355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Жук » Время в тумане » Текст книги (страница 5)
Время в тумане
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 03:44

Текст книги "Время в тумане"


Автор книги: Евгений Жук



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц)

ПОПАСТЬ В ТИГРА
Рассказ ветерана
1

Этой зимой, по делам нашего управления, я был в маленьком, но с крепкой промышленностью сибирском городке.

О таких городках не скажешь «провинция», «периферия». С оттенком изумления я признался себе, что если сравнивать, то такие определения подходят, скорее, к нашему областному городу, к той тихой части его, где я жил и работал.

А здесь! Городок кипит, бурлит. Деловые разговоры, да не о мелочах, а о проблемах глобальных, можно было встретить и услышать прямо на небольшой и, наверное, единственной площади перед заводской гостиницей, в которой я остановился.

Утро в то воскресенье было теплым. Рассвело. Морозная роспись на окнах плыла, оставляя большие, прозрачные озерца, сквозь которые видна была площадь и высаженные вдоль нее елочки. Елочки уже проснулись, смотрели весело и задорно.

Я уезжал из этого симпатичного мне городка. До отхода поезда оставалось еще часа четыре, и делать мне сейчас было решительно нечего.

«Поброжу по городу, – подумал я. – Схожу, к примеру, в Заречье. Я там не был и уже никогда, наверное, не смогу побывать».

Заречье (местные жители называли его Абиссинией) встретило меня свежим порывом ветра, закружившего крупные хлопья снега.

Я шагал по валким зареченским улицам и почти ни о чем не думал, немного лениво оглядываясь по сторонам, но все отчетливее замечая, что в мое состояние безмятежности и покоя закрадывается тревога. Я знал: минут через пять-десять где-то у висков появится несильная, но резкая боль. Как всегда на душе стало тяжело и чуть грустно, но теперь меня это не пугало.

Иголочки закололи в первый раз давно, сразу после войны. Приходили они и потом, неожиданно-колючие и всегда вот в такие минуты ничегонеделания.

Врач-невропатолог, к которому я обратился, был одних лет со мной. Часть лохматой брови его отсекал шрам, придавая всему лицу вопросительно-удивленное выражение, не уходившее с него даже когда тот хмурился, простукивая меня молоточком.

– Воевали? – спросил врач, рассматривая карточку и сданные мною многочисленные анализы. Рассеченная бровь его выгнулась еще более, застыв немым вопросом.

– Да, – сказал я. – Снайпером. Всю войну.

– Так, так, – бровь метнулась вниз-вверх, и лицо снова стало удивленно-вопросительным. – Отклонений нет. Но лекарства здесь, похоже, не помогут. Снайпер – это нервы. И вполне вероятно, что они-то и «перестроились» за войну на иной лад. Единственное здесь лекарство, – врач улыбнулся, бровь снова дернулась туда-сюда, – работа и… время.

Время… Сколько лет уже прошло!..

2

Заречье оно и было Заречье. Избы одноэтажные, рубленые, но добротные. Иногда попадались дома из белого кирпича с пущенным по нему узором из красного. У одного из таких – зареченского клуба – я остановился и прочитал на печатном бланке написанное от руки название фильма. Ближайший сеанс был утренний, детский.

«А что, – подумал я, – и пойду. Фильм, наверное, хороший – вон сколько ребят крутится у кассы».

До начала оставалось еще с полчаса. Я купил билет, но вход в клуб оказался закрытым.

Что ж, и так неплохо… Я спустился с клубного крыльца, вышел за низкий, раскрашенный в разные цвета огораживающий заборик и вдруг сбоку от веселого зареченского клуба, за этим же пестрым забориком, увидел тир.

Размещался он в старом латаном-перелатанном трамвайном вагончике, невесть как забравшемся в этот городок, городской транспорт которого состоял из нескольких «пазиков», деловито снующих по единственному маршруту «Вокзал – Заречье».

Тяжелый путь, наверное, проделал этот вагончик. Особенно в конце. Ноги-колеса отказывались служить, и вот, потеряв их, он полз на брюхе. Прополз и застыл на этом месте: перекошенный, разбитый.

Чем-то далеким, из детства повеяло на меня от этого старого вагончика, от весело торчащей над крышей трубы-обрубка, выкидывающей клубы едкого угольного дыма.

Да в нашем «непериферийном» городе такие тиры-вагоны давно повывелись. Я вспомнил, что лет десять тому назад и рядом с нашим управлением торчал такой же бродяга, продливший свою жизнь (а, может, и нашедший счастье) в другом качестве. Но прогресс коснулся и этой сферы. Вагончик свезли, а на его месте построили стеклянный павильон с одинаковыми (и, наверное, согласно каким-то стандартам) зайцами и белками, с пятаками-мишенями такой величины, что в них можно было попасть и не целясь, а главное, с автоматикой, почти тут же поднимающей пораженную цель, и твой заяц уже не мог, на твою радость и зависть другим, дрыгнувшись, как настоящий, висеть «убитым» долгие-долгие минуты.

Я часто хожу в новый тир, но не волнуюсь, как прежде…

В зареченском тире, как я и предполагал, было тепло и уютно. Тирщик низко склонился у печки, подбрасывая уголь. Посетителей было лишь двое: мальчишки лет двенадцати. Они то ли отстрелялись, то ли вообще не стреляли: вились у стойки с лежащими на ней четырьмя «воздушками», о чем-то болтали.

Тирщик встал, подошел к стойке, и я разглядел его. Был он старым, одноногим, но костылями не пользовался, а лишь тяжело припадал на свою деревяшку, резко взмахивая руками при каждом шаге и открывая прорехи под мышками своего тонкого, неопределенного цвета свитера.

От того ли, что не было настоящих посетителей, а, может, от того, что, несмотря на раннее время, был он (как я потом понял) под небольшим хмельком, обрадовался он мне чрезвычайно, перегнулся со стойки и проговорил быстро, чуть пришептывая от недостатка зубов:

– Будете стрелять? Извольте!

И пока я доставал деньги, он уже летел к стенду, поправлял облупленных зайцев, вставлял пистон в пластилин у нижнего конца натянутого шпагата, в верхней части которого застыл пикирующий самолет, а затем, снова перегнувшись ко мне, заскорузлыми пальцами отсчитывал пульки и говорил, подметая бахромой растрепанного рукава пыль со стойки:

– Может быть, мишень поставить? Извольте?

– Можно и мишень, – согласился я.

И снова старик летел, нелепо размахивая руками, а я еще раз посмотрел на дичь, выстроившуюся парадом, с трудом разобрал внизу на прямоугольном куске жести, который был весь избит пульками: «Учись метко стрелять», и, ради порядка, спросил у старика:

– Мишень портить не хочется. Можно я пристреляюсь по транспаранту?

Наверное, он не понял, но сказал свое, явно рассчитанное на приезжего:

– Извольте, извольте, – и шагнул в сторону, как бы приглашая меня стрелять.

3

Отстрелявшись, я разогнулся и перевел дух. Двое подростков смотрели на мишень, и в их взглядах было если не восхищение, то одобрение.

– Отлично, отлично. Извольте, – говорил в это время старик, кружась на деревяшке и размахивая мишенью. Лицо его иногда попадало под свет небольшой лампы, подсвечивающей стенд, и морщины при этом казались еще более глубокими.

– А на интерес хотите? – вдруг спросил он, подлетев к стойке. И не дожидаясь моего ответа, продолжал: – Стреляем в тигра по одному разу. Ставка – рупь пять.

Старик хитровато улыбнулся, показывая редкие железные зубы:

– Как раз на красненькую. Ну, что, договорились? Извольте?

Я взглянул на стенд. С него, оскалив пасть, смотрел тигр. Красная краска осыпалась с пасти и она превратилась в чудовищно громадный зев. Сбоку, на тонком стержне, торчала маленькая, с копейку, цель. Тигр и в самом деле был ценной добычей.

– Хорошо, – сказал я и, снова взяв свою «воздушку», прицелился, выбрал холостой ход, затаил дыхание, нажал еще чуть-чуть и тут же увидел спину старика, радостно запорхавшего к стенду.

– Извольте, – говорил он, тыча пальцем в тигра, – хищник на месте. Извольте.

Он развернулся, подбежал к стойке, зарядил винтовку, подхватил ее одной рукой и выстрелил почти не целясь. Тигр, издав звук упавшей пустой консервной банки, повис вниз головой…

4

Отдав старику деньги, я вышел из тира. Передо мной все еще стояли и бежали белки и зайцы… Оскалив чудовищный зев, прыгал куда-то вниз тигр… И, улыбаясь хитрой улыбкой, согнулся над стойкой ты…

Ах, старый тирщик, старый тирщик… Я называю тебя так потому, что ты все же старше меня. Но сколько людей старше меня? Ты порхал на своей деревяшке и щерился редкими зубами… И мне было чуть жаль тебя. Но сколько одноногих и некрасивых по белу свету?.. Ты обманул меня, когда не целясь выстрелил по тигру, а не в мишень-копейку, и тигр упал именно поэтому – так уж он был устроен, этот «хитрый» тигр, но и это вызвало лишь легкую досаду: Бог с тобой – невелики потери…

Но вот ты взял свои «рупь пять» и, придавая всему делу и официальность и солидное окончание, надел пиджак. Засаленный старый пиджак с тремя рядами орденских планок. И стыд, и грусть, и невероятная жалость холодно и жестко ухватили меня где-то под сердцем, а иголки, казалось, закололи еще пронзительней.

Пусть выцвели и плохо различимы твои награды, но желтый цвет и черный я вижу хорошо: это «За победу над Германией». И «За оборону Ленинграда» вижу, и «За отвагу». И у меня есть такие…

Ах, старый тирщик! Ведь ты брат мой. Брат по той крови, которую мы пролили с тобой, по тому оружию, которым воевали, по памяти к праху убитых, замученных и пропавших.

Как же так, брат мой? Или все забыто?.. И я ввязываюсь в нелепый, ради развлечения спор, который ты выигрываешь обманом, чтобы купить ближе к обеду «красненькую» и вспомнить, а скорее, и не вспомнить дурака-командированного…

Но отчего же я так ничего и не смог сказать тебе? От твоего вида: жалко-солидного, довольного обманом? А может, оттого, что в другом углу выжидающе притихли двое мальчишек? Не знаю. Не смог…

И я смотрел на тебя, отделенного стойкой, и мне вдруг показалось, что ты там навечно, как заяц, как белки, как этот «хитрый» тигр, и я никогда не смогу вывести тебя к живым людям, к этим пацанам, к веселому зареченскому клубу… И жалость, и грусть охватывали меня все больше и больше… И я молчал…

Перед входом в зареченский клуб кто-то потянул меня за рукав. Я оглянулся. Это были подростки, которых я встретил в тире. Они смущенно переглянулись, а потом один из них, розовощекий, белобрысый, поправив свою изрядно потрепанную шапку, сказал:

– Дяденька, вы ему не верьте.

– Кому? – спросил я, не поняв ничего.

– Фомичеву. Ну, в тире. Он жулик. Только тут все это знают. Так он с приезжими. А стреляли вы здорово. У нас в Заречье никто так не сможет.

– Ах, вы, мои милые, – поняв наконец, сказал я. – Что Фомичев стрелял не в цель, а в своего тигра, я догадался еще в тире. Но не от этого мне грустно… – Я помолчал, а потом, взглянув на ребят, рассмеялся: – Только пусть будет грустно лишь мне. Вам это ни к чему. Вот ты, – спросил я у белобрысого, – любишь стрелять?

– Очень, – улыбнулся он, – только Фомичев бесплатно ни в жисть не даст.

– Ничего, подрастешь, пойдешь в армию – настреляешься, – сказал я.

Поднявшись на крыльцо веселого зареченского клуба, я оглянулся. Над вагончиком все так же бойко вился дым (странное дело, но после разговора с мальцами иголки покалывали как будто поменьше)…

Прозвенел звонок, и мы втроем пошли в зрительный зал…

1974 г.

КОШКА-МАШКА
1

Лидочка уходила… И хотя она собиралась и прощалась с матерью не спеша, видно было, что Лидочка торопится…

Внизу хлопнула дверь подъезда. Сейчас Лидочка пройдет длинным, тесно обсаженным громадными тополями переулком, и в конце, где он скатывается к морю, скроется. Переулок начинается внизу, под их балконом.

Много раз Кошка-Машка смотрела с него вниз, провожая или поджидая Лидочку, а когда-то в своем далеком кошачьем детстве и бегала по переулку, но это было давным-давно, когда Лидочка была совсем маленькой, а тополей совсем еще не было…

…Та весна выдалась звонкой и ясной.

Временами, правда, набегали тучи на солнце, ветер старался рвануть посильнее, но прохожих это не пугало: еще не привыкшие к теплу, они радовались и этому; и ветер и тучи, пошумев и побрызгав холодными каплями, убегали куда-то далеко за город.

Под один из таких налетов и попали маленькая девочка Лидочка и ее мама – Зоя Иосифовна.

Испугавшись за свою дочь – та росла хрупкой, часто болела, – Зоя Иосифовна подхватила ее и быстро пошла домой. Но у их дома, самого высокого дома в городе, она остановилась. Идти вовнутрь не хотелось: дождь кончился, и Зоя Иосифовна, опустив Лидочку, взглянула вверх.

Над их домом, почти касаясь башни, венчавшей его, таяли тучи. Лучики солнца, пробившись, поигрывали на выкрашенном под золото шпиле, и Зоя Иосифовна счастливо засмеялась. Все было хорошо: и маленькая Лидочка у ее ног, и пахнувший только что проклюнувшимися зелеными листочками воздух, и весь этот южный, почти родной ей – Зоя Иосифовна родилась недалеко от этих мест – теплый город.

Но особенно радовал Зою Иосифовну высоченный (шесть этажей!) и такой солидный на вид их дом.

Муж Зои Иосифовны, Ванечка (всех близких Зоя Иосифовна звала уменьшительными именами), был кадровым военным, а значит, вечным скитальцем. Но теперь кончено! Ее Ванечка заслужил уют и покой. Из этого города они никуда не тронутся. Да и Лидочка… С ее ли здоровьем переезжать с места на место?

При мысли о Лидочке Зоя Иосифовна отвела взгляд от шпиля и вдруг почувствовала, что Лидочки, ее маленькой Лидочки рядом не было.

– Господи, да это же страшный суд! – всплеснула руками Зоя Иосифовна.

Фраза эта, бог весть как занесенная в ее лексикон кубанской казачки, говорила о том, что в состоянии Зоя Иосифовна находится крайнем.

И в самом деле: ее девочка, ее маленькая Лидочка, нетвердо стоя на тоненьких своих ножках, прижимала к белому платьицу грязного-прегрязного, чуть попискивающего котенка. Но не котенок поразил Зою Иосифовну. К кошкам – и грязным, и чистым – она была равнодушна. В небольшой предгорной станице, где выросла Зоя Иосифовна, к кошкам относились, как и должно относиться, – сознавали их необходимость в хозяйстве, но начисто лишали права быть украшением казачьей хаты.

Не удивилась Зоя Иосифовна и платью, с которого жижицей стекала грязь – откуда ему быть чистым при таком деле?! Удивили и испугали Зою Иосифовну глаза трехлетней Лидочки. В них было все: и решимость не отдавать котенка, и восторг от него, и вместе с тем такое отчаяние на противный случай, что Зоя Иосифовна поняла: отнять у Лидочки вот этого, с несколькими слоями старой и новой грязи котенка, – невозможно…

2

А Лидочка уходила… Она уже шла по переулку. Сейчас там тоже стояла весна, так же ярко светило солнце, но загустевшая крона тополей не давала лучам пробиться в узенький переулок; от этого он был мрачен, и кошке казалось, что там очень сыро…

Та далекая встреча произошла лет двадцать назад. И побежало время… Бесконечное время детства. Потом, через много лет, более раннего события Лидочка не могла вспомнить. Отсчет детства начался с этой встречи…

Зое Иосифовне тоже запомнился этот день. Но ей более всего запомнился приход Ванечки. Когда он, удивленный, что его никто не встречает, появился на кухне, все, в основном, было сделано: Лидочка переодета, котенок отмыт, и Зоя Иосифовна, чуть сердитая от этих не очень приятных, а главное, неожиданных хлопот, пыталась накормить котенка из блюдечка. Как ни странно, ей это не удавалось. В ее родной станице никто никогда не кормил котят из блюдечка. В их дворе кошек было полным-полно – это она помнила. В хату кошек не пускали, и они жили на чердаке-горище. Все шло как-то само собой. Только старой кошке – основе рода разрешалось входить в летнюю кухню, над остальными висел запрет, их гнали отовсюду, от этого они были дикими и пугливыми. Кормить их тоже ничем особенно не кормили. Зоя Иосифовна вспомнила, как ее мать – плотно сбитая, смуглая до черноты казачка – иногда бросала им рыбьи потроха, и кошки, растащив пузыри, урча от жадности, съедали их.

Но теперь был другой случай: котенок не ел, и Зоя Иосифовна не знала, что делать.

Как всегда помог Ванечка. Иван Максимович был коренным москвичом. И хотя в квартире на Тверском бульваре, где прошли его детство и юность, кошек не было, но, что-то вспомнив, он сказал:

– Сосунок еще: из чашечки не научился. Может сдохнуть.

– Та, и хай ему грэц! – быстро заговорила Зоя Иосифовна, от волнения переходя на казацкий лад. – Хай ему грэц.

Зоя Иосифовна хотела добавить кой-чего еще, но остановилась – маленькая Лидочка плакала. Она не понимала слова «сдохнуть» (смысла же «Хай ему грэц» не понял даже Иван Максимович, хотя и определил это как «Черт его побери»), но ее детское сердце подсказывало, что с котенком может произойти что-то нехорошее.

Сняв китель, Иван Максимович сгорбил свое худое, длинное тело у блюдечка и, обмакнув палец в молоко, дал котенку. Тот задвигал губами, но ничего не вышло. Тогда Иван Максимович поманил Лидочку и опустил ее тоненькие пальчики.

Ярко-розовый язычок шершаво касался пальчиков. Лидочка смеялась; ее рука, управляемая отцом, опускалась все ниже к блюдцу. Наконец котенок, поняв, зачмокал губами, и дело пошло.

Тут только и рассмотрел Иван Максимович две вещи. Что котенок был кошечкой и что кошка эта была черным-черна и, кроме выпачканной мордочки, белых пятен на ней больше не было.

– Посмотри, словно черный бархат, – сказал он жене.

– Господи, это же страшный суд, – разглядела и Зоя Иосифовна. Она хотела рассказать мужу, что делают с такими кошками пацаны в ее станице, но, увидев, как Ванечка гладит котенка, а Лидочка, ползая на коленях, сама готова вот-вот хлебнуть из блюдечка, промолчала.

Кличку кошке придумала Зоя Иосифовна. Она назвала ее Машкой.

3

А Лидочка уходила все дальше. Тополя уже кончились, и ее окружали недавно посаженные маленькие клены. Солнце на задерживалось в них, и, освещенная, рядом с молодыми кленами, она казалась чужой и незнакомой.

Чуть вверху, обрубленный слева и справа тополями, синел кусочек неба. И вдруг оттуда, от синего кусочка неба, от торопливо уходящей Лидочки, к кошке подобралась глухая тоска, и она, вскочив на перила балкона, протяжно заорала всхлипывающим басом…

…Бесконечное время детства… У кошки тоже было свое кошачье детство – целых три месяца южного жаркого лета! В детстве надо многое успеть… Успеть набегаться и наиграться, повеселиться и напроказить, успеть научиться тому, что пригодится во взрослой жизни.

И кошка старалась. Бегала за Лидочкой и за собственным хвостом, забиралась на тюлевые шторы – гордость Зои Иосифовны, а потом жалобно мяукала, не зная, как слезть на пол; получала за это – иногда выговор, иногда шлепок; грустила, когда Лидочка с родителями уходила в гости. Училась… Дома, под руководством Зои Иосифовны, – аккуратности; в переулке самостоятельно – охоте за жирными, любвеобильными голубями.

Со временем Зоя Иосифовна разобралась кое в чем и уже была не против кошки в благоустроенной квартире. Но как была не похожа Машка на сиамского кота, что завела себе жена бритого, с пушистыми усами генерала – их соседа по площадке! Когда Зоя Иосифовна смотрела на кошку Машку, на ушах несущуюся за спичечным коробком, который тащила Лидочка, и вспоминала холодно-голубоватый взгляд соседского кота, на душе у нее становилось нехорошо.

Но Лидочка была без ума от котенка. Она даже стала меньше болеть и больше есть, вечно занятый Иван Максимович в редкие минуты отдыха похохатывал, глядя на дочь и котенка, и Зоя Иосифовна постепенно смирилась, а после того, как Иван Максимович, вернувшись однажды от генерала, заметил: «А наша-то чистюля их заморскому дикарю фору даст – тот до сих пор где попало гадит!», Зоя Иосифовна и вовсе успокоилась, но котенка продолжала неласково звать Машкой, прибавляя еще и Кошка. Так и образовалась кличка Кошка-Машка.

4

Тоска подобралась к Кошке-Машке не сразу. Первые годы она вела себя как котенок: все так же носилась за Лидочкой и голубями и лишь изредка, ранней-ранней весной, чувствуя, как начинает шевелиться примороженная земля, Кошка-Машка замирала, у нее шалела голова; она кружилась на месте, царапая когтями свою подстилку, и громко мяукала.

В одну из весен – Лидочка уже ходила в школу – Зоя Иосифовна, испугавшись, что кошка занесет заразу, запретила прогулки, и ту весну Кошка-Машка встречала за шлакоблочными стенами, а потом отсюда, с этого же балкона; и когда после недлинной, но хлюпкой южной зимы она ворвалась на него, переулок кружился перед нею. Ей нестерпимо захотелось прыгнуть вниз к тополям, но мелькавший в глазах переулок мешал этому, и она долго просидела на перилах, пока, наконец, переулок застыл привычной лентой. Тогда, глубоко вдыхая весенний резкий воздух, она прыгнула вниз…

У кошек хорошая координация движений, и Кошка-Машка, пролетев четыре этажа и несколько раз крутнувшись, точно приземлилась на все четыре лапы, а уже через несколько секунд неудержимо неслась по переулку.

Когда ее вернули, балкон оказался закрыт, окна зашторены, но весенний, пахнувший набухавшими тополиными почками воздух был и здесь, и тогда, подбежав к балконной двери, она замяукала тяжело и тоскливо…

А потом не стало и тоски. Совсем ничего не стало. Зоя Иосифовна, сказав, что все это страшный суд, посоветовалась с хозяйкой сиамского кота-кастрата и свезла Кошку-Машку к ветеринару. «Принимать витаминчики», – объяснила она Лидочке.

И вёсны стали пропадать для Кошки-Машки. Она ничего не замечала, иногда только тускло и непонимающе смотрела на Лидочку.

Конечно же, Лидочка любила Кошку-Машку. Но она подросла, училась в музыкальной школе, ходила на теннисный корт; детство ее отодвигалось все дальше и дальше, и она уже не носилась с Кошкой-Машкой, как прежде, лишь вечерами, когда неугомонный день оставался позади, встретившись с непонимающими глазами кошки, брала ее на руки.

А когда Лидочка стала совсем взрослой, она сама возила Кошку-Машку к ветеринару, и Кошка-Машка долго помнила громыхающий трамвай, суетливо толкавшихся людей и теплые руки Лидочки, легонько прижимавшие ее к себе.

Дверь на балкон теперь оставалась открытой, и вся жизнь Кошки-Машки проходила на нем.

Балконов в их квартире было два. Первый, в завитушках, сверкавший той же краской, что и шпиль, смотрел на главную улицу; и второй – тот, что висел над переулком. На него Зоя Иосифовна убирала все лишнее: старенькие коврики, пустые посылочные ящики, банки от бывших и для будущих компотов. Здесь валялся сломанный Лидочкин велосипед, сюда же на все теплое время, а это значит с начала апреля по глубокий ноябрь, Зоя Иосифовна выносила и подстилку Кошки-Машки.

Перестали ее возить к ветеринару после смерти Ивана Максимовича.

Умер он как-то сразу, почти и не болел.

Стояло жаркое лето, но оглушенная очередной дозой «витаминчиков», Кошка-Машка плохо понимала, что происходит вокруг, и вяло бродила по балкону и комнатам.

Но вдруг квартира стала наполняться незнакомыми кошке людьми, от которых шел незнакомый запах. Все почему-то шептали, даже сосед-генерал, который всегда говорил громко. Лишь седая, в темном платке женщина (дальняя родственница Ивана Максимовича), наклонившись над чем-то невидимым кошке, взвизгивала, заламывая руки, а затем резко останавливалась и громко объясняла что-то генералу про молебен и поминальные каши, но генерал молча горбился, потирая левый висок правой рукой, отчего лицо его оставалось прикрытым.

По другую сторону от генерала стояла Зоя Иосифовна. Она не плакала и даже не смотрела туда, куда смотрели все, и на лице ее застыли недоумение и непонимание.

И вдруг Кошка-Машка увидела Лидочку. Та стояла в стороне от всех и молча плакала. Кошка-Машка смотрела, как слезы с мокрого подбородка капают на пол, и ощутила беспокойство.

Кошка не любила слез. Плакала обычно Зоя Иосифовна. Плакала оттого, что Иван Максимович все порывался уехать из этого города, от проказ Лидочки, а иногда просто так: от дождливого осеннего дождичка или оттого, что Иван Максимович или Лидочка где-то задерживаются.

Лидочка почти никогда не плакала. А вот так – горько и безысходно – только один раз.

…В десятом классе она влюбилась.

Вначале никто об этом не знал. Знала только Кошка-Машка.

Стояла осень. Небо часто хмурилось, южные вечера делались все чернее, но до очередных «витаминчиков» было еще далеко, и кошка хорошо видела, как двое молча бродили по переулку.

Расставаясь до следующего вечера, они о чем-то говорили, вернее, говорил незнакомый юноша, а Лидочка все так же молчала, чуть улыбаясь ему в ответ.

В светлые лунные ночи они сидели за крайним топольком, укрываясь бледной тенью слабо шелестящей листвы.

Однажды они засиделись особенно долго. Было тихо, по земле стлался горьковато-приторный запах увядавшей природы. И в эту призрачно-серебряную ночь, казалось, все переменилось. Теперь уже молчал незнакомец, а Лидочка, смеясь, объясняла ему что-то…

Расстались они далеко за полночь, а когда прощались, Лидочка задержала его руку в своей, подвела к топольку – тот был еще невысок, нашла два листочка, что срослись вместе, и, сорвав их, положила в развилку-пригоршню тополька…

А потом за двоими стал следить третий. Это была Зоя Иосифовна. И кошкой овладел страх. Ей вдруг вспомнилось детство и как она охотилась за голубями. Вспомнила она, как легко можно подкрасться к голубям, когда те сидят парой.

Но Зоя Иосифовна не стала нападать на двоих. Она плакала, объясняла Ивану Максимовичу, что Лидочке надо окончить школу, надо поступить в музыкальное училище, что ОН старше Лидочки и что надо вмешаться и поговорить. Но Иван Максимович разводил руками и отвечал, что Лидочка уже взрослая и что они сами разберутся.

Тогда вмешалась Зоя Иосифовна, и кошка больше не видела двоих в переулке, а потом, когда уже наступила настоящая осень, хлестал дождь и ветер, выдув с тополей последнюю листву, кружил ею по переулку, в комнату вбежала Лидочка, горько и беззвучно плача. Кошке стало жаль ее. Она подошла и потерлась о ногу. Тогда Лидочка подняла кошку, теплыми руками гладила ее и шептала:

«Он уехал… Все кончено… Он уехал…»

…А народу в квартире становилось все больше и больше. Лидочку заслонили от Кошки-Машки. Больно стукнув кошку в бок, протиснулся какой-то военный. Следом прошли генерал и родственница. Генерал все так же молчал, родственница тоже была спокойна и все повторяла генералу, что она «надсадилась плакамши». Мелькали еще какие-то лица, все больше незнакомые…

В конце-концов кошку вытолкали на балкон. Здесь было спокойнее; внизу привычно стлался переулок. Чуть шелестела листва тополей. Но охватившее чувство тревоги не проходило у кошки.

Потом шум в квартире стал стихать. Люди собирались внизу под балконом. Их было много больше, чем квартире. Они строились по какому-то неведомому кошке порядку. Блестели трубы и басы в руках военных музыкантов. Зоя Иосифовна и Лидочка теперь стояли вместе, крепко взявшись за руки. Лидочка уже не плакала, только кривила губы и чуть покусывала их, а Зоя Иосифовна все так же недоумевающе поглядывала на собравшихся гражданских и военных, на музыкантов, на гроб, который медленно подносили к машине, обшитой красно-черным, на генерала, все потирающего висок…

Когда гроб повис над машиной, произошла заминка. Человек, руководивший установкой, не знал, как это правильно сделать. Он все спрашивал у Зои Иосифовны, но Зоя Иосифовна тоже ничего не знала, генерал так и не поднял головы, и гроб все кружили и кружили, пока Лидочка, зажав лицо руками, не вскрикнула вдруг: «Да ставьте же ради Бога!»

Вмешалась родственница, гроб поставили как надо; исподволь накатилась низкая, с тяжелыми перекатами музыка, и все медленно двинулись по переулку.

Комнаты были теперь пусты. В них стоял удушливый запах, и после недавней тесноты они казались особенно большими.

Музыка долетала и сюда. Она ходила по пустой квартире и не утихала, а становилась все громче и выше, забивалась во все углы и стонала, стонала, стонала…

Когда Кошка-Машка опять выбежала на балкон, трубы звенели на самой высокой ноте. Ей показалось, что все эти люди, а с ними и Зоя Иосифовна, и Иван Максимович, и Лидочка навсегда уходят из этого дома.

И тогда, вскочив на перила, Кошка-Машка заорала вот так же глухо, тяжело и тоскливо.

Но ни Зоя Иосифовна, ни Лидочка, ни Иван Максимович не слышали ее, а уходили все дальше и дальше…

5

Какая кубанская казачка не хороша собой?! Была хороша и Зоя Иосифовна. Чудо как хороша! Когда она шла одна или с Лидочкой, причесанной, с большим бантом на голове, и мужчины и женщины заглядывались на нее. Порою же, когда Зое Иосифовне хотелось, чтобы мужчины и оглядывались, она надевала что-нибудь белое на голову – белый платок или большую белую шаль зимой. И мужчины оглядывались и провожали ее глазами, и она знала об этом, чувствовала их взгляды – ей нравилось быть красивой.

После похорон все изменилось, все стало распадаться. Когда Зоя Иосифовна сняла черный платок, все увидели, как она поседела. А потом у нее сделался жесточайший склероз, и Зоя Иосифовна все забыла. Забыла детство, юность. Совсем плохо помнила мать и едва-едва вспоминала о сестрах и братьях.

Окружающий мир вдруг сузился и стал совсем мал – не больше их квартиры. Зоя Иосифовна никогда не вспоминала о смерти Ивана Максимовича, скорее всего она забыла и о ней. Ванечка для нее был живой, она разговаривала с ним, советовалась о дочери.

А Лидочка, вроде бы, и не менялась. Прошла неделя, вторая, а она уже смеялась; как и прежде, быстро порхала по квартире, но иногда, выйдя на балкон, подолгу невидяще смотрела в конец переулка, словно пыталась разглядеть там что-то важное и очень себе нужное…

О Кошке-Машке все забыли, и мир возвращался к ней. Вернулись запахи, слух стал острее – она опять слышала землю; глаза ее мерцали по ночам, тело крепло, становилось гибким; она мурлыкала, не переставая.

Ей вдруг опять, как в своем детстве, захотелось в переулок, под шелестящие кроны тополей. Выбежав на балкон, она привычно вскочила на перила. Переулок был внизу, рядом, но что-то мешало ей, дыхание ее прерывалось, страх овладел ею. Это был страх перед движением, страх перед прыжком. Кошка боялась высоты…

Она так и не прыгнула – всю волю оскопили у нее «витаминчики», а, может, это и старость подбиралась к ней…

Как-то – была уже середина лета – Лидочка особенно долго простояла на балконе. Ослепительное солнце, превратившись в большой красный пузырь, осело на море, растворилось в нем, и быстро наступила темнота. Легкий норд-ост, дувший с гор, затих, с моря тоже еще не потянуло, и на город опустилась тишина. Не слышно было резких вскриков буксиров в порту, тополя не шевелили ни одним листом, и даже неумолчное море, казалось, перестало накатываться на берег.

Кошка-Машка умостилась на перилах и была теперь совсем рядом с Лидочкой. А потом посвежело, Лидочка взяла ее на руки, и кошка вздрогнула от теплых, давно не касавшихся ее рук, но, боясь разбудить тишину, застыла и так же, как и Лидочка, смотрела в конец переулка. От Лидочки он был скрыт темнотой, но Кошка-Машка видела его так же отчетливо, как и днем, и Лидочка знала об этом, и ей вдруг показалось, что и она видит весь переулок, и конец его, и что там, за переулком. И разглядев за переулком что-то важное и нужное себе, она вдруг почувствовала, что ей стало немного, самое чуть-чуть легче; что с души уходит оцепенение, в котором она находилась все эти долгие дни после похорон.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю