёрнутого носа... Чуть притопнул невольно башмаком по земле твёрдой – тесня из своего сознания это впечатление, торопясь захватить, занять сознание впечатлениями иными... Плеснуло в глаза – жёсткое сверкание широких поверхностей платьев, браслеты, ожерелья, кольца – алмазы, бриллианты...
Берхгольц отметил последние парижские моды. Из-под распашных верхних платьев – «Модестов» – изящно виднелись нижние платья – «фрепоны»... Сказочной прихотливости злато-серебряная вышивка подолов и разрезов... Невидные каркасы из китового уса парадно расширяли юбки... Банты, окаймляющие грудь, пышные воланы кружев – у локтей, лёгкого шёлка нежные косынки – полные нежные шеи – переливалось чувственной шаловливостью... Власы – приподнятые, гладкие, кудрями – пудреные, пышущие золотистостью и чернотой...
Навстречу троим молодым людям расцвели улыбки женские... Можно ли было называть эти улыбки притворными? Это были улыбки должные, положенные... и привычные...
* * *
Она также ещё не видывала его. Видавшие его не могли описать его. Он ускользал от слов, будто выскальзывал из сетей бойких французских и тяжеловесных молодых русских фраз... И сейчас было трое молодых людей... шпаги блеснули остро... Одеты почти одинако...
Заговорили... и будто все разом... дамы и господа... Государыня задала тон... И казалось уже, будто говорят много и весело... А всего лишь обменялись по-французски, с вставками немецкими – о погоде, о гулянье нынешнем...
Тогда она уже знала, что выйдет замуж. Она знала, что по выходе замуж надо будет любить. Она готовила себя к такому полюблению. Она будет любить мужа, как мать её любит отца... когда клонит его к себе на колени и сильными пальцами короткими перебирает успокоительно его волосы густые, гладит голову... выпуклость лба... когда щёки его судорожно дёргались... Подёргивания... со дней страшных стрелецкого мятежа, когда шумно рухнула хрупкая патриархальность династии начинавшейся, патриархальность первых Романовых... Она готова была полюбить, любить мужа... Но... легко вздыхала, облегчённо, зная, что не непременно она, Аннушка, не непременно... Может, ещё и Лизета... Лизету выдадут, и тогда Анна останется ещё свободной, ещё – помечтать... Ах, кабы Лизету...
Она подняла глаза и увидела... кружевные манжеты... поистрёпанные... зелёный бархатный кафтан... очень поношенный... напудренный парик... новомодный какой-то... завитой в три локона с каким-то пучком... Из манжеты – рука – тонкая мужская кисть... Она прежде думала: никого нет лучше отца, невозможно было бы – выйти замуж за несходного с отцом, с её отцом!.. Но это обаяние мужской хрупкости тревожило почти болезненно... Чувства пробудились разом, и пробуждение испугало её... Она не знала прежде, что она такова... Выбритый – чёрные точки – мужской подбородок – чуть – раздвоинка – показывал слабость, но эта слабость влекла почему-то сильнее силы... И... она решилась и посмотрела... нет, не в глаза его, не встретились взгляды, а – на его глаза... Серые глаза... такие загадочные беспомощностью взгляда, лёгкой нежностью и... странно молящим выражением... Было что-то, что заставляло его – молить.. Но кого он просил, молил, о чём?.. Её?.. Так сразу?.. Ужели?..
Худенький!..
Она испугалась, всполохнулась внутренне... А если это не он? Не герцог, не жених назначенный... уже почти назначенный... говорят... Кому назначенный? Ей? Лизете?.. Лизете?! Нет!.. Болезненно... больно... Не надобно, чтобы Лизете... Но если это не герцог, не он? Она не должна... не должна любить, полюбить другого... Нет, нет! Только того, за которого замуж пойдёт... отдадут!.. И – сердце сжавшееся отпустило, порхнуло, толкнулось плавно, легко... Это был он! Сказали, назвали... Уже знала» – он!.. И улыбнулась невольно совсем...
* * *
...Другую он даже и не заметил. Так и не заметил. Была. Что-то... говорили, прелестное, но не заметил... после говорили, что и меньшая прелестна... Не знал, не заметил...
Сразу видел одну лишь... девочка... удивительная... уже высокая... кажется... Подняла на него глаза... Чёрные глаза могут быть до чего энергически хороши... с этим нежным умилительным озорством...
Замер...
А думал прежде, никогда не случится с ним такого, такой любви; никогда он не влюбится... просто потому что не бывает такого, такое – выдумка в книгах... Но оказалось – бывает! И какое счастье, что – с ним!..
Трое молодых людей отступили. Государыня, цесаревны, дамы – прошумело легко, проблестело мимо... Берхгольц говорил какие-то слова ему, но не слышалось. Слова были неслышны, как неслышна была зелёная – в бликах – летняя – неколеблемая ветром листва...
– Hoheit... – говорил Берхгольц, – ...высочество... Анна...
Анна!..
И в ответ на какие-то разумные – объяснения, уточнения, советы – выдохнулось лёгким счастливым выдохом:
– Ангел!.. – по-русски...
* * *
...Она вдруг заметила, что сторонится Лизеты. И поняла почему. Потому что Лизету могли объявить невестой, его невестой!..
Возненавидела менуэт! Это округлённое переступание башмачками и плавное вздымание руки – это было... чтобы разлучить с ним!..
Прежде и ей далёкий Париж представлялся раем-парадизом самых новомодных платьев, самых парижских мод!.. Теперь Париж внушал ей страх: отдадут в Париж – разлучат с ним!..
Слухи и толки были смутные. И, наверное, именно потому, что всё это касалось её, она и не знала, и не могла знать обо всём этом...
Так длилось до тех пор, пока Лизета не заговорила первая. И заговорила с этими лёгкостью и даже бесшабашностью, какие были свойственны Лизете. Обо всём, что волновало и мучило Анну, и металось в душе Анниной, и воспринималось таким потайным, смутным, странным, и неразрешимым казалось, невозможным к выражению словами; обо всём этом Лизета сказала прямо, и легко, и бесшабашно, и – как всегда – Лизета уже знала больше... И сказала просто, что ежели кто и отправится в Париж, так это она, Лизета...
– А ты о герцоге своём Андрей Иваныча спрашивай, Остермана! Андрей Иваныч его больно полюбил! А я за герцога не пойду!..
Аннушка краснела и досадовала на то, что краснеет, и на то, что Лизете всё ведомо (всё-всё, даже то, чего Аннушка и не открывала ей!)... И ведомо, что Аннушка влюблена... Почему-то теперь, когда оказалось, что влюблённость эта ведома Лизете, тогда и самой стало проще думать и выговаривать про себя: «Влюблена...» И, стало быть, Андрей Иванович Остерман благоволит... Андрей Иванович с дамами любезен. Но разве это возможно спрашивать ей о герцоге? Это невозможно!..
– Противная Лизетка!..
А Лизета уже хохотала, показывая большие чистые зубки, и обнимала крепко и душисто её за шею. И тотчас вскочила и низко поклонилась ей, будто кавалер. И даже сделалось понятно, какой кавалер!.. Ах, Лизета! Весёлая такая, и всё у ней просто, и невозможно рассердиться на неё истинно...
– Но ты, Лизетка, смотри же, ни словечка никому не говори! Слышишь ли?
– Не пугайся! Матушка и государь никак не прознают... Я-то ведь твою сторону держу, а ты, дурочка, не внимаешь!..
И снова они – сестрицы-товарки, и поверяли друг дружке на ушко, хихикая тоненько... А что было поверять? В который раз Аннушка, сама себя прерывая и вдруг пряча в ладошки разгарчивое личико, пересказывала, как он посмотрел и как матушка сказала, «а я...», а он-то «помыслил, должно быть...».
А ночью – головка на подушке, на наволочке, кружевьём обшитой, – коса чёрная – на подушке свилась – подумала Аннушка: а ведь Лизета о себе не говорит... Отчего? Неужто нечего?.. То, что о короле французском, – то ведь не есть потайность девичья. Не видали они обе этого короля, и Лизета не влюблена в него. А манит Лизету мечта – сделаться французской королевой... Неужели ни в кого не влюблена Лизетка?..
