Текст книги "Время в тумане"
Автор книги: Евгений Жук
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 19 страниц)
Покончив с трудным вопросом, Холстов предоставил слово главному агроному – молодому, узкоглазому, с черными прямыми жесткими волосами казаху. По-своему, по-азиатски, казах был красив. Начав с того, что «все дороги ведут на ХПП» и «не хлебом единым живет водитель», агроном быстро и деловито, пересыпая речь пословицами и поговорками, объяснил условия премирования.
…Все местные дороги, наверное, и в самом деле вели в райцентр, где находился хлебоприемный пункт, и, наверное, все были в этой ровной степи прямы, однообразны и плохи, как и эта, что вела из Касселя. И сейчас, машинально по ней лавируя, Горин думал о собрании, деловых способностях Холстова, ловком Толкачеве, еще до собрания загрузившем свой ЗИЛ, и теперь уже, наверное, разгрузившемся на ХПП, о казахе-агрономе, знающем русский язык лучше Холстова, да и его – Горина.
В дальней дороге любой водитель начинает думать. Его руки, ноги быстро и ловко делают свое дело. Машина объезжает выбоины, тормозит, обгоняет, тяжело груженная – медленно ползет в гору, а водитель думает. Без этого нельзя. Эти думы не из той породы, когда можно задуматься и въехать в опору. Нет, это даже не думы, а некий фон из мыслей, уже перебродивших и отстоявшихся. Этот фон необходим. Не будет его – нападет сонливость и в опору точно въедешь!
Несмотря на деловитость и быстроту утреннего собрания, что-то не понравилось в нем Горину. «Что же?» – думал он. Что руководить бригадой оставили ловкого Толкачева? Но это же верно. Толкачев и сам заработает и других заставит… Раздражает цветущий Холстов? Но он так все правильно делает. А как разбирается в людях… С водителями заводского гаража так быстро и тихо ничего бы не получилось. Кого-то не устроил бы меньший заработок, а кого-то – барахлит мотор, плохая резина – дальние рейсы. Но Холстов все прикинул – ни одного протеста. А, может, его знают? Он не первый год здесь. Знают и верят. И что премию добавят, и резину найдут, и мотор заменят. Да-а-а… Отработанная система… А чем казах не по душе? У совхоза все шансы занять первое место по району, а то и по области. Вон в местной многотиражке… Впереди – Кассель!.. И уже заготовлен силос, убрана почти вся пшеница… Осталось последнее – хлеб на ХПП! И был такой же декадник на силосе, и премии были, и все довольны. А сейчас еще больший шанс денег огрести. Стоп… Может, дело не в Холстове и не в агрономе, а в том, что слишком деньгами пахнет, живыми деньгами? Наверное, это и не нравится. Слишком просто и денежно. До ХПП восемьдесят километров. Средняя скорость – сорок в час. И это по объездной, хорошей дороге. Два рейса – норму – сделать можно. Даже если учесть загрузку и разгрузку. За норму – премия из совхозных денег. Десять рублей. На следующий день – и живыми деньгами. За каждый следующий рейс – по пятерочке надбавка. За три – уже пятнадцать, а за пять – двадцать пять. И сразу же. Живыми деньгами. Учитывая, что и норму на 200—300 процентов делать будешь, и Холстов тоже 40 процентов премиальных заплатит, и плюс 75 процентов от среднего заработка по «Положению», – это же громадные деньги. Но по объездной дороге пять рейсов не сделаешь! В сутках 24 часа, а надо и есть, и пить, да и поспать не мешает. Но ты-то не по объездной пилишь, не по той, на которую норма рассчитана, а по недостроенной, прямиком, зато на тридцать верст меньше. Вот на что агроном намекал: «Все дороги на ХПП ведут…»
…Впереди блеснуло озеро. То самое, про которое говорил Холстов. Оно было небольшое, заросшее камышом, низкое. Один его край, через который проходила дорога, подрезала высокая, узкая дамба. Дамба была очень узка – двум грузовикам не разъехаться, и Горин, сбросив скорость, осторожно въехал на дамбу. Машина была уже на середине, когда что-то мелькнуло в камышах, и он, не отрываясь от дороги, быстро косым взглядом скользнул по камышам. Потом взглянул прямо и тут же тормознул, очарованный… Два белых лебедя медленно и плавно, ничем, казалось, не шевеля, выплывали из камышей. Они были живые, рядом и от этого еще более загадочные и красивые…
VI
В первый день декадника Горин сделал три рейса, во второй – пять. На второй день, сделав до обеда два рейса и подъезжая к кассельской столовой, он подумал, что агроном надул: обещанную премию он не получит. В столовой ел наспех. Когда допивал компот, увидел агронома, который торопливо, понимая, что Горин спешит, подсел, достал ведомость, ручку, и Горин расписался в получении пятнадцати рублей.
Итак, система работала. Но и без этих, неожиданных по сути, премий он уже входил, втягивался в круговерть декадника. В нем всплывали старые, забытые ощущения – ощущения соревнования. Он чувствовал, что становится расчетлив, молчалив. Это было даже вне его сознания. Руки, ноги, все тело в предчувствии тяжелых испытаний перестраивали и мозг, и все сознание.
Когда он выходил из столовой, встретил Холстова. «Как дела?» – спросил Холстов. «Нормально», – сухо ответил Горин. Но дело уже было не в том, что вчера на собрании ему не понравились излишняя деловитость, технократия Холстова и заманивания деньгами агрономом. Нет. Дело было уже не в них, вернее, не в их методе – быть может, излишне расчетливом. Дело было уже в нем самом, Горине, в той работе, которую он делал. Дело было, в конце концов, в хлебе.
…В пятницу утром опять было собрание. «Чепуху» подобрали – уборка кончилась, и бригада Лехи Сысина перешла к Толкачеву. Это было кстати. Дня три шли мелкие дожди. Потом грело солнце – и хлеб, мокрый и теплый, прорастал и горел.
Агроном уже не шутил и не сыпал поговорками. Он и Холстов молча достали из мешковины пророщенный, спекшийся пласт зерна. Все было ясно – хлеб погибал, и Горин, спавший эти четыре дня не больше пяти часов в сутки, понял: спать придется, может быть, еще меньше.
…Дорогу за эти дни он изучил до последней выбоины, знал все небольшие подъемы, спуски, повороты. Проколов пока не было, резина держала, и Горин по дороге на ХПП остановок не делал, но, подъезжая к дамбе, он всегда тормозил из осторожности и оттого, что хотелось взглянуть на лебедей. Лебеди плавали уже подальше – метров за сто, часто уплывали в камыши, и он не мог понять, отчего они не улетают, почему держатся на этом шумном и опасном месте. Рана? Болезнь? И если ранен, то кто: один или оба? И семья это или просто два лебедя?..
Однажды ранним утром, тормознув на дамбе, он, сколько ни вглядывался, не увидел лебедей. Улетели? Или загубил кто?
Горин вышел из КамАЗа, прошелся по дамбе и тут увидел идущего от озера человека. Кряхтя и шумно сопя, человек влез на дамбу и подошел к Горину. Они поговорили немного. Это был местный житель – старик-егерь. Он попросил довезти его до отделения. Горин молча кивнул и, взглянув на озеро, собрался влезть в КамАЗ, а старик, перехватив его взгляд, спросил:
– Лебедушек, мил человек, ищешь? Тут они. Подкормил я их маленько – теперь вот в камыши и забились…
…Они подъезжали к отделению, и Горин спросил: что с лебедями?
– У женки крыло забили, а, может, и сама… Да, печали немного – взлетать уже пробует – седни сам видел. Ишо неделя – вместе и полетят – муженек вон как рядом вьется…
VII
Оттого ли, что старик называл лебедей мужем и женой, а, может, и оттого, что лебеди были так верны друг другу – о чем он, конечно же, слышал, но как-то не задумывался в миллионном, дымном, далеком от природы, суетящемся городе, – но Горин подумал о жене, своей неудачной семейной жизни, и чувство одиночества и тоски вдруг с такой силой ударило в грудь, таким упругим комком подступило к горлу, так вмиг омертвели руки и ноги, что он сбросил «газ», переключился на нижнюю скорость и машинально прижался к самому краю дороги, хотя ни встречной, ни обгоняющей машины не было.
…Отношения у него с женой были плохие, очень плохие, много хуже того, как он пытался, но так и не смог объяснить Холстову, а сейчас, когда жена забрала сына и ушла к родителям, отношения натянулись до предела. На дне того сосуда, который десять лет тому назад был огромен и полон его любви, не осталось ничего. За десять лет их совместной жизни, вернее, борьбы, борьбы временами тяжелой, сбивающей с ног, когда обоими было сказано все, что могут сказать любившие и разочаровавшиеся друг в друге люди, когда муть, поднятая этой борьбой, опускалась, Горин долгими, полубессонными ночами пытался разобраться: почему разваливается, а теперь уже почти развалилась их семья и держится на самом хрупком – на их ребенке?
Где-то в глубине души он знал ответ. Иногда ему было так тяжело, что хотелось одного – заснуть и не проснуться. Но он просыпался, вставал, жил, а однажды, проснувшись, ощутил, что ему легче и покойней, чем прежде. «Отчего?», – спросил он себя. И понял – сосуд разбит и пуст, последняя капля любви убежала из него, и жена его стала понятна ему. Кем она была? Жадной до денег, тряпок и всевозможных развлечений – хапугой? Мещанкой? Обывательницей? Наверное, это было так. Но из уважения к семье и любви к ребенку он так не думал. А может, еще не подсохло дно треснувшего сосуда? Кто знает. И хотя и сейчас слезы жалости к себе и сыну выступают у него на глазах, все же ему легче, чем прежде…
* * *
Влюбить в себя его будущей жене было просто. Он был готов и хотел этого. Их детдом был неплох. Скорее, хорош. У них были шефы – большой машиностроительный завод. Были неплохие воспитатели и учителя. И то, кем он стал по выходе из детдома – перворазрядником по боксу, учащимся техникума с персональной стипендией шефов-заводчан, – все это было от детдома. Не было, да и не могло быть в детдоме одного – семьи и тех теплых отношений любви и привязанности друг к другу, которые есть в хороших семьях, которые – Горин всегда это помнил! – были у его отца и матери и которые он всегда носил в себе и нуждался в них.
Когда она – Горин уже учился на последнем курсе – вместе с его однокурсницей пришла на матч и он увидел ее, то сразу влюбился.
Тот бой был легким. Ему, ставшему уже мастером спорта, победителем нескольких международных матчей, выиграть чемпионат области было нетрудно.
Десять лет тому назад она не была тем, кем стала сейчас: яркой, выхоленной, двадцативосьмилетней львицей, окружающей себя вещами «самыми-самыми», самой высшей пробы. Перед ним стояла, ничуть не смущаясь, розовощекая, ладная девушка с рыжеватыми распущенными волосами. Одета была просто. Но уже и тогда платье на ней попахивало заграницей.
…Если мы захотим, то ничего не увидим, даже днем при ярком освещении. Он захотел – вмиг ослеп и года три ничего не видел, не слышал. Вернее, не хотел. Пока Симонов не отправил его в нокаут. Почему он кончился как боксер с этим нокаутом? Ведь такое со многими бывает. Его даже из сборной области не попросили. Да и почему? Призер чемпионата России. Всего двадцать три года!
Только вот сейчас Горин понял «почему»… Оттого, что ей было все равно. Нет-нет! Ей совсем не все равно было, чемпион он или нет. Конечно же – только Чемпион! Области, страны, может быть, олимпийский. Но она была глубоко равнодушна к тому, чем он жил и живет, к его тренировкам, часто и тяжелым и нудным; равнодушна к его друзьям-детдомовцам; равнодушна ко всему, кроме результата.
Еще до встречи с Симоновым Горина удивляло ее равнодушие к боксу и то странно-холодное достоинство, с которым она после его победы принимала поздравления от своих многочисленных подруг и знакомых.
Спасибо Симонову – он раскрыл ему глаза. Еще год по инерции он выступал без результатов, и глаза его раскрывались шире и шире. И он увидел все: и ее дичайший эгоизм, и ее страсть к дефицитным тряпкам и вещам. Эгоизм ее был настолько редким, что она не любила даже сына. Он был похож на нее. Жена гордилась этим, и лет до трех он входил в то число тряпок и вещей, которые ей были необходимы. Но потом, годам к шести, у сына появилось собственное мнение, вещью он уже не был, – и интерес к нему пропал.
Теперь Горин понял даже ту, первую фразу при их знакомстве.
…Она взглянула на него, первой подала руку, сказала, как ее зовут, и прибавила:
– Папа говорит, что вы будущая спортивная звезда.
Папа…
Все эти годы его жена была не одна – их было двое. Она и ее отец. Вряд ли она его любила. Скорее, это были родственные души. Но души, совпадающие во всем. До мелочей. Разница была лишь в том, что дочь поставила на него – Горина, и положения, денег, тряпок хотела иметь, используя своего мужа. Отец же поступал проще – для этого он использовал завод. Тот самый машиностроительный, который был шефом детдома, где вырос Горин.
Ее отец стал замом года за два до того, как Горин сделался его зятем. Машзавод был громаден. С генеральным директором, большими корпусами, с продукцией, известной в стране и за границей, с не менее известной хоккейной командой и плавательным бассейном, в котором проходили международные соревнования и тренировались хорошие пловцы. Во Дворце культуры вечерами работали кружки, студии, ансамбли, а драматический коллектив был одним из лучших в стране. У завода были свои базы отдыха, профилактории и даже санаторий недалеко от Анапы. И весь этот культурно-спортивный комплекс курировал его тесть. Это была его вотчина. Его «закрома», как любил он сам поговаривать, нисколько не смущаясь Горина. А «закрома» и в самом деле были и богатые, и редкие. Чего стоило только содержимое могучего холодильника тестя, стоявшего на кухне и нехотя, снисходительно дергающегося иногда. В громадном городе, где жил Горин, было много всего: дыма, железобетона, бодрости многих сотен тысяч работающих. Но город лежал вдали от туристских маршрутов, больших рек с ценными рыбами, и в его магазинах не было пикантных и дефицитных яств и напитков. То, что имелось, было просто, ядрено и надежно. И Горину, никогда не видевшему в продаже ни икры, ни чешского пива, ни «Посольской водки», было непонятно: как, каким путем и когда все это доставлялось в могучий холодильник тестя? Весь этот дефицит, к которому Горин был, в общем-то, равнодушен, так постоянно и тщательно пополнялся, что Горину иногда казалось: все это не приносят и не привозят, а неведомым способом доставляют по трубам, соединяющим холодильник с «закромами».
Тесть наставлял и благословлял едущих за границу пловцов и хоккеистов, группы делегаций, просто едущих работать и отдыхать и делал это все так легко, с таким добродушием, что Горин вначале думал: именно поэтому руководители делегаций привозят тестю сувениры и подарки. Теперь он знает – это тоже своего рода «закрома». Обладая великолепным даром Цицерона, тесть при напутствии умел так повернуть дело, так поставить себя и свою роль, в общем-то совсем не главную, что руководители делегаций сами предлагали свои услуги. С проверенными начальниками спортивных команд он был прост, и дело сводилось к размеру и количеству нужных вещей.
Сувениры тесть брал, за ценные вещи платил. Работая замом больше десяти лет, тесть не имел ни одного пятнышка. Таможенные и уголовные законы чтились свято. А моральных законов, как понял Горин, у него не было.
За эти десять лет тесть поменял несколько квартир, по спирали приближаясь к центру города, построил гараж, купил «Жигули» и сейчас заканчивал постройку дачи с камином, мансардой и антресолями. Его хитрости, умению обольщать нужных ему людей, делать все не пачкаясь, Горин, ненавидя тестя, временами даже завидовал. Особенно его способностям все делать по закону. Вот тесть строит дачу, и Горин знал: на любую мелочь, если надо – на розетку, у тестя есть чек или справка. И так было в любом деле: формальные очереди при покупке «Жигулей» и получении очередного жилья, куча справок на материал для гаража, справки о его болезнях при получении бесплатной или полубесплатной путевки в санаторий.
С тестем Горин не боролся. Почему? Оттого, что тесть десять лет тому назад дал ему взаймы денег на кооперативную квартиру и Горин еще и сейчас должен? Или устал от борьбы с его дочерью – своей женой? Горин верил (откуда была в нем эта наивная вера? От матери? Отца? От детдома?): если человеку рассказать, что вот это плохо, а это хорошо, он, конечно, поймет и будет делать хорошо – и все эти годы он, с меньшей или большей настойчивостью, пытался растолковать, что «плохо», а что «хорошо» – жене. Ему понадобилось десять лет, чтобы понять – это бесполезно. Таков ее образ жизни. Таковы их души и сердца и другими не будут. И ничему не научив, ничего не доказав одной, он понял: с двоими у него и борьбы не будет. Его оттолкнут, как ненужную вещь; если не откинули еще сейчас, то отчего, он и сам не знает: из-за боязни излишнего шума, а может, оттого, что жена, регулярно ему изменяя, не нашла подходящей ему замены…
VIII
…На восьмые сутки декадника Сысин, груженый, заснул, съехал с дороги и перевернулся. Случилось это сразу же за селом, днем, часов в двенадцать. Горин, сделавший уже второй рейс, увидел кучку людей, самосвал Сысина, лежащий на боку, а потом и его самого, хмуро смотревшего на помятую облицовку и проткнутый радиатор, из которого еще убегала вода. По тому, как хмур и несчастен был взгляд Сысина, Горин определил, что Летчик и на этот раз цел и невредим, и успокоился.
Кто-то уже сообщил об аварии Холстову, и тот, подлетев на «техничке», искал в разношерстной толпе людей Сысина.
– Жив он. Ни одной царапины, – сказал, подойдя к Холстову, Горин.
– Везун, ах везун! – еще негромко загрохотал Холстов, тоже успокаиваясь и набирая внешнего гнева. – Пьян? – он ухватил приблизившегося Сысина, но и Горин и сам Холстов уже поняли, что Сысин трезв и несчастен.
– Заснул?! – угадал Холстов, а когда Сысин молча, с тем же несчастным лицом кивнул, – взъярился:
– Днем спишь! По бабам меньше ходить надо! – и, не слушая оправданий Сысина, отошел к Горину.
Вокруг заулыбались: все кончилось благополучно – и авария, и даже праведный гнев начальства…
– Знаю, что не виноват, – сказал Холстов, обращаясь к Горину. – По двадцать часов в сутки работает. А что делать? В две смены – водителей не хватает. Звоню руководству – как же! На севере области уборка не кончилась, дожди льют. Еще свою технику посылать придется… Ты-то как? Тяжко?
– Нормально. Уже третий раунд – финиш скоро… – Горин посмотрел на Холстова, увидел, что тот примеряется к куче наваленного в кювете зерна, предложил: – Пшеницу можно мне загрузить – организуй лопаты и людей, – и пошел к своей машине.
…Говоря Холстову, что у него все в порядке, Горин говорил неправду. Восемь дней он делал по четыре-пять рейсов и устал невероятно. Если бы ему сказали: «Горин, все кончилось – можешь спать», он тут же бы – в машине, в поле, на току – лег и уснул.
Но все же он был в форме. В том перестроенном на иное, отличное от обыкновенной жизни, состоянии души и тела, которое заставляет после трех-четырех часов сна подниматься без будильника, а спать крепко-накрепко, успев за эти немногие часы наполнить тело энергией, а душу – бодростью. Он перешел на другие рельсы. Втянулся в круговерть декадника. Сейчас он шел вторым по выработке. Ему вдруг захотелось обогнать Толкачева. И не из желания заработать. Еще будут картофель, капуста, свекла. Все это надо вывозить, и нужные ему деньги он заработает. В нем проснулись силы, толкавшие его на ринг. «Не-е-ет, – шептал он, впиваясь взглядом в разбитую, размытую дождями дорогу. – Жизнь в тридцать лет еще не кончилась…» Он вдруг понял, что повторяет чужие слова, и сконфузился вначале, но потом решил для себя: пусть он повторяет чужие слова, но это и его, Горина, слова. И ему, Горину, пусть по другим причинам, было плохо, горько, одиноко все эти годы. Но пережил же все это, хоть и вымышленный, но, наверное, когда-то и где-то существовавший князь Болконский. Переживет, стерпит и он, Горин, несостоявшийся чемпион и муж плохой жены. И Горина перестало страшить даже то, что больше всего страшило – развод и возможный разрыв с сыном.
Пусть развод. Вначале он бросит эти рубли ее отцу, а потом поборется, он докажет, что сын – это его сын. Их тоже двое. Сыну уже девять и у него тоже спросят: с кем он захочет остаться? А в сыне он уверен. Они – родственные души.
И это ощущение нового, что пришло здесь, в Касселе, бодрило Горина, заставляло надеяться, быть в форме.
Инстинктивно он экономил силы. Зная, что в любом деле есть свои секреты, внимательно смотрел, как работают другие водители, а особенно Толкачев. А у того и в самом деле было множество приемов – как отработать три месяца уборки не сломавшись и как во время вот таких декадников, работая по шестнадцать, восемнадцать, а то и двадцать часов в сутки, выполняя две-три нормы, оставаться еще и бодрым и веселым.
Спал Толкачев днем, после обеда, после того, как приводил машину в порядок. Совхозный ток и ХПП работали круглосуточно, и простоев от погрузки и разгрузки у Толкачева почти не было. Если он спал ночью, то, чтобы утром не стоять в очереди на току и приехать пораньше на элеватор, оставлял машину груженой с вечера. Запасных колес у Толкачева было штук пять или шесть. Размещал их где мог. Одно даже в кабине. Покрышки запасок были рванье, все в подкладках и портянках, но зато Толкачев никогда не загорал, перебортовывая, а проколов и прострелов по дрянной дороге на ХПП хватало.
Что мог, Горин перенял от Толкачева. Так же работал ночами, копался в куче негодных покрышек, а особенно старался научиться тому, как мягко и ровно водил машину Толкачев ночью, по расхлябанной дороге, не глазами, а каким-то непонятным, невероятным способом угадывая все выбоины и колдобины.
Получалось у Горина неплохо. И это тоже радовало его, вселяло надежду.
По дороге он наметил маленькие остановки. Это было что-то вроде графика. Самая приятная остановка – у дамбы. Лебеди еще не улетели. Наоборот, привыкнув и осмелев, они подплывали ближе к дамбе, и Горин иногда усилием воли заставлял себя быть на дамбе не более нескольких минут – особенно, когда припекало солнце и мучительно хотелось сесть на край дамбы, вдыхать ветер, чуть колышащий камыш, и смотреть, смотреть на озеро, на лебедей, на тусклое уже солнце, отсвечивающееся в воде…
IX
Похолодало… Воздух наполнился тревожной, щемящей душу сутью, и все вокруг – минорно горланящие грачи, дымящиеся по утрам вспаханные поля, дышавшие холодом речки, которые пересекала дорога, сама дорога, сжавшаяся, упругая, готовившаяся к недалеким уже морозам, заносам и буранам, – все-все шептало, кричало: зима! зима идет…
Часов в одиннадцать вечера Горин, загрузившись, подъехал к гостинице взять куртку и надеть сапоги: накрапывал мелкий холодный дождь. В последнее время, по примеру Толкачева, он спал в КамАЗе – благо, за сиденьем был устроен хороший спальник, да и потеря тридцати минут на дорогу от стоянки до гостиницы и обратно из четырех часов, которые он спал, была роскошью.
В коридоре горела одна лампочка, было сумрачно. Подставив под сливную трубу водяного отопления таз, незнакомая молодая женщина в светло-синем спортивном костюме, явно городская, мыла большие мужские сапоги. Рядом, смеясь и мешая ей, толкался Холстов. Увидев Горина, Холстов вскинул руки, шагнул навстречу, похлопал по плечам и, еще шире улыбаясь, полуобернулся к женщине.
– Знакомься, Горин. Супруга. Заявилась негаданно-нежданно… Бросила непонятно на кого детей и вот… Ревизует… – глаза у Холстова сияли. Он был немного пьян и явно счастлив.
Женщина, отставив недомытые сапоги мужа, поправила тыльной стороной ладони каштановые, чуть вьющиеся волосы и кивнула Горину, глядя на Холстова и тоже улыбаясь.
– Ты гружен?.. Ах, черт… и дождь… – говорил Холстов, от избытка счастья подталкивая Горина в бок. – Но все одно… зайди к нам. Там такие пироги… Да брось ты их, – кивнул он жене на сапоги. – Я сам…
Но жена, все так же улыбаясь, махнула рукой, отпуская мужа и показывая, что не верит его словам: «Я сам».
В комнатке Холстова еще не было прибрано, но уже стоял тот запах, что приносят женщины, их вещи и пироги домашней выпечки.
– Жаль, что ты гружен, – повторял Холстов, подсовывая Горину еду, как бы и через нее делясь с ним своим счастьем. – Отметили бы это дело… Да как же я, – вдруг всполошился он. – Тебе письмо.
Холстов подал стандартный конверт, и Горин, чуть удивившись – писем он не ждал, хотя и написал жене одно, где сухо, в несколько строк, сообщил, где и как работает, – понял, что письмо от Ирины.
…Письмо он распечатал в своей комнате. Ветер, дувший в окно, щелями проникал сквозь раму. В комнате было холодно, нежило и неуютно. Читая письмо, он думал, что надо навести порядок. Вытереть пыль с подоконника, стола и желтой, с лета засиженной мухами, лампочки. Где-то взять вату – скорей всего из аптечки КамАЗа – и заткнуть щели…
Смысл письма он понял сразу. Но что-то (может, счастье Холстова, а может, неуют комнаты) мешало прийти к мысли, что все написанное – это ему, Горину. Но пробежав еще и еще раз и прочитав P. S. – жене очень нравилось оставлять что-нибудь для P. S., – Горин понял, что письмо именно ему. Жена сообщала, что подала на развод. А в постскриптуме, который был больше основного письма, добавляла, что Горину можно приезжать в любое время – папа договорился и что раздел имущества предлагается такой: ему, Горину, – квартира, мебель, гараж, а Ирина забирает сына, библиотеку и машину.
Что-то несильно, но страстно стало жечь в левой части груди. И Горин, удивившись новому ощущению, понял, что это жжет его сердце.
Как и несколько дней назад – на дамбе, после встречи с егерем, Горину вдруг стало невыносимо одиноко. Желтый, обволакивающий свет от засиженной лампочки, голые серые стены комнатушки так давили на него, что он понял: с ним может произойти что-нибудь ужасное – он начнет выть или пинать и бить эти голые, ни в чем неповинные стены. Почти задыхаясь, он выбежал на крыльцо.
Весь пропитанный дождем и темнотой, Кассель спал. Не слышно было ни звука. От нескольких плоских, наклонных фонарей, расставленных у входа в правление, лился мертвяще-фиолетовый свет. Ему вдруг показалось, что этот свет сам по себе, а вокруг нет ничего – ни Касселя, ни машин, ни тока с хлебом, ни даже бетонных столбов и плоских фонарей, откуда льется этот свет. Мускулы тела не повиновались ему. Ноги слабели, спина сгибалась. Чтобы не упасть, он оперся на перила – пальцы рук хлестко схватили мокрое дерево.
Совсем недалеко и не по времени рано кукарекнул молодой петух. Ему подтявкнул щенок. Ветер брызнул холодным дождем в лицо, и Горин очнулся.
«Как в нокдауне», – подумал он и медленно, чуть слышно стал считать: «Раз, два, три…», стараясь делать то, что всегда делал, когда попадал в нокдаун, – вначале овладеть собой: чувствами и телом; дышать глубоко; по мере счета к «семи-восьми» попытаться собраться и на «девять» изобразить судье, что ты так же бодр, здоров и весел, как и до нокдауна.
Судьи сейчас не было. Он – Горин – был тут все: и красный, и синий угол, и рефери, и даже зритель.
На «девять» он, вроде бы, собрался… Вытер рукавом мокрое лицо, нетвердо прошел в свою комнату и стал переодеваться…
Он уже сходил с крыльца, когда из коридора вышел Холстов.
– Звонил совхозный диспетчер, – голос у него был деловит. – ХПП не принимает, что-то там сломалось – вези на резервный.
– Я отвезу, – тусклым голосом сказал Горин. На эмоции у него не было сил, хотя он знал, что на резервном – небольшом элеваторе недалеко от основного – разгрузка вручную, да и дорога к нему – сплошной кисель. Потом он так же тускло добавил: – Ирина на развод подала. На суд приглашает… Я бы первым автобусом и уехал… Два дня хватит, наверное…
– Хорошо, – помолчав, сказал Холстов. – Езжай. Только вот что – хлеб отвезу я… А ты ложись отдыхать – до первого автобуса часа четыре еще поспишь…
– Ты не в форме, – голос у Горина твердел.
– Чепуха, – попытался улыбнуться Холстов. – Бог простит, а ГАИ не догадается…
– Нет, отвезу я… – уже решительно сказал Горин. – Похоже, это мой последний рейс с хлебом – декадник кончается. – Он нашел руку Холстова, стиснул ее и, боясь, что не выдержит и уступит, не очень ловко, но быстро зашагал к КамАЗу.
X
Итак, все кончилось. И напоследок его хотят еще и наказать: забрать то, что было именно его, а оставить ненужное: большую квартиру, за которую он еще должен тестю и кооперативу и которая ему одному не нужна; гараж без машины, которую он сам восстановил из старья; мебель, ценность которой он не ценил и за которой не мог, да и не хотел ухаживать…
«Бьют под дых», – подумал он просто, не по-боксерски, и перед глазами встали строчки-решение забрать у него сына, библиотеку, машину…
«Машину…» – он горько усмехнулся… Когда бокс пришлось оставить и у него появилось свободное время, Горин, по случаю, купил ГАЗ-69. «Газик» был не на ходу, и когда Горин привез оценщика из комиссионного магазина, тот долго ходил вокруг ржавого хламья, попытался открыть левую дверь и закрыть правую. Но ни то, ни другое не удавалось, и тогда оценщик заявил, что не знает, как быть: оценять ниже минимума он не имеет права, а вся эта рухлядь стоит ровно столько, сколько стоит ржавое железо, то есть раз в двадцать меньше.
Кое-какие деньги еще были у Горина, и он, махнув рукой, согласился на минимум, который был так дорог.
Он сразу пошел, как оказалось, по верному пути – не стал подваривать, подчищать, наставлять, а разобрал все до основания, до последнего винтика и медленно, шаг за шагом двинулся обратно, реставрируя и заменяя, что мог.
Он был терпелив и настойчив. Жена, ни разу не заглянув в гараж, который Горин арендовал у знакомого, не имевшего машины, посмеивалась. Горин тоже улыбался. Между пропастью, разделявшей их души, еще пролегал мосток. Тестю, в ту пору «столбившему» свое положение, занятому «закромами», квартирами, было не до зятя.
Сменщик Горина, пожилой, седовласый Федорыч, автомобилист душой и руками, рабочий по происхождению и интеллигент по мягкому, тактичному своему обхождению, называвший Горина «коллегой», как-то в субботний день зашел в гараж, долго смотрел, как копается в куче хламья его «коллега», а в воскресенье принес плакат-схемы и книгу. Читать книгу и пояснения к схемам было трудно – писаны они на нерусском языке – автоэкспортовские, но были они в таком прекрасном исполнении, что Горин использовал их не по прямому – техническому назначению, а, скорее, для души, когда ему было особенно трудно и одиноко.
На ремонт ушло долгих три года. К концу третьего Горин умел делать все: лудить, паять, варить газом и электротоком, перетягивать сиденья, разбираться в синтетических красках, ровно красить пульверизатором и правильно сушить.
Тесть, перебравшись в очередную квартиру, обзавелся и новым просторным, с центральным отоплением гаражом, а старый, далеко за городом, подарил дочери.