Текст книги "Без маски"
Автор книги: Эйвин Болстад
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 21 страниц)
– Она, кажется, хочет загипнотизировать нас, – беспокойно проговорил Сигурд. – Какие глаза!
Кай сидел, скрестив руки на грязной скатерти. Он поднял голову и посмотрел на девушку из-под густых, нахмуренных бровей.
– Взгляните на нее! – шепнул он. – Это Мария Магдалина. Она живет в грехе, но какая в ней чистота и безмятежность! В ней есть то, что называют вечной женственностью. Она – воплощение бьющей через край жизни.
Он благоговейно вздохнул и отвел взгляд от соседнего столика. Принесли картофель и селедку. Друзья молча принялись за еду и не заметили, как за соседним столиком стало тихо и пусто. Вдруг они услышали глубокий вздох, и кто-то негромко, но явственно, произнес:
– О, как это, должно быть, вкусно – картофель с селедкой…
Три вилки с жирными, аппетитными кусками сельди застыли в воздухе. Прошло несколько секунд, пока этот доверительный шепот достиг их сознания. И уши их запылали от стыда. Эта интонация, этот дрожащий голос были знакомы им еще с тех времен, когда они сами ходили подтянув животы и глотая голодную слюну.
Девушка сидела в одиночестве, раскачиваясь на стуле и сложив на коленях руки. Большие удивленные глаза неотрывно смотрели на занятых едою мужчин. В глазах не было мольбы, но губы дрожали, как крылья бабочки.
Кай слегка повернулся, стул чуть заскрипел под тяжестью его тела, и в следующее мгновение девушка уже сидела за их столом, потирая плечи после медвежьей хватки Кая. Стиг уже возвращался от стойки с еще одним дымящимся блюдом в руках.
– Ешь! – коротко сказал Кай.
Она робко поковыряла вилкой и улыбнулась неуверенной, заученно кокетливой улыбкой. Она старалась держаться вызывающе развязно.
– Ешь, дитя, – сказал Кай. – Не представляйся!
Девушка вздрогнула. И сразу же стала естественной и простой. Время от времени она по-детски вытирала рот тыльной стороной руки.
Насытившиеся и довольные, они принялись за кофе.
Стиг хотел налить ей в чашку немного пунша из своей фляги, но она покачала головой:
– Не надо… Пока еще не надо, – прибавила она. – Ты скульптор? – спросила она Кая.
– Нет, – ответил тот. – Я был художником; он – критик, а вот он – писатель. Как видишь, все бездельники.
– Я так и думала, – сказала она удовлетворенно. – У вас какая-то неприятность, иначе я не стала бы за вами наблюдать. Спасибо за угощение. У меня нет работы, на прошлой неделе меня уволили…
Она вдруг запнулась.
Девушка всё время обращалась к Каю. Она не сводила с него внимательных, оценивающих глаз. Если бы взгляд ее не был так наивен, он мог бы показаться раздражающе-назойливым. Девушка как будто прислушивалась к тому, что происходило в душе Кая, и Кай всё беспокойнее ерзал на стуле. От его непоколебимой самоуверенности не осталось и следа. Сигурд с изумлением заметил, что на висках у Кая показались капли пота.
– Ты знаешь меня? – спросила девушка почти умоляюще. – Не правда ли?
– Ну, конечно же, черт побери! – вырвалось у Кая. – Я знаю тебя очень хорошо, хотя до сегодняшнего дня в глаза тебя не видел.
– А не всё ли равно? – сказала она так, словно они обсуждали какую-то старую проблему, касающуюся их обоих. Вдруг девушка положила сильные, цепкие пальцы на левую руку Кая.
– Можно? – спросила она и, не дожидаясь ответа, чуть отодвинула рукав у левого запястья. В нескольких сантиметрах от кисти темнело родимое пятно с тремя черными волосками. Девушка удовлетворенно улыбнулась, осторожно погладила волоски и надвинула обратно рукав. Пальцы Кая дрожали. Он испуганно отпрянул, когда девушка испытующе посмотрела ему в глаза.
Стиг и Сигурд безмолвно наблюдали за происходящим. У них было такое чувство, будто они и пошевелиться не смеют без разрешения этой удивительной девушки.
Спустя некоторое время они ушли. Девушка продолжала сидеть за столом и с легкой улыбкой глядела им вслед. На улице Кай вдруг вспомнил, что забыл в кафе свои рисунки. Он извинился и поспешил обратно.
Они встретились с Каем только через год…
Однажды поздним вечером Стиг и Сигурд стояли на площади Ратуши. Время близилось к полуночи. Скоро должна была появиться толпа газетчиков с завтрашним выпуском «Политикен».
Вдруг из-за фонаря вынырнула знакомая коренастая фигура. Кай остановился и поздоровался так, будто они расстались только вчера.
– Пошли! – коротко сказал он.
Кай жил в старой части города. Здесь он снимал просторную мансарду в доме, смахивавшем на бывшую конюшню. Кай часто менял жилье.
Она открыла дверь и поздоровалась с ними, как со старыми друзьями. Да, всё ясно. Этого и следовало ожидать. Но теперь уже не нужно было пристально вглядываться в нее, чтобы разглядеть ее изумительную красоту. В сущности, она не была красавицей, но вместе с тем казалась необыкновенно привлекательной. Стиг сразу же стал разглядывать стены. Они были пусты. Ни одной картины. Стиг сердито покачал годовой.
Она вышла из кухни, неся четыре прибора и еду.
– Само собою, ты ожидала нас именно сегодня, – сказал Стиг раздраженно. – Может быть, ты даже знала, что на мне будет желтый галстук?
– Ешь, дитя, – слазала она таким тоном, что Стиг сразу умолк.
Она принесла несколько бутылок вина. Кай говорил главным образом о погоде. Время шло. Стиг вертел в руках фруктовый нож; чувствовалось, что еще немного, и он всадит его в хозяина дома.
Только на рассвете Кай поднялся, выбил из трубки золу и равнодушно сказал:
– Да, я ведь забыл вам кое-что показать.
Кресло Стига покатилось по полу, фруктовый нож со звоном упал на стол. Они пошли вслед за Каем по длинному коридору. И вот они вошли в мастерскую. Все стены были увешаны картинами. Кай стоял молча, покусывая нижнюю губу. Стиг огляделся и застыл с вытянутым лицом. Глаза его медленно переходили с одной картины на другую. Он молча двинулся вдоль стен.
Здесь было тридцать или сорок портретов. И на всех была она. Она, и в то же время не она. Здесь были воплощены тысячи женских судеб, – женщины на вершине счастья, и женщины на краю отчаяния. Женщины гордые и жалкие, чистые и познавшие любовь, юные и зрелые. И хотя сходство с нею было поразительным, трудно было сказать, что именно она послужила моделью для этих женщин, вобравших в себя все оттенки человеческих страстей.
Это была она, и в то же время не она. Мужчины обернулись и стали глядеть на нее, словно только сейчас увидели. Она выросла в их глазах и казалась необыкновенной. Двое мужчин стояли потрясенные, задумчиво глядя перед собой.
Наконец Стиг тряхнул головой.
– М-да… – пробормотал он. Затем положил руку на одну из картин и вопросительно взглянул на Кая.
– Нет, не сейчас еще, – быстро и испуганно сказал Кай. – Пусть они немного побудут со мной. Но когда-нибудь я обязательно должен буду отдать их людям.
Стиг добродушно кивнул.
В том же году на витрине частного художественного магазина был выставлен портрет женщины. Картина была анонимной, но вызвала небывалую сенсацию. Художник назвал ее: «Венера и картофель с селедкой».
Земляки
(Перевод Л. Брауде)
До войны Самюэль Бредал занимал прекрасную должность, помощника кассира фирмы «Сэм и Ко». Должность эта считалась весьма перспективной, хотя оплачивалась не очень высоко. Однако жалованья хватило и на семью, когда Самюэль женился. Он не был светским человеком. Уже в детстве он обладал сильно развитым чувством долга и всегда гораздо больше думал о будущем, чем о настоящем и о том, чтобы наслаждаться сегодняшним днем.
«Благодаря этому он вырос нравственным человеком», – обычно говорила его жена.
«Временами он бывает уж слишком молчалив», – говорили друзья. А старые приятельницы давно объявили, что Самюэль холоден, как рыба. По-видимому, его интерес к прекрасному полу был ничтожно мал. Только жене Бредала было известно кое-что другое. Под оболочкой равнодушия и холодности скрывалась пылкая душа, все богатства которой раскрывались в любви… Жизнь была нелегкой, но всё же прекрасной, и со временем Самюэль превратился в чрезвычайно кроткого человека, который всем нравился.
Но вот пришла война. Немцы оккупировали страну. Новые правители – новые порядки. Потребовались совсем другие человеческие качества, которых не было у Самюэля Бредала. И он очень пал духом в то время. Правда, он сохранил и должность и жалованье, хотя они так мало значили, когда цены всё повышались и повышались. Для него, чиновника на постоянном жалованье, который ничего не подрабатывал на стороне, жизнь с каждым днем становилась всё труднее. Ведь работа его не была связана с созданием каких-либо «жизненных благ», как обычно говорил старый брюзга Симонсен, – в их фирме не производилось ничего, что можно было бы выменять на продукты. Сюда не заглядывали с черного хода рыбаки с корзинками в руках, не останавливали во дворе свою телегу крестьяне, заходившие потом с серьезным видом в экспедицию, не появлялись здесь и женщины, повязанные черными платками, с таинственным видом предлагавшие что-нибудь выменять… Нет, похвастаться служащим фирмы было нечем. В это тяжелое время они чувствовали себя словно выброшенными за борт.
О Самюэле Бредале говорили, что он баловал своего сына сверх всякой меры. Сам же Самюэль не замечал этого. Он съедал меньшую долю хлеба из своего пайка, и пока была хоть малейшая возможность, сын его получал и молоко и масло. Ранни сердито говорила, что ведь Самюэль – их кормилец, что он должен брать с собой в контору хоть какую-нибудь еду и что для нее и мальчика будет в тысячу раз хуже, если заболеет отец. Самюэль Бредал, упрямый, как большинство молчаливых людей, утверждал, что овощной суп – гораздо питательнее, чем она думает; говорят даже, что он такой же крепкий, как мясной бульон. Но Самюэль сильно осунулся, а на щеках у него залегли глубокие морщины.
И вот, когда пошел третий год с тех пор, как в Норвегии был установлен «новый порядок», мальчик принес из школы письмо. «Ролфа необходимо немного подкормить. У него предрасположение к бронхиту», – гласило письмо. Самюэль принял эти слова как обвинение по своему адресу. Он отправился к «фрёкен», чтобы побеседовать с ней. Учительница спокойно выслушала все его вопросы.
Видно, и она заметила, что мальчик последнее время выглядит усталым и кашляет? Не возражает ли фрёкен против того, что Самюэль иногда оставляет Ролфа дома? Не считает ли врач, что здоровью ребенка грозит опасность?
Учительница отвечала:
– Разумеется, ничего серьезного нет. Это лишь предположение врача, запись в лечебной карточке Ролфа, которую мы доводим до вашего сведения. Врач сказал, что мальчик нуждается в усиленном питании. – И с веселой искоркой в глазах она добавила: – Да и вы тоже, Бредал!
– Верно, и я тоже… – вздохнул Бредал, погладив подбородок. – Надеюсь, вы понимаете, что мне не хотелось бы быть навязчивым, что я… – он запнулся. Нет, ему бы следовало помнить, что он не очень красноречив. Он не расспросил и половины того, что ему хотелось бы знать о своем мальчике и о многом другом.
– Конечно, – отвечала она, глядя на него. – Но нам всем приходился считаться с тем, что сейчас не до сентиментов, господин Бредал!
Самюэль Бредал отправился в контору. Мальчик нуждается в усиленном питании, сказал врач… Руки Самюэля Бредала, засунутые в карманы плаща, сжались в кулаки. Он снова ощутил раскаяние и досаду. И еще – горечь. Что на него нашло? Почему он не брал карточку на водку? О чем он думал? Если бы хоть он был настоящим трезвенником! Просто ложно понятое чувство собственного достоинства не позволяло Бредалу делать это. Спиртное стало играть теперь такую роль, что даже трезвенники считали необходимым запастись солидным набором спиртных напитков. Бредал называл это «данью моде». Да и денег лишних у него не было. Но теперь он испытывал раскаяние. Бутылка водки равнялась по тогдашним ценам пяти килограммам сахару; а за вторую бутылку он мог бы получить несколько талонов на хлеб. Когда Самюэль начал подсчитывать, у него просто голова закружилась. За две бутылки водки по карточке Ранни он мог бы получить… О, черт побери, какой он идиот! А на что жил Якобсен, как не на четыре карточки на водку, полученные для себя, для жены, ребенка и служанки, давно ставшей членом его семьи? Сколько же это бутылок? Восемь бутылок в месяц? Восемь бутылок по шестьдесят крон приносили Якобсену четыреста восемьдесят крон в месяц, и они-то и были основным его обменным фондом.
«Мальчик нуждается в усиленном питании». Эти слова заставили Бредала решиться. На следующий день он отпросился на неделю со службы. С тремя сотнями крон в кармане (часть этой суммы ему одолжил тесть) Самюэль отправился пароходом вглубь фьорда. Никогда раньше не приходилось ему так нервничать. Ведь он хорошо знал: в любой торговой сделке его одурачат, а потом он будет исходить бессильной яростью.
Бредал сошел на берег. Много раз причаливал он к этой пристани в детстве. Он хорошо знал большинство усадеб в округе, но в последний раз был здесь много лет тому назад. Владельцам некоторых из этих усадеб ему приходилось оказывать кое-какие услуги, но с тех пор тоже прошло немало времени.
Сиверт уже ждал его на пристани. Он коротко сказал:
– Я получил твое письмо, Самюэль. Добро пожаловать к нам. – Потом он взял чемодан Бредала и забросил его в телегу.
Немного погодя они тронулись в путь. Дорога спускалась вниз, в долину. Здесь царил мир и безмятежный покой. Ни суеты, ни спешки, ни самолетов, с громким гулом пролетающих над самыми крышами. Ничто здесь не напоминало о войне. Самюэлю казалось, что даже воздух здесь чище, и он с наслаждением вдыхал его. Вот где надо было пробыть Ролфу всё лето. Но теперь уже поздно: осень стоит у дверей.
– Да, здесь тихо и хорошо, – спокойно ответил Сиверт, понукая лошадь, которая била копытом и не хотела бежать в нужном направлении. Самюэль заметил, что лошадь была сытая, красивая и гладкая. Его это радовало. Запах конского пота – такой приятный, домашний и надежный – ударил ему в нос. Как будто он приложился щекой к теплой лошадиной морде. Он и сам не знал, откуда нашло на него это старое, давно забытое чувство благополучия. Он не думал, что в его памяти сохранились какие-то старые мальчишеские, впечатления.
– Неважно ты выглядишь, – вдруг заметил Сиверт, быстро взглянув на него, и снова стал понукать лошадь.
– Ты бы посмотрел на других, – сказал Самюэль.
…Пока Сиверт отводил лошадь в конюшню, на крыльце появилась Тюрид. Он увидел, что лицо ее стало очень изможденным. У Тюрид была особая манера прятать руки под передник, а в глазах ее затаилась чуть заметная настороженность. В комнатах появилось много новых прекрасных вещей, – здесь они казались чужими и странными. Тюрид, видно, полюбила всякие безделушки. Она ходила по комнате с тряпкой и вытирала сиденья стульев. Спина ее показалась Самюэлю чрезвычайно выразительной. У него появилось «предчувствие»: здесь до его приезда составили заговор. Молчаливость Сиверта и подчеркнутая учтивость хозяйки, которая не могла быть искренней и за которой, верно, что-то крылось, усилили первое впечатление Бредала. Слабое подозрение, которое зародилось у Самюэля и всё время грызло его, вспыхнуло вдруг, точно молния: он слишком давно уехал из этого прихода и уже не может считаться здесь старым знакомым. А разве он сам этого не чувствовал? А разве он сам не втерся к этим людям под вымышленным предлогом? Разве он не притворился, что приехал к ним как старый друг, и разве не вышло так, что эти люди раскусили его? Самюэль Бредал вовсе не считал, что он приехал просить милостыню, просить помощи. Он остановился у окна, один в огромной комнате, и наконец понял: у них бывало много таких гостей, как он. Быть может, хозяева видели его насквозь уже тогда, когда он переступал порог их комнаты. И что ж тут удивительного?
Жгучее страдание, сменившееся страшной усталостью, захлестнуло его. Он вспомнил вдруг старую индийскую пословицу: «Тот, кто молча просит милостыню, молча и голодает». Если бы он только мог сказать Сиверту: «Помоги мне получить десять килограммов масла и хотя бы три круга козьего сыра, и я никогда больше не вернусь сюда». Или же: «Сколько платят за это другие? Скажи без обиняков, я заплачу даже больше, только бы мне увезти эти продукты домой. Но сделай это поскорее. У меня дома мальчик, и он «нуждается в усиленном питании».
Но высказать всё это Самюэль Бредал не мог. Он чувствовал, как вспотели его ладони, когда он пожимал руку матери Сиверта в ответ на ее тихое «добро пожаловать!». Вообще-то она была очень внимательна и дружелюбна. Самюэль немного пришел в себя, когда понял, что может расквитаться с ними, отплатить за гостеприимство, сообщив городские новости, новости об их родственниках и многое другое.
Самюэль рассказывал. Он не скупился на подробности. Они становились всё более яркими и фантастичными. Всё, что Бредалу приходилось когда-либо слышать, пригодилось ему теперь… Он рассказывал всякие кухонные сплетни, потому что понимал: серьезное здесь никого не интересует…
Сиверт и Тюрид растаяли… Но за ужином Сиверт не забыл поинтересоваться, сколько просят за бутылку водки спекулянты на черном рынке. И Самюэль мог ответить, что цена бутылки перевалила теперь за шестьдесят крон, а в последние дни месяца доходит и до семидесяти. По воскресеньям же, до обеда, когда всем хочется повеселиться, цена водки стремительно возрастает до восьмидесяти, девяноста и даже ста крон. Самюэль рассказывал, делая вид, что и ему не чужды подобные дела, что он знает в них толк. Уважение Сиверта к гостю возрастало по мере того как тот рассказывал. Самюэль это заметил.
– Семьдесят крон за бутылку водки! – сказал Сиверт, восхищенно покачивая головой.
А Самюэль подумал: «Интересно, к кому относится это восхищение? Ко мне ли, который в состоянии купить бутылку водки, или к кому-нибудь другому, который получит за нее такие деньги?».
Нелегко пришлось ему и за ужином. Продолжать хвастливый разговор или нет? Что правильнее? Скажи лишнее – и хозяева поймут, что он привирает. Это подсказывала ему тонкая интуиция, свойственная большинству молчаливых людей. И он сказал:
– О, да это настоящий рождественский ужин! До чего всё вкусно! Я страшно проголодался в дороге.
Он увидел, что избрал правильный путь. Он не сравнивал городскую и деревенскую еду, но дал им понять, что всё, чем он сейчас с удовольствием угощался, представляет для него, горожанина, редкость.
– Ешь, – сказал Сиверт, протянув ему блюдо с бараньими ножками.
– Ну ешь же, Самюэль, – попросила и Тюрид, снова придвигая к нему блюдо… Это было очень приятно.
На столе появилась колбаса, копченое мясо, сыр, масло и хлеб домашней выпечки. По вкусу он напоминал Самюэлю пирожное, пирожное старых добрых дней. Он с жадностью поглощал яства, которых ему так давно не приходилось пробовать.
Перед тем как лечь спать, Самюэль пересчитал деньги. Особого труда это не составляло, – ведь у него было всего триста крон. Он подумал: «Если бы я согласился наняться к хозяину строительной конторы, работавшему на немцев, то сегодня у меня было бы уже небольшое состояние и мне были бы доступны все блага жизни, а главное, продукты. Олсен-то поступил так! Теперь у него вилла, куры и поросята, и всё же его продолжают считать патриотом. Да, на словах-то он настоящий патриот! Брат Олсена стал подрядчиком в строительной конторе, и невозможно даже представить, сколько он зарабатывает, сооружая бараки и крепости! И всюду трубит о своем патриотизме. А по воскресеньям семья его ест и свинину и говядину…»
Помощник кассира Бредал сидел на краю кровати в темной комнате и не мог ничего понять, – неужто он раскаивается, что не нанялся в строительную контору и не послал к черту свою работу? Конечно, нет! Но он очень хорошо знал: когда окончится война, он будет горько раскаиваться из-за того только, что на ум ему взбрели такие мысли. Они, скорее всего, дань времени. Это потому, что война тянется так долго.
Рано утром Самюэль уже был на ногах. Вскоре он карабкался на старые, знакомые склоны. Здесь, на этих зеленых лугах, он еще мальчиком пас коров вместе с Сивертом. На чистом горном воздухе мысли Бредала прояснились, и, когда он спускался вниз, ему казалось, будто он принял освежающий душ. Он очутился у дома на холме, где жил в юности, и немного постоял там. Из квартиры сапожника на крыльцо вышли двое. Один – без пиджака, с красным лицом и жидкими прилизанными волосами. Во рту он держал сигару и был похож с виду на состоятельного коммивояжера. Он откашливался, сплевывал и что-то говорил хриплым голосом. Рядом с ним, с кнутом в одной руке и с фуражкой в другой, стоял Сиверт. Они распрощались, и Сиверт вывел лошадь на дорогу, всё время оглядываясь, словно опасаясь, что кто-нибудь увидит его. Но вот лошадь побежала рысцой.
Самюэль медленно шел следом. Потом он внезапно свернул в сторону и сделал крюк, чтобы войти во двор с противоположной стороны. Каким-то внутренним чутьем он понял: Сиверту не понравилось бы, что Самюэль видел его вместе с жильцом сапожника.
После обеда Самюэль рассказал, какое дело привело его сюда. Лица Сиверта и Тюрид внезапно стали серьезными и озабоченными.
Ну и ужасные настали времена, жаловались они: в работе помочь некому, доходов никаких; нет, заниматься сельским хозяйством и смысла нет. Это равносильно голодной смерти. «Как там, Тюрид, осталось у нас хоть немного масла?» Нет, конечно, он и сам знает, что, к сожалению, нет. Но если Сиверт поищет у других людей, а знакомых у него хватает, то… Нет, эта ужасная война, эта подлая война…
Самюэль сказал:
– Мне нужно десять кило масла, или, скажем, пять кило масла и круг сыра. Всё это мне необходимо, и я заплачу!
Сиверт сморщил нос, а жена его просто отпрянула назад. Оба подумали: «Ну и повадки! Этот человек совсем незнаком с нашими обычаями. Сидит тут и обижает хозяев». На лице Самюэля застыло серьезное выражение. Он снова сказал:
– Я заплачу хорошо!
«Обида за обидой!» Сиверт слегка покраснел, а потом ответил:
– Так уже повелось здесь, в усадьбе, что мы не очень нуждались в деньгах, хотя их у нас и не водилось. Это в городах деньги в такой цене. Мы, слава богу, живем трудами рук своих, так что деньги твои продуктов нам не прибавят.
Он внезапно поднялся. Самюэль густо покраснел. Он понял, что совершенно неправильно приступил к делу, и поспешил извиниться. В комнате надолго воцарилась тишина. Самюэль смотрел на вышивку, висевшую на стене, «Боже, благослови Норвегию», – было выведено там жемчужной вязью.
– Пожалуйста, – сказал Сиверт, пододвинув к Самюэлю чашку кофе. Тот сидел, рассматривая теперь картину Ивара Осена. Рядом с ней висела фотография, на которой были сняты ученики высшей народной школы. В левом углу снимка восседал Сиверт. На другой стене виднелось изображение пяти молодых людей с Сивертом в центре. Двое из них стояли, а двое других сидели… Самюэль почувствовал страшную усталость. Снова неудача! Ведь все прежние попытки, которые он предпринимал во время велосипедных прогулок по воскресным дням, тоже потерпели неудачу. Он знал, что таких, как он, бедняков, рыщущих по дорогам в поисках продуктов, – много. Лишь у богачей всего вдоволь… Самюэль переменил тему разговора.
Только поздно вечером они с Сивертом нашли общий язык…
– Нет, десять кило масла тебе никак не достать, а вот пять, быть может, и найдется, да еще круг сыра весом в четыре кило. Хоть для нас это и трудно, но… Ты понимаешь?
Самюэль сидел точно на иголках, стараясь не испортить дела. Он всё время кивал и поддакивал Сиверту. Они были так довольны друг другом, что, казалось, вот-вот бросятся один другому на шею.
– Это, конечно, недешево, что и говорить, но нам ведь приходится покупать корм для скотины… Мешок муки стоит… Ну, да это всё равно… Я знаю немало людей, которые чего только не выменивают за кусочек масла, но я не из таких счастливцев. Здесь по всей округе ходит народ и скупает масло (голос Сиверта понизился до шепота) по фантастическим ценам. Но я не из таких, ты понимаешь…
Самюэль понимал его и постепенно всё больше и больше поддавался панике. Он вздохнул и схватился за бумажник, но Сиверт зло махнул рукой, и Самюэль быстро засунул бумажник обратно в карман. Ни за какие блага мира он не хотел бы обидеть хозяев. Он снова просчитался, ему снова не хватило «такта». Ему, городскому жителю, который здесь, в деревне, всё делал невпопад.
И вот получилось так, что ему с необыкновенной сердечностью запаковали и масло и сыр. Самюэлю казалось, что в кухне царили отсветы рождественского настроения. Сердце его распирала благодарность. Внезапно все стали необычайно доброжелательны к нему. Лица Сиверта, его матери и Тюрид сияли. Они улыбались так, словно все трудности жизни остались где-то позади. И Самюэлю показалось неудобным снова вытащить бумажник. Здесь, в усадьбе, он сможет получать продукты. Он еще вернется сюда. Его будут ждать, и не так его, как водку. Он это понял и был убежден, что, когда он снова появится здесь, человек, которого он встретил у дверей сапожника, снова пройдет мимо него… И еще Самюэль Бредал прекрасно знал, что он всегда окажется в проигрыше в любой торговой сделке…
Только вечером, когда пароход уже стоял у берега фьорда, Самюэль как бы случайно вытащил бумажник и расплатился с Сивертом. Месячный заработок за несколько килограммов масла и круг сыра! Однако он поблагодарил Сиверта. Ведь масло и сыр были в те времена дороже золота… Кроме того, он чувствовал: Ранни не верит, что ему удастся раздобыть какие-нибудь продукты. Он представил себе ее лицо при виде тяжелого пакета масла, который он выложит на стол. И еще сыр…
Пока пароход медленно отчаливал от пристани, он стоял, облокотившись на перила, и пристально разглядывал долину. А мысли его внезапно вернулись к вышивке на стене, и он невольно подумал с горечью: «Боже, благослови Норвегию…»
Человек возвращается домой
(Перевод Ф. Золотаревской)
Тёрбер Хансен сразу увидел, что письмо, которое ему протянули из окошечка, было от сына. Он быстро сунул письмо в карман и направился к двери. Заезжий гость спросил почтового чиновника:
– Кто этот человек? Он что, всегда бродит в одиночестве?
Тот ответил:
– Ах, этот? Тёрбер с кургана? Когда-то он был конторщиком, а потом переехал из города в усадьбу, которая досталась его жене по наследству. Он собирался завести здесь образцовое хозяйство, хе-хе… Правда, в усадьбе появилось несколько кур и поросят, но дальше дело не пошло. Он человек ничем не примечательный, так что и сказать-то о нем нечего.
Тёрбер быстро шагал по дороге. Сердце его колотилось. Дойдя до первого ручья, он остановился и вскрыл конверт. Развернув письмо, он увидел вложенный в него крупный банкнот. Так он и думал. В письме сын сообщал, что это – часть его выигрыша в лотерее; пусть это будет небольшим подспорьем отцу и матери.
Тёрбер сунул банкнот в бумажник, разорвал письмо и бросил обрывки в ручей. Затем он двинулся дальше.
– Нам ничего не было на почте? – спросила Рагна, опуская на землю вёдра.
– Только газеты, – равнодушно ответил он, и жена сердито хмыкнула. Ну на что это похоже? У мальчика хорошая служба, он молод, ни жены, ни детей, а вот стариков своих совсем забыл.
– Ты должен сегодня же вечером написать ему, Тёрбер. Пробери его хорошенько, пусть он почувствует.
Рагна пошла дальше, не оглядываясь. Тёрбер знал, что она плачет: она была охвачена страшным чувством одиночества и жила в страхе, что сын забудет ее. Старик немного постоял, сжимая кулаки, затем упрямо тряхнул головой. Еще минута колебания – и он отдаст ей деньги. Но уж тогда-то ему придется выложить на стол всё, что он припрятал. И он снова пережил жестокую борьбу с самим собой, которую выдерживал уже не раз, с тех самых пор, когда впервые утаил деньги и оклеветал своего мальчика. Но теперь у него уже скопилась та небольшая сумма, которая ему необходима.
На кухне жена, стуча конфорками, хлопотала у плиты. Послышался треск разгорающихся сучьев. Сделав над собой усилие, старик приказал себе не думать ни о жене, ни о своих колебаниях. У него появилось странное чувство, будто он раздвоился и сейчас в нем одержал верх тот, кто не имел к этому дому никакого отношения и не чувствовал себя в ответе за него.
Он встал и поглядел на скудные пашни через окно с выбитым стеклом. Отверстие было «пока» прикрыто куском картона, и это длилось уже два года. Он чувствовал запах можжевеловой настойки и старой древесины и, казалось, физически ощущал за своей спиной привычную убогую обстановку, голые бревенчатые стены, колченогий стол, покрытый линолеумом, скамью под окном, стулья, висячий шкафчик, а на стене – книжные полки, уставленные кувшинами со сметаной и кислым молоком. Когда-то, давным-давно, он был уверен в том, что полки эти – как бы часть его самого, что их невозможно продать или использовать не по назначению. А теперь оставалась лишь одна полка, тесно уставленная книгами. Она висела на стене, как воспоминание об ином, прекрасном мире, как слабый отблеск его юношеского книголюбия. На ней стояли и школьные задачники. Он, страстный любитель математики, продолжал решать задачки по окончании школы, и даже в те годы, когда ухаживал за Рагной. С тех пор, как они переехали сюда, у него ни разу не нашлось свободной минутки, чтобы заглянуть в книгу или учебник. Но он почему-то не позволял их убирать, хотя всё уже давно перезабыл, а дочь утверждала, что от книг пахнет архивной пылью.
Тридцать лет своей жизни загубил он в этой убогой усадьбе в глухой долине, к которой тщетно старался привыкнуть. Все эти годы он постоянно боролся с гложущей тоской, и всего лишь несколько раз старику довелось ее заглушить. Но после этого в душе оставалась еще большая пустота. Тёрбер почувствовал сердцебиение и удушье, которые в последние годы появлялись у него всё чаще.
Он на минуту облокотился о подоконник. Припадок прошел.
Был чудесный вечер. Туман уже опустился над рекой. Тучные хлеба зеленели вокруг зажиточных усадеб, а в окнах домов сверкали отблески вечернего солнца. Позади них возвышались горы, поросшие густым темнеющим лесом, а высоко над горами сияло небо и влекло куда-то в бесконечные дали.
«Да, здесь красиво, – подумал Тёрбер, – однако мне известна и другая красота, которую я никогда не променял бы на эту». Тоска по той, другой красоте жила в его сердце все эти годы. Но он слышал также голос другого Тёрбера, – того, который прожил в этой усадьбе десятки лет: «С теми деньгами, что ты присвоил, ты мог бы обеспечить Рагну и многое сделать для дома». Он застонал, и пот выступил у него на лбу. Тот же голос нашептывал ему: «Здесь ты на своем месте, у тебя земля, имущество. Ты живешь своей собственной жизнью, и у тебя есть кусок хлеба. Чего же тебе еще?»