Мысли, помыслы Аннушкины – все были обычные девичьи... Но вдруг будто похолодело в груди, там, в глубине, там, где сердце бьётся, и твёрдые рёбра, там, под грудками нежными малыми... Странно похолодело... Подумалось почти ясно о будущем. Что будет она, Аннушка? Если... При мысли о свадьбе с худеньким, сероглазым личико вновь разгорелось... Если... тогда она будет герцогиней... А Лизетка? Французской королевой?.. И, кажется, впервые вдруг заняло это Аннушку... И даже чуть померк обвевающий сердце теплом образ худенького, сероглазого... Явилась какая-то неведомая прежде сухость и ясность ума... Змейкой пронеслось... Не услеживала за мыслями своими... Прояснилось: племянник, шестилетний Петруша, сын брата, почти неведомого ей Алексея, отцова первенца; отец любил его... И вдруг – резко, сама и не ведала, что с ней такое может сделаться, – покрывши кружевной легко скинулось с души, с девичьего ума это узорчатое, тонко дырчатое pruderie – жеманство французских книжек мадам д’Онуа... И стала ясна одна мысль простая, и быть может, и не такая уж нравственная и добрая мысль, зато простая: не будь племянника, она, Анна, осталась бы самой старшей из детей отца... из детей? Она и Лизета, которую прочат из царства российского за французского короля... Одна Анна... Старшая дочь царя... Мысль была – молниевая – наследница?! Сердце упало, потому что мысль была – страшная... Она сознавала страшность этой мысли... Сейчас, ночью, всё было иное, чем днём, когда суетились люди, звучали голоса, шелестели одежды... И ей захотелось, чтобы скорее – день, и жаль стало, и больно, потому что мысли и чувства о нём, худеньком, сероглазом, будто истаяли и не грели более... И наполнились слезами глазки... Поплакала... и сама уже и не знала, о чём плачется ей... Уснула крепким здоровым детским сном...
* * *
Никто, кажется, ещё не думал о дочерях царя Ивана Алексеевича, Петрова соправителя. Соправителя? Кто чьим соправителем был? Иван чуть не семью годами старше был Петра, от первой царёвой супруги был, от Марьи Ильичны Милославских. После смерти его остались три дочери и царица, вдова Прасковья. Прасковья Фёдоровна изъявляла государю Петру полную дружественную покорность. О дочерях её слава была худая. Две старшие, Анна и Екатерина Ивановны, за немецкими князьками замужествовали. Анна скоро овдовела, и слухи о её поведении женском были самые дурные, возвращения её в Россию Пётр Алексеевич не желал, в письмах она всё жалилась на бедность, недостаточность... Екатерина Ивановна самовольно кинула мужа и возвратилась с дочерью двухлетней к Прасковье Фёдоровне, к матушке, жизнь вела самую распутную. О третьей же дочери покойного царя Ивана, незамужней Прасковье, говаривали попросту: «Шалава!» Сказывали, она что ни год – брюхата и потайно плоды свои вытравливает, но уж её-то не стали бы казнить за детоубийство... И это были три дочери царя, ведь Иван Алексеевич был царём, и царём умер, и был старше Петра...
Всё ещё как бы существовало некое стародавнее право, по которому сын старший наследовал отцу, сыновья старшего сына вроде имели преимущества перед сыновьями младших сыновей. Но когда оно, право это, сделалось в людском сознании зыбким, смутным, легко нарушнмым? Когда? При братьях Рюриковичах[9]9
При братьях Рюриковичах... – Во второй половине XIII в. в результате жестокой междоусобной борьбы с братьями выдвинулся Александр Невский, ставший родоначальником московских князей.
[Закрыть], сыновьях Феодора-Ярослава Всеволодовича, Александре, Андрее, Афанасии, Михаиле и прочих? Или то было слишком давно? Или одно лишь право сильного воздовлело в людском сознании, когда на царский престол взошёл Борис Годунов, который не был ни царского, ни княжеского роду, а всего-то был царский шурин; сестра его, Ирина, замужем была за Фёдором Ивановичем, сыном Грозного Иоанна... Если бы были приняты некие законы, упраздняющие прежнее право... Но таких законов никто не писал, не сказывал; а нарушители права на право же и опереться тщились... И Романовы обосновывали своё право на престол тем, что девица ихая, Анастасия, была Грозному Иоанну жена и сын Фёдор, царствовавший по смерти отца, был её сын... Смутой, а то и смертоубийством хватали власть, вцеплялись ногтями – Фёдор Алексеевич, Софья Алексеевна... сам Пётр Алексеевич... И – первыми – сподвижники Петра – многие – понимали, что с его смертью вновь откроется путь к новым смутам, заговорам, застенкам, пыткам, смертоубийствам и драмам власти и династии... Нет, никакое право не могло предоставить власть, подать благолепно на блюде золотом. Власть надо было хватать, захватывать, вцепляться ногтями, когтями...
* * *
И все люди в большом государстве пытались обустроить и даже и просто сохранить свою жизнь, исходя из полной своей беззащитности и полновластности того, кто хватал власть. И надобно было и самим вертеться, хватать, цепляться, юлить; и всякую минуту возможно было пропасть вовсе, напрочь, лишиться всего, и головы в придачу... Цари и царицы возносились и упадали; странные и даже и таинственные личности окружали трон, седалище власти, помойное судно, прикрытое бархатной покрышкой... Одно все понимали ясно: постоянно следовало спасаться, спасать себя, невозможно было положиться на власть, на то, что они, те, что у власти, защитят, предоставив законы и права... И каждый миг смертью грозил, падением, утратами...
И смелые, резко поставив размашистый крест на совести, лезли, карабкались, цеплялись, хватали... Вроде бы добивались, возносились... И – тем ниже и страшнее упадали...
* * *
От ясного летнего дня в Летнем же саду, в «царском огороде, на царском гулянье», когда произошло явление друг другу сероглазого, худенького и черноволосой девочки с огоньком озорства этого в ярких глазах, когда произошло влюбление, с того дня миновал до уже известного нам маскарада с лишком год...
Но в этот год крайне редко герцогу Карлу-Фридриху удавалось видать цесаревну. По своему обычаю государь и государыня вели жизнь подвижную, разъездную: Москва – Петербург – Петергоф... Когда отъезжали куда-нибудь родители, уже не было никакой возможности видаться с дочерьми-цесаревнами, объявлялось всегдашне, что принцессы отбыли вместе с государем и государыней; впрочем, зачастую так и бывало в действительности.
Юноша был влюблён и оттого робел. Порою сладкая смутная приходила мысль: устроить тайную встречу. Конечно, такое было бы возможно даже и во дворцах сказочных восточных султанов из книжек французских Аннушкиных, это возможно было устроить. Но Андрей Иванович Остерман с внезапной и, может быть, вполне естественной прозорливостью (а может, просто всё угадал по лицу влюблённого парнишки) вдруг, безо всякого спроса от герцога, решительно высказал своё мнение. Выходило, что устроить тайное свидание – оно, конечно, просто и вполне вероятно. И, разумеется, ничего дурного при этом тайном свидании произойти не может; и вообще ничего произойти не может, кроме обмена робкими влюблёнными взглядами и робких юношеских комплиментов девочке, и в ответ – краска на её щёчках и молчание её, робкое и красноречивое. Но не следует устраивать свидание подобное тайное, нет, не следует. Где-нибудь в Киле, Гамбурге или Майнце можно было бы потрудиться, сыскать надобных людей, сговориться, заплатить, и они бы молчали за плату, всё устроив. Но в Петербурге этого нельзя. Возьмут деньги, а после проговорятся нарочно, из самых добрых побуждений, из верности государю, предположим. И сам государь, а до него дойдёт, и он то ли посмеётся, то ли примется сердитовать, и Бог весть что выйдет для герцога...
Герцог подумал грустно, что и денег на подкуп слуг для устройства подобного тайного свидания он не имеет...
И Андрей Иванович, будто заправски читая мысли, произнёс, что (уж кстати!) и денег-то нет!..
Андрей Иванович осторожно пытался заметить герцогу, что государь ведь ещё ничего не решил; не высказал никому своего решения; и никто ещё не знает, отдаст ли Пётр Алексеевич за герцога Голштинского одну из дочерей, и ежели – да, то которую... Но никаких этих осторожных объяснений-внушений герцог уже не воспринимал; ему решительно мнилось, что Анна – его невеста, и дело только за открытым объявлением... Правда, покамест он мог видеть обеих девочек лишь на торжественных приёмах и выходах. Говорить с ними было нельзя. Он краснел и ловил украдкой ясный нежный взгляд чёрных глаз...
Девочки-принцессы были – как в сказке немецкой, рождённой в горах Шварцвальда, в сказке о горных духах и таинственном короле-медведе, в сказке, рассказанной служанкой при свете вечерней свечи в самом первом его детстве... Одна девочка была черноволоса, другая – белокурая, младшая, она была для него смутна – что-то белокурое, хорошенькое, бойкое...
Если бы он знал о слезах Анны, горьких и внезапных девчоночьих всхлипываниях, когда она, в подушку наревевшись, решительно кинулась к Лизетке и уже готова была вцепиться ноготками... За что? Почему?.. Вот именно это она и спрашивала в отчаянии...
– За что, Лизета?! Почему?! Ведь ты... ведь ты говорила, что ты... Зачем?! Я его тебе не уступлю! – топнула ножкой в твёрдом башмачке...
Лизета с видом презрения кидала слова – грубые, простолюдные, и сколько знала, и все обидные такие... И Аннушка ощутила беззащитность свою и расплакалась беззащитно и открыто, прижав к личику ладошки розовые... И, плача, всё чувствовала презрение Лизетино... Но постепенно в это презрение будто робость и колебание прокрадывались... И вдруг Лизета обняла её крепко, обхватила крепкими своими жёсткими ручками и заплакала сама, шмыгая носиком...
– Ты, Аннушка, глупа! Я ведь всё – для тебя... А ты... Не поняла!.. Я – для тебя, чтобы показать ему, что ты не имеешь к нему равнодушия!.. Экая ты!.. Нет в тебе понятия...
– Но как ты смотрела на него! Какие взгляды кидала! Он... он мог подумать... что ты... влюблена!.. Он...
– А-а! – Лизета на краткое время не одолела в себе жёсткое это озорство. – Трусиха! Испугалась! Испугалась, что сероглазенький твой в меня влюбится!..
Аннушка пыталась вывернуться из жёстких цепких сестрицыных объятий...
– Пусти! Пусти же!.. Лизетка!.. – Рванулась... Лизета ощутила вдруг силу Анны, а прежде никакой силы не было... – Оставь меня! – Гордость и гнев – Анна вырвалась...
И сама внезапно ощутила слабость младшей сестры... изумилась и растерялась... Выбежала, не оглянувшись....
С полчаса спустя Лизета явилась в её комнаты. Почти покорная, почти грустная. Они с младенчества были вместе и плохо обе переносили разлуку и размолвки...
– Аннушка, прости меня!.. – На Лизету нашла её бесшабашность, когда она всякую гордость забывала, могла просить прощения, могла на колени пасть...
Анна всегда гордилась, одолевая (легко, впрочем) этот соблазн воспользоваться сестрицыным состоянием духа и покапризничать, поломаться.
– Ах, Лизета! Я ведаю, ты ничего дурного для меня не хотела, ты просто созорничала, но сколько горя ты мне причинила...
Лизета нахмурила брови – на миг проблеснуло сходство с отцом... Заговорила очень серьёзно, и было непонятно, и вправду она серьёзна или это какая-то особенная насмешка, дурачество, выраженное преувеличенной серьёзностью...
– Я, право, для тебя... – почти робко и даже и просительно... Аннушка верила и не верила, но более – верила, и уже совсем верила... И Лизета дальше говорила и повторяла, что желала лишь одного: чтобы герцог понял Аннино неравнодушие к нему... – И вот же тебе доказательство! – скользнула ручкой в каре – четырёхугольный скошенный вырез платья, в кружева – торчком, вскинула письмецо...
И снова – сидели рядышком, и были неразлучницы, и Аннушка отказывалась, труся, а Лизета уговаривала – ведь ничего дурного, недозволенного не писано... И Аннушка согласилась... На самом деле ей сделалось радостно, это мелкое движение на пути к нему давало радостное ощущение новизны, яркости и полноты жизни...
* * *
Когда государь живал в Петербурге, молодой герцог являлся во дворец и становился, бывало, среди сановников, среди лент и пудреных – локоны – париков и поклонов. Его не звали к государю для особой аудиенции. Он возвращался домой среди туманов, пустырей, дворцов и улиц, среди проложенных каналов. Но всё равно эта была Жизнь, каким-то образом захватывающая, всё мешалось – скука, холод, сквозняки, блеск, неудобства житья, и всё какая-то сказочность и приподнятость, будто ветром резким вздымало человека, подобно как вздымает власы на голове – назад, вверх... А он был честный, прямодушный мальчик, и был так воспитан, что знал: падать, упадать вниз, в беспредельный низ, в такой беспредельный, с такой выси безмерной – страшно...
Но разве было на что жалиться? Разве государь дурно с ним обходился? Разве не дал ему конюха, кучера, повара... И пища, и питьё – «дачей» идут от дворца: мука, крупы, горох, говядина, водка, белое и красное вино. И – щедрым подарком от известного прижимистостью царя – перука, шляпа на пуху, шёлк и бархат – на новый кафтан...
От государыни следуют приглашения на увеселительные прогулки по Летнему саду, где окружают худенького мальчика позументы, серебряные пояса, парчовые жилеты, плюмажи на шляпах... Он отдавал на волю Бассевица и Берхгольца – разбираться в характерах придворных и приближённых государя и государыни. Был бы поближе Андрей Иванович... Но Андрей Иванович редко принимал участие в увеселениях царицы и её круга, он был «муж совета», его место было при государе, там и обретался...
* * *
...И даже и не письмецо – записка, «секретка», уведомляла – без подписи – принцесса Анна любит музыку...
Вознёсся на седьмое небо. Но даже и не помыслил, что она могла это писать, своею рукою... нет! Чуткость влюблённого в нём была, и по этой чуткости он – чувством – знал: писала не она.