355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Жук » Время в тумане » Текст книги (страница 10)
Время в тумане
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 03:44

Текст книги "Время в тумане"


Автор книги: Евгений Жук



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 19 страниц)

Здесь лежал его отец – человек, который дал ему жизнь, но которого он совершенно не знал. Какой он был? Мать говорила, что веселый, смелый. Любил выпить ее вина. Был бы жив – помог разобраться в том, что происходит? Крашеву захотелось поговорить с отцом, чтобы тот его послушал и понял. И говорить все-все, не скрывая и не храбрясь… Он посмотрел на фотографию. Юное безусое лицо. Лихая кепка, начищенные сапоги, неизвестный Крашеву значок на пиджаке, еле различимая дата внизу – 1938 год. В этом же году его призовут в армию, а там финская, потом Отечественная, ранения и госпитали… Встреча с матерью в одном из них… Победа… И вот последняя дата – на маленьком обелиске со звездой…

Сколько лет отцу на этой фотографии? Двадцать? Ему, его сыну, сейчас вдвое больше… Как бежит, летит время!.. Как хрустят временами и кости и душа под тем, что называется жизнью… И горькое чувство одиночества охватило его. У него есть мать, жена, сын, закадычный друг детства, и в то же время как он беспредельно одинок. Есть, оказывается, в мире вещи, которые нельзя поправить. Ах, если бы жив был отец… Но это никогда не будет… Сын вырос… С женой они давно вежливо-равнодушны. С другом он только что безобразно подрался. Мать не хочет и, похоже, никогда не уедет из этого города. У него, Крашева, своя дорога, своя жизнь, и он настолько врос в нее, что тоже не свернет… И так будет идти время… И рано или поздно умрет мать. И он похоронит ее – вот здесь, где столик и скамейка… И станет еще более одиноким и еще более деловым…

…Наступал вечер. Зашелестели жесткими осенними листьями тополя. Кладбище заполнялось легким сумраком.

Крашев встал и пошел к центральной аллее, но перед тем, как повернуть направо – к выходу, остановился и посмотрел в конец. До последней могилы было метров пятьдесят и… сорок лет от того места, где он стоял. Здесь лежали его земляки. Иных он знал когда-то, многие знали его… И всех их уже нет…

Он повернул налево и медленно пошел в конец кладбища, заглядывая на кресты, памятники, читая надписи, вспоминая, а больше не помня умерших…

Стемнело… С моря поползли холод и сырость. Почти в последнем ряду стоял, обычный теперь, мраморный памятник. Крашев чуть задержался, читая надпись… Это был мужчина, и умер он года три назад, а памятник – это было видно – поставили совсем недавно. Крашев наклонился и внизу, у самого изголовья, прочел: «Любимому папе от дочери Анны». Обыкновенные слова, на обыкновенном памятнике… Он повернулся и, поеживаясь от холода и кладбищенской тишины, пошел к выходу, но вдруг надпись на камне опять высветилась в его мозгу, заставила повернуться, а еще через мгновение он понял, что перед ним могила его школьного учителя…

Глава 8

Школьная кличка его была Водолаз. Она настолько шла к нему, что за глаза так его звали и многие взрослые: кто от простоты, а кто от лени. Уже после школы Крашев узнал, что учитель и в самом деле был водолазом. В уже освобожденном Севастополе, при ремонте торпедного катера, его накрыло бомбой. Он выжил, но от страшной контузии руки и ноги стали двигаться тяжело, рывками. Был он высок, толст, лыс, с большой крупной головой. Когда его тяжелая фигура, странновато двигая руками и ногами, плыла по тротуару, он и впрямь был похож на водолаза.

Водолаз был учителем рисования и черчения, а кроме того, школьным фотографом. В школьные годы ни черчение, ни фотография Крашева не интересовали, но рисовать он любил и, может, поэтому, классе в шестом записался в изостудию. А, может, оттого, что в изостудию, а попросту в маленький кружок рисования, который вел Водолаз, ходила его дочь Анна? Может быть… Но ему было тринадцать, ей – двенадцать, и он даже себе в этом не признавался…

Насколько хорошо Водолаз рисовал, настолько плохо вел уроки. Его доброта, нелепая походка, заикание, развившаяся с годами глухота – все способствовало этому. На его уроках разрешалось все: садиться как угодно и с кем угодно, громко разговаривать и даже осторожно – осторожность эта была от страха натолкнуться на завуча или директора – убегать из класса. Занимались рисованием несколько человек – те, кто хотел. Крашев рисовал, но частенько в веселые весенние денечки, когда из открытых окон доносились крики пацанят, пинавших мяч в школьном дворе, или звонкое цоканье теннисного шарика, – тоже сбегал и, красный и потный, возвращался только к концу урока. В классе оставалось иногда человека два-три…

Прогульщиками или лодырями Водолаз никогда не занимался. Они для него не существовали. Похоже, всех людей он делил на тех, кто может рисовать или хотя бы интересуется живописью, и на тех, кто в этом ничего не понимает. Последних он просто не замечал.

В изостудии было совсем другое. Это был кружок единомышленников. И Водолаз все слышал, все видел и все подмечал. Даже жесты рук его становились величаво плавными, когда, оговорив со студийцем преимущества и недостатки, он подправлял деталь его пейзажа или натюрморта.

Сам Водолаз рисовал акварели. Рисовал упоенно и помногу. Обычно это были пейзажи, реже виды моря, но никогда что-то связанное с войной. Как и у матери Крашева, у Водолаза тоже была аллергия к крови. Окончив очередной пейзаж, выставлял в одном из углов изостудии, где было что-то вроде выставки, и, наклонив голову, внимательно глядел на губы говорившего. А говорить разрешалось все: вплоть до предположений и явной ахинеи.

Крашев, как и Анна, писал маслом. Вернее, пытался. Обычно это была мазня… Но к концу десятого класса, наверное, что-то удалось… Он вспомнил, как внимательно разглядывал его картонки Водолаз, говорил о том, что надо учиться, и еще о чем-то… О чем? Это он забыл…

В тот год и мать, и Водолаза, и всю живопись мира заслонила Анна… Он видел и слышал только ее…

…Через маленькую калитку в конце кладбища Крашев вышел на тропинку, проходившую по пустырю, заросшему репейником, высокой травой с острыми, как пила, листьями и громадными, похожими на стожки колючего сена, кустами ежевики.

Стало совсем темно. Замерцали звезды… Он шел, стараясь не зацепить репьи, не порезаться о ежевичную лозу, но что-то мешало его ловкому, сильному телу… Какая-то тяжесть легла на душу, давила где-то у сердца… Крашев хорошо знал этот предкладбищенский пустырь, где от суеверия, а может, по каким другим причинам, никогда не пахали, не сеяли и ничего не садили… Пустырь был небольшой. Короткой была и эта тропинка, выходившая к морю, но сейчас она показалась Крашеву много длинней и запутанней, чем прежде. А ведь по этой тропинке они гуляли с Анной вдвоем, и хотя и тогда, два десятка лет тому назад, тропка была такой же колючей, они ни разу не укололись и не спутались…

Крашев хотел повернуть назад, но понял, что не сможет пройти мимо могил учителя и своего отца… Ему вдруг показалось, что поверни он назад – они встанут из своих могил – громадные, высокие – и вытолкнут его опять сюда, на эту короткую, извилистую, всю в колючках тропинку.

Крашев особенно ничему и никому не верил, не был и суеверным, но вдруг мысль – дикая и неразумная – пришла ему в голову: эта тропинка – его жизнь…

Он взглянул вперед и съежился оттого, что надо было идти, он даже поискал другие тропки, но их не было, да и не могло быть, и тогда он пошел, еще надеясь побороть то, что происходило в его душе, пошел, отмахиваясь от репейников и ежевичных лоз, к морю, к тому месту, где он предал Анну…

Глава 9

К десятому классу он пришел к выводу, что изостудия ему ни к чему, но ходил в нее из-за Анны… Получив после школы золотую медаль, решил ехать в Москву. Но в какой вуз? Времени на подготовку и на колебания оставалось все меньше, но это его не тревожило. Он знал, что будет прикидывать, выбирать, но в конце концов сработает то самое безошибочное шестое чувство, та самая интуиция, которая спасла Ширю, и внутренний голос скажет: вот оно то, что нужно тебе…

Хотя… результаты от этой самой интуиции были иногда странные…

…После девятого класса его пригласили играть в футбол за городок. Это было неожиданно и для него, и для команды. Футболом он никогда всерьез не занимался – просто гонял мяч где и с кем придется. К тому же устроился подрабатывать на стройке, уставал, и желания полтора часа носиться по полю у него не было. Но тренер – худой, седоватый старикан, переехавший из-за болезни откуда-то из-под Харькова и возмечтавший из их пацанов сделать классную команду, – был настойчив, и он согласился.

Странно и неожиданно все это началось – странно и неожиданно и кончилось.

Рост его уже был под метр девяносто, а 1500 метров он пробегал меньше чем за четыре минуты – чуть-чуть не выполнил норму кандидата в мастера и свой первый и, как оказалось, последний футбольный сезон он провел неплохо, а если судить по результатам команды, то и вовсе хорошо. Их астматически дышавший тренер сумел слепить команду.

Крашев был левшой, его поставили в нападении – крайнего левого и после двух-трех первых матчей он не уходил без гола, а то и двух. Отчего он тогда так хорошо играл? И чего было больше: интуиции или расчета?

Первый тайм он просто делал рывки по краю, в дальний угол и, если удавалось, пробивал мяч вдоль ворот. В середине первого тайма к нему уже прикрепляли одного, а то и двух защитников. В начале второго все повторялось: он медленно начинал вести мяч, потом – рывок и прострел.

Но к середине второго тайма что-то – наверно, эта самая интуиция – говорило: пора! Он пружинился, волнение захватывало его, и, получив или отобрав мяч, он лениво, в этот раз даже излишне медленно, двигался в левый крайний угол. Привыкший и уже уставший защитник, зная все наперед, тоже небыстро смещался туда же. Все случалось метров за тридцать до штрафной. Неожиданно набрав приличную скорость, он показывал, что будет бежать в левый угол, но потом, развернувшись и выжав все, что мог, быстро смещался к центру. Имея восемьдесят килограммов веса, дойти почти до штрафной ему было несложно. Он и не доходил – в штрафной уже могли сломать ноги да и вратарь мог опомниться. Бил он в дальний от себя угол, не левой, не своей, но все же более сильной правой ногой.

Потом к нему подстроились, и часто ему не приходилось таранить проход к штрафной, а кто-нибудь накидывал туда мяч.

В команде он был самым результативным, но на следующий сезон его не пригласили. Ему было все равно, но он спросил: отчего?

– А вы – сачок, – придыхая, ответил тренер. – Извините меня, но я хохол, стар и болен, а вы – са-а-ачок, и большой сачок. Бегайте-ка себе по дорожке, а в футболе так не годится.

Он тогда обиделся и в душе плюнул и на футбол, и на придыхающего тренера-фаната…

Неужели эта его «метода» стала основой жизни? Всей его Жизни? Крашев даже задохнулся и приостановился от веса этого слова… Жизни… За этим словом сейчас, когда он стоял на узкой тропке, чудилось что-то зловещее, холодное и колючее, как эти кусты ежевики. Но ведь она состояла из всего тебе знакомого…

Крашев опять оглянулся, и опять ему показалось, что и отец его и добрый Водолаз уже громадными, шекспировскими тенями нависли над кладбищем, над могилами, над тропкой и смотрят на него строго и осуждающе. И вдруг он увидел, что и Ксения здесь. Ее лицо было нервно и застыло вопросом, словно она хотела его спросить о чем-то? О чем? О его Жизни?

Были еще тени, он не мог их различить, но ясно видел, что лица их укоряли, а глаза о чем-то спрашивали его…

«Но это же футбол! – мысленно вскричал Крашев. – Ведь так можно!»

Но тени молчали, лишь саркастически улыбались и, казалось, росли, нависая над ним, над всем пустырем.

«У тебя теперь единственная тропка, – саркастически улыбались тени. – И теперь ты не сможешь делать эти свои челночные лжеходы, а потом, обманув всех, наносить удар. Мы доведем тебя до моря, до того места, где ты предал Анну, а там мы будем судить тебя…»

И уже не была безмолвной тень отца. Глаза ее укоряли, а губы шептали. И не добрым уже сделалось лицо школьного учителя – отца Анны. Кривились в усмешке тонкие губы Ксении. И вдруг он увидел мать.

«А когда помру – хочу, чтобы ты ходил ко мне на могилу», – вспомнил он ее слова и, задыхаясь, прошептал:

– Но почему и ты с ними? Ты же жива, ты – жива…

Но мать не отвечала, горестно, не мигая, смотрела на него… И тогда, не выдержав, не разбирая дороги, поминутно обдирая руки, Крашев побежал, и бег его по короткой предкладбищенской тропинке был долгим…

Глава 10

Да, его Жизнь состояла из всего знакомого ему. Так о чем же спрашивали его тени? Не о том ли очень жарком дне в конце июля?..

Нет, он не забыл его… Десять лет школы уже позади… Позади были выпускные экзамены, школьный бал, бессонная ночь после него, гуляния в эту ночь вдоль берега моря…

Почти у всех созрели дальние и недальние планы, а он еще мучился от свалившейся свободы и от тех бесконечных вариантов выбора, которые эта свобода предоставляла.

Занятий в изостудии не было. Да и посещал он их в тот год редко – лишь когда был уверен, что и Анна там, и он очень обрадовался, когда узнал, что учитель рисования с дочерью и двумя-тремя студийцами, которым и каникулы были не в отдых, собираются в горы, на «природу».

На «природе» у студийцев было несколько мест: дубовая роща между вокзалом и городком; высокая, нависшая над бухточкой скала – та самая, с которой наивные отдыхающие в бинокли высматривали Турцию; мол, тонкой, упругой нитью резавший небольшую бухточку; сама бухточка, разная в разную погоду и в разные времена года.

В горах такое место было у плотины водохранилища. Имеющие много хотят еще, и, наверное, поэтому жители городка, имея море, горы, небольшую речушку, хотели и озеро, и, наверное, от этого водохранилище, устроенное меж двух зеленых, поросших папоротником гор, звали озером.

На дальней горе, в нижней ее части, когда-то, еще до постройки плотины, росла рощица высоких, мощных буков. Поднявшаяся вода умертвила почти всю рощу, и буков осталось с десяток. Они стояли у самой воды, грустно и тревожно заглядывая в глубину, как бы отыскивая ответ своей судьбе.

Ходить по плотине не разрешалось – она была заставлена лебедками, секциями шлюзов. Метрах в двадцати, на одном уровне с плотиной, висел на толстых тросах узенький, мягко качающийся мосток, по-местному – кладка.

Он поотстал… Может, от этой неопределенности, в которой находился, а, может, оттого, что думал, и Анна отстанет. Но она шла, спокойная и тихая, как всегда, чуть впереди отца, иногда оборачивалась, чисто и просто поглядывая на него серыми глазами.

Отчего его так влекло к Анне?

Много позже, перецеловавшись всерьез и невсерьез, узнав женское кокетство и измену, женившись и став отцом, он понял – отчего… И понял там, далеко, на Урале, как-то вспомнив о своем городке, вспомнив мать и Анну. И когда он поставил их рядом, он вдруг понял, как похожи они друг на друга. Нет, не внешне… Анна, с чуть вздернутым носом, круглым лицом и пепельными волосами, совсем не была похожа на его мать с ее крупными, резкими чертами лица, с иссиня-черными, волнистыми, теперь совсем седыми волосами. Но они обе были просты, чисты, сами не догадывались об этом, этим были похожи, и, наверное, именно поэтому его так тянуло к Анне…

…Последним прошел по кладке Водолаз. Крашев смотрел на широко раскачивающийся мосток, не торопясь идти на другой берег, уже досадуя на себя, на Анну, Водолаза и студийцев, так как понял – побыть наедине с Анной он не сможет…

…А утро было так хорошо! Солнце вставало из-за дальней горы… «Моряк» – южный ветер – стих, и гладь озера застыла синью, четко, до последнего листочка, отразив грустные буки, буйную зелень гор и безмерное небо.

Сброс воды был небольшим – тонкая струйка, вырвавшись из плотины и разбившись внизу о гранитное русло, искрилась радугой, подрагивала на упругих тросах кладка, и досада ушла. Поставив этюдник и приладив картон, он быстро, мощными мазками стал набрасывать плотину, струйку воды с радугой у гранитного русла, кладку. Все это он пытался изобразить не раз. Выходило неплохо. Сияла радуга. Грустно заглядывали в воду буки. Легкой, гибкой игрушкой висела над ущельем кладка. Но все это было не то. Все было неживо и все порознь, хотя и на одной картонке.

Но вот сейчас было по-другому. Все ожило. И это случилось оттого, что по кладке прошел человек. Его уже нет, а кладка еще вздрагивает, живет, и это оживляло всю картину. Но пока все это ожило лишь в его мозгу. Немного покачавшись, кладка застыла. Он мучился часа три, но ничего не выходило. Кладка да и вся картина оставались застывшими. Уткнувшись в картонку и мучительно раздумывая, он не заметил, как по мосту прошел доделавший свою акварель Водолаз, а за ним и остальные студийцы. Только Анна оставалась еще на том берегу – рвала цветы.

Наклонив большую голову, Водолаз несколько минут всматривался в картонку, а потом, чуть заикаясь, крикнул через ущелье:

– Аня, а ну-ка пройди по мосту. Только м-медленно.

И Анна пошла, улыбаясь, сжимая в руке маленький букетик розовых цветов, легко подстраиваясь под ритм кладки.

– Стой! – крикнул Водолаз, когда она дошла до середины. – Постой. П-попозируй.

И неловким движением своей контуженной руки он пригласил студийцев на дорожку, ведущую к городу.

Они ушли, а Крашев тычками и мазками, не глядя на Анну, старался дописать ее хрупкую фигурку, идущую по вновь ожившей, качающейся кладке, а потом взглянул и понял: сейчас он подойдет и поцелует ее. Он подошел и положил ей на плечи руки; она, казалось, ждала этого – наверное, думала, что он хочет подправить что-то, но потом, когда он поцеловал ее, охнула, выронила букетик, и цветы, рассыпаясь, долго-долго летели розовыми пятнами к воде.

От неуверенности у него сжалось сердце, но вот и руки Анны неловко полуобняли его, и огромное чувство радости и счастья наполнило его.

Глава 11

…Исцарапанный и задыхающийся Крашев выбежал к морю – тихому и спокойному, еле шлепающему волной в старый, просевший, позеленелый мол. Когда построили новый – то ли вода в отрезанной части поднялась, то ли от сознания своей ненужности, – старый просел, и теперь волна, шлепнув в чуть выступающий верх мола, катила дальше по бархатной зелени мха. Крашев не был здесь с того самого, очень жаркого дня конца июля, но, оказывается, этот заброшенный мол с маленьким, посыпанным белым песком пляжем раньше таким шумным, а потом тоже заброшенным и тихим, он помнил всегда. В его сознании он жил тихой, теплой точкой. Как старая материнская хата, дубовая роща, кладка у плотины, школа, городской стадион.

Но сейчас старый мол не вызывал воспоминаний о плавании – кто дальше, ныряниях – кто глубже, и лишь озноб, как после долгого купания, бил его, но это было уже от других причин.

Он всегда гордился тем, что мог управлять собой, своими чувствами, своим здоровым, крепким телом, и его изумляло и пугало то, что произошло и происходило с ним еще и сейчас: привидевшиеся тени над кладбищем, охватившая его трусость, его бег – совсем не спортивный, и все его состояние, больше похожее на истерику. Давило под сердцем. И это тоже пугало.

Ему захотелось сесть – вернее, он уже не мог стоять, – и он сел, придвинув к голове колени, опустив руки на сухой, белый, холодный песок. И пальцы рук мягко вошли в него…

…Безудержное ощущение счастья, в котором он тогда находился, шло не только от Анны. Счастье лилось, казалось, отовсюду. От сине-прозрачного июльского неба, от южного теплого ветра, мягко несущегося с моря, от самого моря, прогретого в их неглубокой бухточке до дна, от зелени гор, от деревьев и цветов, от воздуха, которым он дышал. Какая-то неудержимая реакция чувств бурлила в нем. И ключом к этой реакции была Анна. Чувств было так много, что он задыхался. Но вместе с тем он прекрасно владел собой. Он составил распорядок дня и повесил его на веранде над старым столом. Подъем, небольшой кросс к морю и обратно, незамысловатые упражнения с самодельными гантелями и штангой, завтрак с матерью, а потом долгие и упорные занятия.

Он уже знал, куда будет поступать. Правда, здесь обошлось без интуиции. Подсказала ему это Анна…

…В тот день, после их первого поцелуя на кладке, они не сразу пошли в городок, а бестолково и слепо гуляли по каким-то полянам и лужайкам – внизу у плотины, а потом полезли вверх, на ближнюю гору. Наверху, рядом с вершиной был маленький срез – терраса, обращенная к морю. Говорили, что чуть ли не древние греки добывали здесь глину для своих амфор. Может быть, так оно и было – стены террасы были необычайно кроваво-красного цвета, но последние годы почти каждый отдыхающий, захватив пару банок консервов и завернув в газету хлеб, лез сюда и, «покорив» двухсотметровую вершину, устраивал на террасе пикник, гордо глядя на маленький городок и чувствуя себя настоящим альпинистом.

Взявшись за руки, не думая о древних греках, альпинистах и амфорах, не замечая ржавые банки, уже толстым слоем покрывшие низ террасы, они молча смотрели на родной городок, на открывшееся громадное море с далеким выпуклым горизонтом, на танкер, равнодушно и уверенно плывущий мимо их городка куда-то далеко-далеко…

– Кем ты хочешь быть? – спросил он ее.

– Архитектором или строителем, – ответила Анна, не задумываясь. – И строить вот такие дома. – Она показала на несколько пятиэтажек в центре городка. Пятиэтажки только что отстроили, и даже отсюда они казались такими огромными.

Он смотрел на большие белые дома, на уплывающий в неизвестное танкер, и слова Анны, произнесенные ею быстро, почти не задумываясь, показались ему значительными и полными какого-то смысла.

Почти физически ясно он представил себе то, что было позади них: гряду маленьких, невысоких гор, а за ними всю страну: большую, строящуюся; вспомнил, как в детстве он прибегал к матери на стройку, и то, как мать катила на второй этаж тяжелые тележки с раствором; вспомнил появившиеся потом длинные, наклонные транспортеры; потом башенные краны, растущие вместе с этажами; грузовые подъемники вне зданий. Все это он знал, и это было ему знакомо.

– Ну, так решено, – улыбаясь, он смотрел на Анну. – Будем строить. Возможности громадные. Место применения – вся страна.

Анна молчала и, тоже улыбаясь, глядела на него, соглашаясь с ним, но вдруг, нахмурившись, сказала:

– А скорее всего я стану учительницей и буду учить рисовать и чертить… Как отец, – добавила она, помолчав.

– И глядеть, как балбесы убегают из твоего класса? Заставлять их рисовать, а потом смотреть на их бессмысленную мазню?

– Может быть… – Она помолчала. – Но всегда найдется, кто любит рисовать… И отец уже стар и болен… – Она вздохнула, поразив его печалью серых глаз на детском круглом лице.

Сам он никогда не думал: больна ли мать, больны ли окружающие… Он был здоров, весел и всегда думал, что все так же здоровы и веселы. Давным-давно ему было жалко смотреть на мать, толкающую тяжелую тележку. Но это было так давно! Его воспитали в понятии: человек может все! Все-все! Надо только действовать, и все изменится. И изменилось. На той же стройке – растворонасосы, краны, и мать больше не катит тележку. Если ты болен – иди лечись. Хочешь поступать в институт – занимайся и поступай. В какой хочешь! Свобода выбора – прежде всего.

– И что же? – он уже насмешливо смотрел на Анну. – Ты, верно, и в нашей школе работать будешь?

Анна не ответила, пожала плечами, а он опять смотрел на городок, на танкер, превратившийся в крошечную букашечку, и ему нестерпимо захотелось уехать из этого периферийного, со всех сторон зажатого маленькими горами их городка, уехать вот так же уверенно и равнодушно, как это сделал танкер, направлявшийся куда-то далеко-далеко; уехать в большие, залитые светом города, где много памятников и старинных зданий, больших заводов, парков и где живут умные ученые и талантливые художники.

Глава 12

И Крашев уехал через две недели… Но это были не просто две недели… Это были целых четырнадцать дней, каждый из которых он помнит до сих пор. Помнит, помимо возникающего желания забыть эти дни. Но они жили и живут в нем, и он ничего, оказывается, сделать с этим не может.

Да и как может забыть память, разум, душа и тело те июльские вечера?..

Вот перешло солнце полдень, и все так же пышет жаром, может, еще более, а он, сидя на веранде за плотными занавесками, чувствовал: скоро вечер. И вот солнечный свет становился жиже и желтей; воздух, ошалелый от жары, еще не знал куда двинуться и безвольно шевелился, занося на веранду запах раскаленного асфальта.

Но вечер близился, воздух трезвел, еще несмелыми потоками доносил то свежесть горной речушки и озера, то запах йода с берега моря. Он по инерции еще читал, доучивая теорему Герона, но перед глазами стояла Анна, и, еле дотянув до намеченного им самим срока, он выходил во двор, бездумно смотрел сквозь плотную листву грецкого ореха на совсем уже потяжелевшее солнце, подставлял лицо и шею под холодную струю колонки, пытаясь сбросить ученую дурь от занятий, и волнение от предстоящей встречи с Анной охватывало его.

Анна с отцом (мать ушла от них, когда Анна была совсем маленькой) жила в старом – и ветхостью и старостью своей похожем на хатку его матери – казенном, островерхом, дощатом доме, построенном, как и школа, полвека тому назад. Но старость дома была заметна лишь зимой, летом же дом, увитый виноградом, обсаженный большими кустами роз, был невидим, – только краснела черепичная крыша, резко выделяясь из зелени, и, казалось, существовала сама по себе, без стен, без окон, без перегородок…

Анна появлялась тихо, никогда не опаздывая, всегда неожиданно для него, каждый раз все еще не верящего, что вот сейчас она выйдет из этого старого, не по-местному скроенного дома, и выйдет к нему, и они пойдут рядом, не договариваясь, выбирая тихие, безлюдные, плохо освещенные улицы. А через квартал, все так же не веря, что он уже это делал и что это можно сделать сейчас, он брал ее маленькую, податливую ладонь, заглядывал в ее сияющие глаза и думал о том, как хорошо, что у него в голове два полушария, иначе бы он забыл и теорему Герона, и сочинения Льва Толстого, и даже саму таблицу умножения…

…Наконец все было кончено. Все теоремы, формулы, искусственные приемы решения, биографии классиков и образы героев – все это, слитое в какую-то непонятную смесь, было растворено в том самом, «втором» полушарии, и уже на следующий день Крашев не чувствовал ни усталости, ни тяжести. Но он знал: лишь только понадобится теорема Герона или образ Катюши Масловой, то в этом полушарии, по какому-то непонятному алгоритму, будет найден и образ, и теорема.

Уже обо всем было переговорено с матерью. Мать, всегда неторопливая, всегда знающая, что и как делать, в последние дни вдруг стала странно хлопотливой и растерянной. В любом случае, то есть если даже он не пройдет по конкурсу или вообще не сдаст экзамены, Крашев решил остаться в Москве. Мать отыскала адрес каких-то дальних отцовских родственников, живущих в Москве, которых и сама не знала, но которые должны были помочь ему устроиться. Чуть смущенный, но уверенный, что экзамены сдаст и по конкурсу пройдет, а с родственниками так и не познакомится, он слушал и не слушал мать, уже наполовину настроенный даже и не на экзамены, а на какую-то иную жизнь, в другом, громадном городе, и эта жизнь представлялась ему совсем не похожей на ту, которой он жил до сих пор.

С Анной – так он считал – дело было решенное: через год она поступает в тот же институт.

…В Москву поезд уходил утром, и у них с Анной теперь оставался день и вечер, вернее, полдня, так как первая половина им уже была потрачена на всякие доделывания, поправления, переупаковывания вещей и учебников, которые и так лежали хорошо. Потом мать опять напоминала адрес не знакомых ей родственников. Потом поговорили, как часто будет он ей писать, потом сели обедать на веранду, и мать, сама налив в маленькую рюмочку рубинового вина, чуть пригубив, желала ему удачи, а потом и совсем уже нечего было делать, и он, смущаясь, то ли оттого, что говорил неправду, или оттого, что не смог сказать правду, вышел во двор, посмотрел на стремительно падавшее солнце, буркнул подошедшей матери:

– Пойду с Водолазом попрощаюсь… и с Анной.

…Они не договаривались о встрече. «Приходи, когда сможешь, – сказала Анна. – Я буду ждать».

Открыв скрипнувшую калитку чистого дворика старого школьного дома, Крашев увидел Водолаза. С ножницами в руке, тот склонился к молодому кусту розы.

Скрипа калитки Водолаз явно не слышал, и Крашев, поколебавшись, решил войти в дом, но тут Водолаз выпрямился и, держась свободной рукой за поясницу, громко сказал:

– Ах, пришел-таки. А я думал, уедешь так… Заходи, заходи… Там Аня, а я сейчас – дощипаю вот…

В доме было прохладно и от полуприкрытых ставень немного сумеречно. Анна читала книгу. Что это было? Бунин? Да, кажется, она читала «Жизнь Арсеньева». Отчего ей нравились книги, где было много грусти, недоговоренности и загадочности? Отчего она сама была тихой и часто грустила? Оттого, что выросла без матери? От своего характера? Нет… Он знал ее и веселой, и порывистой, и твердой. Может, оттого, что был болен ее отец? Неужели возможно никогда не забывать об этом? И быть грустной от чужой боли?… Тогда, двадцать пять лет назад, его это даже раздражало. Нельзя же быть постоянно грустной оттого, что кто-то постоянно болен. Даже если это твой родной отец. Ведь сил не хватит. Но у Анны хватило. И не только на грусть. Она действовала, но по-своему…

А в тот вечер он вошел, и она читала Бунина.

– Знаешь, что мне хочется? – он сел рядом. Она молчала. – Увезти тебя в Москву… А что? Мать дала адрес каких-то отцовских дядек и теток. Живут одни, квартира огромная. А я бы… – от волнения у него забилось сердце, и он шутливо кончил: – А я бы на тебе женился.

– Мне нельзя, – она тоже улыбнулась. – Я еще школьница. Да и… – Анна стала грустной. – И отец болен.

– Послушай, – говорил он уже с раздражением. – Отец болен – это верно. Но нельзя же быть всегда такой… У меня мать частенько болеет, да и одна, и я уезжаю… Так что же, мне не ехать?

– Не знаю. – Анна говорила негромко, будто боясь, что услышит отец. – Но он ночью иногда так стонет. И… мне кажется, что если он умрет – умру и я. Не смогу жить. Знать, что он на кладбище, ходить к нему…

– Ну, он живой, слава богу, а ты… – он говорил какие-то бодрые фразы, а стыд охватывал его: он вспомнил, что к своему отцу так и не сходил. Все было некогда, и вот завтра уезжать…

Когда они вышли, Водолаз все еще возился с кустом.

– Ухо́дите? – он подошел к ним. – Ну, гуляйте… Но д-два слова. Поступай, учись, расти, но городок наш не забывай. И отца. Побило его войной… – Водолаз потоптался, словно искал, что еще сказать, потом прошел внутрь старого дома и через минуту вернулся. В руках он держал большой бинокль. Протянул Крашеву. – Возьми… Морской… Мне уже куда смотреть, а тебе, может, и сгодится… И нас не забывай…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю