Текст книги "Время в тумане"
Автор книги: Евгений Жук
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 19 страниц)
Чуть выше по течению ручеек перегораживала старая плотина, в давние времена, когда эти места были московским пригородом, регулирующая слив и образующая запас воды для огородов местных жителей. Сейчас деревянная плотина была никому не нужна и выделялась своей ненужностью и старостью на общем железобетонном фоне.
Крашев отвернулся от окна. В спальне, как и во всей квартире, еще сохранялся беспорядок от переезда. На одном из стульев валялись штормовка, грубый свитер, спортивные брюки и какая-то, совсем уже старая, спортивная шапочка. Всем этим он пользовался при переезде и перетаскивании вещей.
Крашев опять посмотрел в окно, потом стал одеваться. Надел спортивные брюки, свитер, штормовку и шапочку. Где-то должны были быть его старые кеды, но кеды он почему-то не нашел и обул кроссовки сына – размер у них был уже один.
Он уже собирался выйти, но, что-то вспомнив, остановился. Подошел к корзине, в которой привез виноград. Винограда в корзине не было – жена выложила его, но большая стеклянная темная бутыль стояла в середине, придавая старой, рассохшейся корзине серьезность и устойчивость.
Крашев вынул бутыль и открыл пробку. По квартире, вытесняя запах бетонных плит и растревоженных вещей, поплыл другой, совсем нездешний, щемяще-тревожный. Запахло изабеллой, ярким солнцем, старой хаткой, морем…
Пролив вокруг стакана, он наполнил его и выпил. Теперь уже не только разум, но и тело его наполнилось щемяще-тревожной сутью. Перед тем, как выйти, он оглядел себя в зеркале.
«Ну, вот, – подумал он, поправляя старую спортивную шапочку. – Теперь хоть куда. Хоть в рай, хоть в ад, а можно и в петлю…»
Москва была пропитана запахами ушедшей осени. Уже прошли затяжные, промозглые дожди, квасившие землю, и люди, и город, и громадный лес, и, казалось, эта маленькая речушка, у которой он стоял, – все было готово к зиме. Но зима не шла; осень, уступив свои права, тоже не мешала происходящему, и в природе установилась неопределенность: стих ветер, растаяли тучи, не шевелились ветви берез и сосен, и даже неугомонные воробьи, стайками подлетавшие к ручейку, испив спокойной воды, тоже застывали в безумной попытке что-либо осмыслить.
Тихо и неспешно он прошел на плотину и, определившись на поскрипывающих, старых досках, стал смотреть в темный, с илистой подошвой ручеек. Несколько мальчишек, бросив в эту темную неизвестность треугольную сеть и чуть спустив ее по течению, тащили назад с радостным чувством надежды.
Он не любил такую ловлю рыбы за ее неизвестность и в детстве предпочитал ловить по-другому, без браконьерских сеток и сетей. Собственно, это была не ловля, а охота – охота с гарпунным ружьем.
Однажды, после школьных каникул, заработав на стройке деньги, он приобрел себе такое ружье. Это было дорогое и очень удобное, коротенькое ружье. Ружье привез ему Ширя, уже тогда вовсю ездивший по стране. Купил он его где-то в Прибалтике и очень жалел, что купил одно, так как после нескольких погружений тоже увлекся такой охотой, и одного ружья им стало не хватать.
Но в тот день Крашев был один. Вот у такого же ручья, в месте, где он впадал в бухточку, всегда было много рыбы. Правда, это была мелочь, живившаяся тем, что ручей, проходивший через городок, выносил в море. Глупые окуньки, порхая над водорослями, почти касались ствола ружья, и он отгонял их, вследствие их никудышной малости. Деловито сновали «зеленухи» и «собаки» – несъедобные твари, на которые он вообще не обращал внимания. Иногда его руки, вздрагивая, отдергивались от сопливой поверхности больших, пригнанных южным ветром медуз.
Это был иной, фантастический, но с малых лет понятный ему мир. В маске, длинных ластах, с дыхательной трубкой он был частью этого мира. Он мог быстро и неслышно, наклонив лишь голову, опускаться к самому дну. Так же неслышно, едва шевеля ластами, подкрадываться к стайке рыбешек, застывших между водорослями. Ему уже надоели мелкие окуньки, колючие бычки, изящные ставридки, и он мечтал о том, о чем мечтает каждый подводный охотник: о крупной, большой кефали.
Но кефали – большой, крупной (впрочем, он уже был готов на любую) – не было. Порхали окуньки, невкусными тенями мелькали «собаки» и «зеленухи», шевелились между галькой удивленные бычки… Однажды он даже заметил волнующийся блин камбалы. Но кефали не было…
Не было ее и в тот день… Вода стояла теплая, и Крашев долго плавал в устье ручейка, замирая от каждой тени, чем-то похожей на кефаль. В конце концов, он все же стал мерзнуть и решил плыть к берегу, на прощанье сделав большой вираж поперек устья. В верхней части виража дно стало далеким и мутным, и тогда, желая обрести ясность, он нырнул и медленно, поглядывая по сторонам, поплыл над колеблющейся бархатной зеленью. Все его движения были машинальны, и, когда стал нужен воздух, он застыл, и положительная плавучесть его тела понесла его вверх.
Он все еще искал кефаль и поэтому сеть, вернее, обрывок большой рыбацкой сети, заметил не сразу, а заметив, не испугался: обрывки рыбацких сетей частенько попадались у берега. Он медленно заскользил вбок, уходя от нависшей над ним сети. Брошенная людьми, но промышлявшая сама по себе, она все еще продолжала ловить, и содержимое ее – и давнее, и новое – от ненужности быстро становилось хламом, членилось, объедалось мелкой рыбешкой, оставляя в ячеях белые, шевелящиеся от течения ручья остяки.
Скелетов-остяков был лес – сеть давно промышляла сама. Резко шевельнув ластами, он подался вперед. Сеть не кончалась. Замирая от дурного предчувствия, он взглянул вниз, пытаясь определиться по дну, но увидел лишь мутное, серое однообразное желе.
Чтобы нырнуть опять вниз и найти два-три знакомых валуна и определиться, где же берег, нужны были силы и воздух. Силы в его еще не задохнувшемся теле были, но воздух кончался. И тогда, посмотрев вверх, на пробивающийся сквозь полуметровый слой воды свет голубого неба, Крашев резко, работая ногами, руками и всем телом, попытался приподнять притопленную сеть и ухватить нужный ему воздух. На подъем он выложил все силы – серебристый край воды был совсем рядом, но сеть – тяжелая, набухшая, отягощенная добычей – не поддавалась. Уже в отчаянии он попытался разорвать ячеи, но нить была слишком крепка…
Он опять посмотрел вниз. Недалеко, зацепившись всеми своими ножками за сеть, сидел громадный краб и объедал голову застрявшей «зеленухи». Поднявшаяся почти вертикально сеть нарушила шевеление его челюстей, и краб угрожающе поднял клешни. А потом, защищая полуразвалившийся остяк, сполз с него и боком, изогнув клешни, медленно пополз по сети на Крашева.
Едва не закричав, Крашев бросил сеть и нырнул вниз, еле сдерживая невыносимое желание выплюнуть зажатую зубами трубочку и вдохнуть в судорожно ждущие легкие солено-горькую изумрудную воду. Внизу неясно мелькнули контуры знакомой скалы, и тогда, еле сориентировавшись, он развернулся и, ощущая, как в последние клетки его тела входит предсмертный ужас, уже рефлексивно, как погибающая лягушка, неловко и неуклюже задергал ногами…
Он так никогда и не осознал те последние мгновения, что плыл под водой. А может, их вытеснили резкий, как нашатырь, отрезвляющий вдох свежего воздуха над поверхностью маленькой бухточки и огромное ощущение жизни, опять вливающейся в его смятое тело? Он только помнит стальное небо, смотревшее на него; южный ветер, сушивший его лицо, и свое тело, лежавшее на спине и с каждым вдохом все более и более становившееся живым и послушным.
…Что-то попало в маленькую сеть, и мальчишки, радостно закричав, быстро потащили леску, готовясь схватить добычу. Крашев усмехнулся и пошел по скрипучим доскам старой плотины к парку. У края его он остановился и посмотрел на дом, в котором теперь жил. Как и все железобетонные, громадные дома, он ему не нравился. Но чем не нравился жене сам район, эта маленькая речушка, старая плотина, сосновый парк, лес за парком? Не в центре? Но и до центра недалеко: каких-нибудь шесть-восемь километров. Может, жена хочет ближе к матери?
После «лечения» в ЛТП тесть не вернулся в двухкомнатную квартиру в Замоскворечье. Старшая сестра, в конце концов, разошлась с мужем, года через два опять вышла замуж и уехала с новым мужем на его родину – в Крым. Многие годы теща прожила одна в не тесной для нее одной квартире.
Сегодня утром, перед уходом, жена просила зайти к матери.
«Если позволит время, – добавила она, думая, что он будет очень занят в Главке. «Я очень занят и у меня нет времени», – усмехнулся Крашев, посматривая на огромные сосны, растущие вдоль посыпанной песком дорожки, по которой он сейчас шел. К теще ехать нужно, но ехать не хотелось. Среди этих громадных, изливающих кислород сосен не хотелось даже думать о теще, квартирах, Главке, Фанерном Быке, сидящем сейчас в одном из кабинетов министерства…
Присыпанная песком желтая дорожка уперлась в широко расставленные ноги-ворота Гулливера. За спиной деревянного, ярко раскрашенного Гулливера множество маленьких человечков носилось, пищало, кричало в своем маленьком игрушечном царстве. Группа людей, повыше ростом и постарше, стояла за границей этого царства и непрестанно давала советы «как жить» хозяевам этого маленького царства, уже давно от своего возраста забыв законы этой страны.
Повернув голову к этой маленькой стране, ее дворцам, замкам, сухопутным кораблям, деревянным лошадям и к живущим во всем этом человечкам, Крашев медленно шел вдоль невысокого зеленого забора, отделяющего его от всего этого.
У края зеленого заборчика он остановился – дальше шел обычный мир и обычная негромкая жизнь: побеленный низкий небольшой казенный домик, в который изредка входили и так же редко выходили молчавшие люди. Из-за домика высовывался грустный автомобиль. На нем была установлена низкая, обтянутая железом, клепанная клеть. Рядом с автомобилем, охраняя окружающее пространство, стояли два хранителя…
Мельком взглянув на неинтересную обычную жизнь, Крашев опять стал смотреть на маленькое орущее царство.
Он стоял и смотрел… Ему уже показалось, что он начал вспоминать законы этой страны. Он знал, что ему никогда не захочется покататься на лошадях, скачущих за этим низеньким забором, но он начал догадываться, почему желающих оседлать белую лошадь больше, чем желтую…
Вдруг звуки, чем-то похожие на звуки маленькой страны, но идущие из обычного мира, дошли до Крашева, и он повернул голову. Двое охраняющих окружающую жизнь хранителей тихо тащили к грустному автомобилю тощего взрослого человека. Еще не отвыкшему от жизни маленькой страны, Крашеву показалось странным, что тощий человек сам не бежит к автомобилю, желая покататься, а кособоко упирается ногами, громко повизгивая и возмущаясь. Но потом обычная жизнь полностью вошла в Крашева, и его охватила досада к тощему, помешавшему ему человеку. Когда открыли дверь железной клети и хранители стали вталкивать в нее человека, то Крашев почувствовал скрытое удовлетворение от внутренней логики происходящего.
Но в последний момент произошло непредсказуемое. Невероятно изогнувшись, тощий человек вырвался в окружающий мир и побежал прямо к Крашеву, кособоча и подтаскивая одну к другой свои странно вывернутые ноги. Его бессмысленное, цвета давно брошенной на землю ненужной бумаги, лицо, асимметрично качаясь от неловкого бега, быстро приближалось, и Крашева охватила брезгливость от нездоровой сути человека. Хрипло дыша и обдавая запахом многократно сконцентрированной вони и алкоголя, человек пропрыгал мимо, и теперь уже Крашев испугался: вдруг этот вонючий человек полезет в счастье маленьких людей за зеленым забором.
Но преодолеть забор человеку не дали. Длинная, сильная, молодая рука ухватила его за плечо, развернула в сторону грустного автомобиля, а потом мощная нога двинула в слабо обозначенный зад тощего человека.
Быстро засеменив от полученного пинка, но все же устояв на своих вывернутых ногах, человек тут же попал в другие, ухватившие его руки, которые чутко, осторожно и неотвратимо повели его к автомобилю. И почувствовав эту осторожность и неотвратимость, тощий человек перестал сопротивляться и молча пошел к автомобилю, еще более дергая головой и кособоча ногами. Крашев был последним живым человеком на его пути к клети грустного автомобиля, и человек посмотрел на Крашева своими глазами. Это были теплые, человеческие глаза, и Крашеву, ожидавшему увидеть в них бессмысленность отравленного разума, странно было смотреть в такие глаза. Тощий человек прошел мимо, а потом, чувствуя на себе продолжающийся взгляд удивленного Крашева, рванулся в ведущих его руках.
– Брат, – сказал он Крашеву ясным голосом. – За что? Ни капли с утра. Матерью клянусь…
На миг вдруг застыло время в сознании Крашева. Миг этот произошел от внимания к словам тощего человека, и миг был чрезвычайно мал, да и не мог быть иным, но текущее сознание Крашева изменилось. Что-то забытое или никогда не осознанное шевельнулось в нем. И тогда, спеленатый этим разорвавшим время мигом, Крашев, глядя на бесформенные, ортопедические ботинки тощего человека, сказал:
– Бросьте его!..
– Сейчас бросим, – ответил чутко державший хранитель. – Вот доведем и теперь уже бросим…
– Отпустите его. – Крашев хотел только этого. Глазам его треснувшего сознания невыносимо было смотреть на чутко державшие руки. От невесть откуда свалившейся ярости он уже ничего, кроме этих рук, не видел. И тогда он шагнул и схватил их…
– Руки! – услышал он голос второго хранителя, и был схвачен за чрезвычайно прочную ткань верхней одежды.
– Кто такой? Друга встретил? – стал спрашивать имеющий право спрашивать хранитель. – А, может, ты цыганский барон? – Хранитель протянул руку к шапочке Крашева.
– Ты не тычь… – яростно шепнул Крашев, не отвлекая внимания маленьких людей за зеленым забором, и дернул крепкую ткань одежды.
– Так-а-ак… Интересно. В трезвяк захотел? – протянул охраняющий окружающую жизнь хранитель и наложил на Крашева обе руки. – Вперед… – приказал он другому хранителю. – Свезем обоих. Там разберемся…
«Идиот! Я – директор завода! Я – замначальника Главка! Я – депутат горсовета! Я…» – хотел заорать Крашев и тут он вдруг с ужасом понял, что в том, расколовшем его сознание миге он не директор завода. С завода его перевели в Главк. Но и в Главке он еще толком не оформился. У него даже нет пропуска, а тот, что был на директора, он сдал. Он нигде не прописан: ни на Урале, ни в Москве. Он уже не депутат, и у него нет никакой депутатской защиты. В старых спортивных штанах, в линялой штормовке, в маленькой не прикрывающей его кудрей шапочке – он никто, или не́кто, напоминающий бича. И с еще бо́льшим ужасом он понял, что он пьян. Он выпил стакан материнского вина… Сейчас его привезут в этот самый «трезвяк», осмотрят, опишут все его родинки и другие части тела, выяснят насчет венерических заболеваний, насчет судимостей, проведут эту самую реакцию Раппопорта и установят легкую стадию опьянения, а может, и среднюю… И пока не выяснится, что он замначальника Главка, вся эта телега будет катиться и катиться… Да и как выяснится? Документов у него нет… Разрешат позвонить в Главк? Заместителю, который ниже его рангом? А может, в министерство? Фанерному Быку?
Он представил себе удивленные, ледяные глаза Фанерного Быка и ледяные глаза всех «других людей». Что с ним происходит? Похоже, он сходит с ума… Он подрался с Ширей, чуть-чуть не сорвал стоп-кран и не остановил поезд, и вот опять… Опять он попадает в какое-то разверстое, остановившееся время.
Ему до боли в голове захотелось выскочить из этого провала, выпрыгнуть из этого треснувшего времени, любым путем выскользнуть из остановившегося, дурацкого мига. Вернуться в свое, уже наступившее будущее, в котором не было бы сегодняшнего утра, не было идиотской мысли о прогулке, не было выпитого стакана вина, не было этого трезво-пьяного калеки и не было этих чутких, настороженно державших его рук… Но жизнь строилась теперь по не понятным ему законам. И в ней все это было…
Но ведь можно было и по-другому зализать, заделать этот миг. Можно было – резко! сверху! – вывернув свои руки, ударить по рукам этого пинкертона, от которого пытаются убежать даже кособокие, тощезадые дохляки. Это был самый простой и надежный выход. И в лес! В этих кроссовках он убежит от сотни таких хранителей. Дорогу он запомнил. Через десять минут он дома. А в квартиру он никого не пустит. Даже если его найдут. Законы, слава богу, он знает. Впрочем, до этого дело не дойдет. Если за ним и побежит, то только один – тот, который держит его сейчас. Он маленький и с пузцом уже… Хотя и крепкий… Но эта крепкость только помеха его ногам.
Он уже чуть скосил глаза, оглядывая тропку, по которой пришел. Триста-четыреста метров до речушки, потом плотина, а потом и дом. Всего пятьсот метров кросса. А ведь когда-то он пробегал эти полкилометра за минуту. Так что никакие не десять… Две-три минуты и все – и нет этого проклятого мига. Его – одетого во все спортивное – даже останавливать никто не будет. А дома он примет душ, позвонит Фанерному Быку, потом в Главк, за ним пришлют машину и все – он среди «других людей» и забудет и этот лес, и грустный, ожидавший его автомобиль, и этого хранителя с пузцом.
Он знал, как быстро освободиться от державших его чужих рук. Свою руку надо резко крутануть в сторону чужого большого пальца. В нем меньше силы, чем в четырех. Он знал это давно, от классической борьбы, которой занимались они с Ширей. Знал он это не разумом – это знали его схваченные сейчас руки. И руки его, вспомнив это, ловко и быстро крутнувшись вокруг чужих, стали свободны. Это были микроны еще неосознанной свободы, и теперь надо было увеличивать эту свободу. Для верности надо было оттолкнуть чужие руки, ударить по ним сверху… А можно было развернуться и бежать от этих рук, увеличивая свободу и приближаясь к своему будущему, в котором было все так понятно и спокойно.
Он не сделал ни того, ни другого. Он просто грубо и резко оттолкнул мешавшее его будущему тело с пузцом. Желтая, посыпанная песком тропинка была пуста… И тут он встретился с теплыми глазами тощего человека. В них светилась надежда свободы. Свободы, которой не было в нем самом. И опять услышал он слова тощего: «Брат… Матерью клянусь». И в них тоже была надежда. И бурным, мощным, все заглушающим потоком лилась надежда свободы от счастья маленьких людей за спиной Гулливера.
…Он так и не смог убежать – чужие руки еще крепче схватили его.
– Так-а-ак, – захрипел маленький хранитель, почти повиснув на нем и все более уменьшая внешнюю свободу своим пузцом. – Еще и хулиганку схлопочешь…
Ему уже было все равно… Жаль, что он не смог помочь этому тощему, с такими странными, ясными глазами. Хорошо, что не разрушено счастье маленьких детей в их маленькой стране. Он позвонит Фанерному Быку… Они, эти хранители, должны это ему позволить… Он назовет министерство и фамилию Фанерного Быка, и тот быстро решит дело. Он лишь намекнет о своем знакомстве с начальником всех «трезвяков» или с председателем райисполкома этого района. Жаль, что этих фамилий не знает сам Крашев. Простое знание фамилий могло решить все… Он знает философию этих хранителей. Хватать, как волки, а отвечать, как зайцы… Что же… Фанерный Бык выручит мигом. Но он, Крашев, попался к нему еще на один крючок…
Надежда свободы пропала в глазах тощего человека. Он отвернул свои странные, ясные глаза, прошел к грустному автомобилю и, получив сильную помощь от своего хранителя, пропал в нем.
Освободившийся хранитель подошел к Крашеву и тоже взялся за крепкую ткань. Надо было идти в клеть, к тощему человеку.
Он уже сделал шаг, прикидывая, как уговорить хранителей разрешить ему созвониться с Фанерным Быком ранее всех этих осмотров, реакций, актов, как вдруг резкий, нарушивший обстоятельства голос спросил:
– А на каком основании?
Крашев, сбившись с расчетов, оглянулся и увидел невысокого, не выше хранителей, пожилого мужчину с непокрытой головой. Его прямые, еще довольно густые волосы были зачесаны назад. Отделившись от большой группы людей, дававших советы маленьким человечкам за зеленым забором, человек шел к хранителям, державшим Крашева. Шел человек прямо и строго и был похож на футбольного судью, идущего к игрокам, нарушившим правила…
Глава 16
– Так на каком основании? – переспросил подошедший, прищурив глаза.
– Ты, старик, внуков нянчишь? Вот и занимайся… – ответил хранитель с пузцом, но Крашев почувствовал, как пузцо его ослабло и чуть сдвинулось назад.
Это «старик» хранителя, произнесенное равнодушно и спокойно, отчего-то запомнилось Крашеву, и, вспоминая потом строгого, похожего на судью человека, он называл его тоже стариком, но с большой буквы, хотя узнал и имя и фамилию.
– Вы мне не тычьте, – строго сказал между тем Старик. – Я вас, молодой человек, раза в два, а то и в три старше. Впрочем, и ему, – Старик дернул подбородком в сторону Крашева, – и ему вы не имеете право тыкать. А ведь тыкали – я слышал. И они вот, мои друзья, – он указал на группу людей, стоящих у зеленого забора, – тоже слышали и подтвердят, если надо будет в спецмедвытрезвителе, который вы, молодой человек, трезвяком зовете. Кстати, и это тоже подтвердят. Не так ли, друзья мои? – громко обратился он к группе людей.
Из группы послышались булькающие, непонятные голоса. Кто-то рассмеялся. Все было глупо и обещало быть еще глупей. Но Старику все чрезвычайно нравилось, и он, тоже рассмеявшись, всунул обе руки между хранителями и Крашевым.
– Ну, вот, – опять став суровым, сказал он, раздвигая хранителей и Крашева. – Пошутили и хватит. У вас, кстати, есть о ком позаботиться. – Старик кивнул на клеть грустного автомобиля. – А этого молодого человека оставьте. Он трезв, никого не трогает и, похоже, впервые в этих местах. Оставьте! – уже решительно отодвинул он хранителей, и те, молчаливо зыркнув глазами по Старику и группе людей, выпустили крепкую ткань из рук и пошли к грустному автомобилю… Только хранитель с пузцом, пройдя несколько шагов, обернулся и молча погрозил Крашеву толстым, коротким пальцем…
– Вот так вот, – сказал Старик, сделав пару шагов вдоль низкого забора. – Сплошной хаос. Хамство, чванливость, эйфория от мелкой власти, извращенное понимание закона и все! – все подается под видом борьбы с пьянством!
Внутренне еще спрессованный, Крашев молчал.
С другой стороны низкого забора к Старику подбежали маленькие мальчик и девочка.
– Бегайте, бегайте, – махнул им Старик. – Мы тоже погуляем, – он взглянул на Крашева. – Впрочем, не представился. – Старик дернул подбородком, что, вероятно, означало поклон, и назвал фамилию. – Учитель, – добавил он. – Хотя, увы, уже на пенсии. А в настоящий момент – дед. Гуляю вот с внуками.
Крашев невнятно назвал себя, а когда Старик спросил о профессии, замялся. «Да, так – инженер», – наконец промямлил он и опять замолчал.
– Как говорится, не берите в голову, – сказал Старик и коснулся рукой Крашева. – Хотя хамство, в сочетании с властью, да еще и мундиром, ого-го, как действует. Вы не москвич? – он опять посмотрел на Крашева.
– Как сказать… – Крашеву не хотелось говорить, но и не хотелось уходить от Старика. И Старик, что-то поняв, замолчал и стал смотреть поверх низкого забора.
– Как сказать… – повторил Крашев. – В том-то и дело. Только приехал и еще не прописан. Словом, прописки нет, на работе не устроен и вдобавок ко всему – пьян.
– Как так? – вскинул голову Старик.
– Вот так… – Из груди, из всего тела уходила спрессованная тяжесть. Заполнявшая ее место всхлипывающая грусть тоже была невыносимо тяжела, но говорилось Крашеву уже легче. – Я приехал с юга. От матери. Привез ее вина. Выпил стакан, ну и вышел погулять.
– И чуть не догулялись, – рассмеялся Старик. – А вот бедняге не повезло, – кивнул он на двинувшийся грустный автомобиль.
– Дело еще и в том, – сказал Крашев, пересиливая всхлипывающую по самому себе грусть. – Дело в том, что этот бедняга – трезв.
– Вот тебе на! – удивился Старик. – Но ведь он на ногах не стоял.
– Конечно же он алкаш. Это верно. Но вот именно сейчас он был трезв. А на его ногах и трезвому стоять трудно. Вы видели его ботинки?
– Нет, – сказал Старик, – не успел. – Он взял Крашева за плечо. – Так что же вы? Почему не объяснили, не отстояли?..
Крашев молчал.
– Испугались? – лицо Старика погрустнело. – А все оттуда… – сказал он, помолчав. – Я учитель истории, впрочем, бывший, как вы слышали. И все оттуда… Россия, бедная Россия… Странная и чудовищно трудная судьба. Тайна Рюриковичей… Междоусобье… Монгольское иго… При всем самом худшем своем, оно еще и развращало народ и князей. Обучало рабству. Вбивало в душу народную психологию рабов. И так из поколения в поколение. Нет в жизни ничего страшнее родиться и умереть рабом. Но еще страшней дожить до того, что этого уже не понимаешь. Вот представьте себе: два вольных человека попали в плен. Что они сделают? Конечно, убегут, если смогут. А дальше? Дальше они освободятся от пут и пойдут, счастливые и равные. А рабы, не знающие другой жизни? Они и бежать не будут. Ибо не знают счастья свободы. Но вот путы пали. Они свободны. Что же они будут делать? А сильный, подобрав рваные путы, будет думать, как связать слабого, ибо другой, не рабской, равной жизни раб не знает…
– Допустим, так, – сказал Крашев. – Допустим, я испугался, я – раб. Но вы судите народ.
– Ну, что вы, что вы, – рассмеялся Старик. – Ну, какой же вы раб? Я не о вас. – Он махнул рукой. – Все это так… Мысли старого человека, пытающегося что-то понять… И во многом – не мои мысли. Да и какой же я судья?.. Хотя были и судьи… Заморские… Жан-Жак Руссо, например. И свои – Чаадаев. Первый вынес приговор: в России никогда не будет демократии – это страна рабов. Второй предрекал: Россия – страна без будущего. И все по той же причине…
– Но был Александр Невский и Дмитрий Донской. Какие же это рабы? И был народ-победитель.
– И был Сергий Радонежский, – подхватил Старик. – Но это внешнее, так сказать, проявление духа. А гражданский дух народа все более закабалялся… Иван III – родич византийских императоров – своими руками рвет ордынскую грамоту, вместе с народом прогоняет татарина Ахмата за Угру, а потом теми же руками создает Судебник, с «Христианским отказом», продолжая закрепощать тот же народ…
– Но были северные наши республики, были сходы и вече, была Боярская дума и Земский собор.
– Было, все было, – говорил Старик. Он не смотрел на Крашева и, казалось, доказывал что-то больше себе. – После Василия III – отца Ивана Грозного – Россией правила избранная Рада – совет, проводивший реформы. В ее внутренней политике появились черты компромисса. Но вот царь Иван вырос, Раду разогнал, насадил по всей земле Русской опричнину и утопил эту землю в крови. А народ? Народ восставал, убивал дворян, бояр, даже ближайших родственников царя – Юрия Глинских, например, но поднять руку на царя – не дай бог! А ведь восстанием 1547 года, к примеру, руководило это самое вече… Через четырнадцать лет царь вовсе уезжает из Москвы. И что же?.. Вече? Народное собрание? Как же… «Страх охватил москвичей!» – пишет историк. Виданное дело – без царя! И поехали к нему. И насадил им царь опричнину…
– Я плохо знаю историю, – сказал Крашев. – Спорить мне трудно. Но что же вы сами объясняете своим ученикам?
– Объяснял… – поправил его Старик. – Увы, объясняет.. Впрочем, не больно они нынче любопытные… Но иногда объяснять приходилось. Говорил об объективных обстоятельствах, субъективных, исторической закономерности, отсутствии освободительных идей, вождей и так далее. Упирал на незрелость народа. Упирал, а сам себя спрашивал: ну отчего русский народ такой терпеливый? Древнему афинскому демосу всего двух веков хватило, чтобы все понять и установить демократию… Через двести с небольшим лет после того, как Ромул основал Рим и стал в нем царем, царство это существование прекращает и Римом правит сенат. Власть в нем выборная – республиканская… А что же у нас после выродившейся династии Рюриковичей? У нас безвременье… А далее – Борис Годунов, который как человек, в конце концов, совсем потерялся и, будучи царем, стал и первым из рабов – рабом своей собственной души. А народ? «Народ безмолвствует», – замечает поэт.
– Чем больше вы рассказываете мне историю, тем больше понимаю, что не знаю ее, – сказал Крашев. – Темень сплошная. Хотя это не история народа, как я ее понимаю, а история царей. Шах-наме какая-то…
– Все связано, все, – ответил Старик. – Карамзин, описывая жизнь князей, писал историю государства…
– Странная вещь, – взглянув на Старика, сказал Крашев. – Прошло десять минут. Вы остановились на полпути. Но мое дело мне кажется и мелким и глупым…
– Оно таким и было, – отозвался Старик. – Главное – в том рабе, который сидит в каждом из нас. Вы выжали из себя несколько капель и дело предстало, каким ему и должно быть.
– Вы сказали: «В каждом из нас». Но вы-то вели себя совсем не по-рабски.
– Вы – молодой человек. Вам есть что терять, и вы испугались. Испугались незаслуженного позора. А я… – Старик усмехнулся. – Я уже давно пришел с базара. Пенсионер. Жена умерла… Сердце больное… Не пью… Не курю. – Он грустно рассмеялся. – Мне терять нечего… Что касается раба во мне, то я бо́льший раб, чем вы думаете. С генами вогнано в кровь. Но это уже другая история… Вернее – наша история.
Странное, теплое чувство охватило Крашева. Старик был ровесником его отца. Они из разных мест, и учились в разных школах, но если Старик воевал, то они могли встречаться на войне. Крашев никогда не говорил со своим отцом. А откровенно не говорил ни с кем из старшего поколения. Теперь, когда Крашеву за сорок, он, наверное бы, понял Водолаза. Но Водолаза уже нет…
– А далее – новый виток, – продолжал Старик. – Земский Собор, подчеркиваю, Земский Собор – зачаток выборности – сажает на трон Михаила Романова, и уже его сын, Алексей Михайлович Тишайший, достигает абсолютной государственной власти. Он – государь всея Руси. Понятие «государство» сливается с понятием «государь». Посягнувший на государя посягал на государство. Но все же абсолютная власть «Тишайшего» монарха, окончательно превратившего крестьян в собственность помещика, переставшего созывать Земские Соборы, устранившего от управления страной Боярскую думу, – эта абсолютная власть еще не задавила абсолютно дух народа. Всяк вотчинник еще правил своими холопами по своим законам. Да и дух народа еще знал, что такое свобода. Еще были живы старики, помнившие Великий Новгород свободным…
В начале последнего пути стоял Петр Алексеевич, Петр I, Петр Великий. Император громадной, неудержимо раздвигающей свои границы империи. Управлять такой страной одному было уже трудно, и Петр, оставляя за собой абсолютную власть своего отца, создает военно-чиновничью машину, с инструкциями и уставами, везде и всюду неукоснительно правившую по его царевым указам.