Текст книги "Беллинсгаузен"
Автор книги: Евгений Федоровский
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 43 (всего у книги 46 страниц)
Перед отъездом в Ревель прошёл он медленным шагом по Дворцовой набережной, постоял перед зданием Адмиралтейства, вышел к старому зданию у Английской гавани с колоннами по фасаду. По фронтону портика надпись: «Отечеству на благое просвещение». Здесь обретался небожитель и попечитель всех кругосветок того времени Николай Петрович Румянцев. Согласно завещанию, его дом превратили в музей, все богатейшие коллекции и огромная библиотека стали достоянием России.
На Волковой кладбище Иван Фёдорович простился с вице-адмиралом Макаром Ратмановым, любезным другом своим, скончавшимся в 1833 году, и отъехал в своё имение. Он и умер, склонив голову над своим «Атласом Южного моря». На титульном листе сочинения красовался фамильный герб Крузенштернов с экслибрисом и девизом «Надейся на море».
5
Манёвры у Гогланда с двумя дивизиями были последними в жизни Беллинсгаузена. 68-летний Фаддей Фаддеевич предчувствовал, что больше уже не сможет управлять таким множеством кораблей из-за нервных перегрузок, тем более в присутствии государя и шведской эскадры вдали под флагом адмирала Норденшельда. Зная, что в той эскадре в чине лейтенанта флота Швеции находится король Оскар, Николай послал туда офицера связи Фёдора Дмитриевича Нордмана, хорошо знавшего шведский и вообще европейские языки.
По желанию царя командовать манёврами стал Костенька, девятнадцатилетний генерал-адмирал Константин Николаевич. Он почти дорос до папеньки, на верхней губе появились пушистые усики. Смущаясь поначалу, он отдавал команды старому адмиралу, тот передавал их вахтенному офицеру, на мачты поднимались сигнальные флаги, дублировались фрегатом, находившимся в стороне колонн, чтоб его видели все корабли дивизий. Команды исполнялись с той же быстротой и изяществом, с каким делались и прежде. Но в этот раз их было много, и сменялись они одна за другой, как будто кто гнался за эскадрами.
– В погоню идти! – распаляясь, кричал Костенька.
– В погоню... – вторил Беллинсгаузен и, чтоб вахтенный не перепутал, добавлял тише: – девять бело-красных флагов на бизань-ванте распустить, раз выстрелить.
– По ветру гнать!
– По ветру... Добавить сине-жёлтый с единым выстрелом.
– Перестать гнать!
– Встать на верп!
– Другой якорь вытянуть!
– В погоню на четверть компаса!..
А Беллинсгаузен как бы вольтижировал своими эскадрами, заставляя корабли маневрировать всего в кабельтове друг от друга. В быстроте меняющихся сигналов, чёткости приказов угадывалась его воля, требующая от командиров таких же скорых и смелых движений.
А коль ложился туман, к флагам подмешивались более частные артиллерийские залпы, фонари, фальшфейеры, ружейная трескотня, барабанный бой, колокола.
– Всему флоту двадцать один залп чинить!
Тут флагман начинал пальбу, за ним – остальные. Если стрельбы были в цель, опять же первым стрелял флагман, другие её добивали. Отживший корабль умирал, как гладиатор, испытавший немало боев. Он погибал медленно, тяжело, с великой тоской. Иссечённые осколками мачты, паруса, похожие на решето, обрывки вант, покосившиеся реи валились набок, потом ложились на волну, в развороченные снарядами борта врывалась вода и, затяжелив корпус, увлекала в свою бездну, в небо взвивались головешки и пар, облако повисало над бурлящей воронкой и рассеивалось потихоньку по ветру.
Наконец император дёрнул увлёкшегося сына за рукав. Тот понял желание.
– Встать в дрейф. Вызвать командиров! – Костенька победно оглянулся вокруг и размашисто перекрестился, не заметив, как быстро для него, молодого, здорового, радостно возбуждённого, пролетел день и начинало вечереть.
– Кайзер-флаг на бизани распустить и выстрелить раз, – шепнул Беллинсгаузен вахтенному офицеру, хотя тот уже успел передать команду, но всё равно остался благодарным старому адмиралу за подсказки.
Корабли ладно изменили строй. Заиграла музыка, застучали барабаны, залились трелями боцманские дудки, оповещая отбой.
На кормовом флагштоке поднялся иерусалимский вымпел: всему флоту чинить молебство Господу Богу!
– Ты мастер своего дела, – сказал Беллинсгаузену государь, довольно покручивая ус.
Сыну же пожал руку со словами:
– А тебе в добрый путь.
Вернулся со шведской эскадры капитан-лейтенант Нордман. Взволнованно рассказал он, как адмирал Норденшельд и король Оскар следили за русскими кораблями:
– Несколько часов они будто приросли к подзорным трубам, изумлялись грациозным движениям кораблей. Поразило их множество сигналов, за которыми тотчас следовало исполнение. «Я держу пари с кем угодно, что этих эволюций не сделает ни единый флот Европы!» – воскликнул Норденшельд.
Обе дивизии вернулись в Кронштадт. Проводил Беллинсгаузен царя и свиту, простился по-отечески с великим князем Костенькой. То ли от выпитого вина по окончании манёвров, то ли от волнения и усталости на душе стало тоскливо. Пожелал спокойной ночи дочерям, поцеловал Аннушку и ушёл в свою половину. Его кабинет напоминал каюту. В нём даже пахло кораблём. Этот крепкий смолистый запах источал пеньковый палубный мат, который лежал вместо коврика у него под ногами. Доброе, ласковое, одновременно застенчивое лицо Беллинсгаузена, говорившее о душевной чистоте и честно прожитой жизни, вдруг осунулось, приобрело землистый оттенок. Что он успел сделать и чего не успел?.. Не хапал казённой копейки, не знал протекции, не стремился делать карьеру, много плавал, оставался независим и твёрд, не больно-то ладил? исключая Меншикова, с высшим морским начальством – всё так. Но почему же что-то ноет в груди, гложет душу, не даёт уснуть?
И тут неожиданно пришла мысль: да ведь на манёврах он, по существу, присутствовал на похоронах родного флота, под чьими парусами прошли все его годы. Тёмные, дымные, грязные чудовища, чавкая шлицами, как свиньи, шли на смену белокрылым кораблям, фрегатам, бригантинам, корветам. И ничего тут не поделать. Эпоху сменяла другая эпоха.
Наверное, так же чувствовали себя гидротехники, привыкшие к священной силе чистой работающей воды, при виде огнедышащей паровой машины. Её привезли из Шотландии. Весила она 88 тонн и двумя насосами выкачивала в час тысячу кубометров воды. Запускали её двенадцать мастеровых-британцев. Десять из них уехали, а двое – помощник инженера Адам Смит и кузнец Уильям Брюс – остались и приняли русское подданство. Позже запустили вторую машину по чертежам Смита, но изготовленную на русских заводах, в том числе и на Кронштадтском литейном. Должно быть, успех вскружил голову Смиту. Почувствовав себя незаменимым, он предъявил ультиматум: либо вдвое увеличить жалованье и предоставить казённую квартиру, либо уволить. Русского мастерового Романа Дмитриева спросили, сумеет ли он управлять обеими паровыми водоотливными машинами, на что техник с достоинством ответил: «Могу и без аглицких мастеров». Тогда Смита уволили. Но это к слову. Главное, паровая машина прочно входила в жизнь. На Охте заложили первый парофрегат «Архимед» с винтом по чертежам полковника Ивана Афанасьевича Амосова. Корпус делали из лиственных пород с частичным использованием дуба и сосны. В бортах прорезали двадцать восемь пушечных портов: для 36-фунтовых орудий. Его привели на кронштадтский рейд, установили котлы и машину в 300 сил. Двухлопастный винт имел диаметр 4,6 метра.
Кроме парового двигателя фрегат нёс парусное вооружение. На испытаниях «Архимед» развивал скорость пять узлов. Этот корабль дал жизнь судам совершенно нового типа – винтовых паропарусных быстроходных фрегатов в переход от использования ветра и паруса к пару и винтовому движителю.
К огорчению сторонников пара и радости парусников, «Архимед» недолго служил флоту. Возвращаясь в Кронштадт из Дании под парусами, он наскочил на рифы у острова Борнхольм. Большим волнением, несмотря на все старания команды, корабль потащило на мель, бросило на острые камни, пробив борт. Капитан I ранга Глазенап принял решение высадить команду на берег. Подошедшие парофрегаты «Камчатка» и «Отважный» доставили матросов в Кронштадт. Беллинсгаузен знал Глазенапа как исполнительного, умелого морехода и постарался, как мог, оправдать капитана. Военно-морской суд Кронштадтского порта признал невиновность командира в гибели фрегата и освободил Глазенапа от ответственности.
Умом Фаддей понимал, что движение к новому не остановить, как и время. Но сердцем он жалел паруса. Они требовали от человека любви и сильной отдачи, как преданности в дружбе, отважности в бою, крепости в страданиях. Только в управлении парусами, в борьбе со стихийными невзгодами, непокорными ветрами проявлялся характер настоящего плавателя.
Он вспоминал Ивана Завадовского, Ивана Игнатьева, Митеньку Демидова, Константина Торнсона, помощников своих на «Востоке» в труднейшем походе к Южному континенту, макросов, безропотно исполнявших подчас невыносимую работу. Все они были настоящими парусниками. Где же они сейчас?.. Завадовский, слышал, адмиральствует на Дунае, Игнатьев с Демидовым ушли в отставку. Торнсон…
13 июля 1826 года Фаддея не было в Кронштадте, он оставался в Петербурге в должности главного цейхмейстера и дежурного генерала при Морском министерстве. Но слышал от других, что происходило в тот день в Кронштадте. «Ах вы, молодые, пылкие головушки, собрались обух плетью перешибить...»
На адмиральском корабле «Князь Владимир» под вымпелом главного командира порта Фёдора Васильевича Моллера, брата министра Антоши, выстрелила пушка. Корабли на большом кронштадтском рейде выстроились в кильватерную колонну, и с каждого на флагман прибыли старший офицер, лейтенант и мичман – свидетели совершения приговора над моряками-декабристами. Пятнадцать из восемнадцати заговорщиков привезли из Петропавловской крепости в полной форме при орденах и личном оружии. Флотский прокурор зачитал приговор: государственные преступники лишались чинов и дворянства, десятерых ждала каторга, пятерых разжаловали в матросы. По обряду морской службы под барабанную дробь над головами сломали надпиленные сабли и бросили обломки за борт, туда же полетели сорванные с мундиров эполеты.
Константин Петрович Торнсон стоял рядом с братьями Николаем и Михаилом Бестужевыми и был бледен, как никогда. Друзья считали его одним из лучших и учёных офицеров. Он и был таковым. За мужество награждён в боях Отечественной войны, за трудную службу в экспедиции представлен к Владимиру. Фаддей помнил, с какой решимостью он управлял шлюпом в самые опасные вахты, когда опускался туман или ночь. Но он наблюдал за ним и нечто другое: высокомерие к нижним чинам. Матросы ценили его как моряка, но не любили за холодность, барскую спесь, неуместную в общем многотрудном вояже. Лишь к концу похода он стал как-то меняться к лучшему – помягчел, подобрел. Без сомнения, долгие плавания учили не только Торнсона, но и других офицеров смотреть на матросов не как помещик в мундире на крепостных, а как на людей со своим сердцем и нравом. Идея освобождения крестьян уже носилась в воздухе. Даже Бенкендорф, жандармский командир, называл крепостное состояние пороховым погребом под государством. Сознавал это и Николай, как-то сказал: «Я не хочу умереть, не совершив двух дел: издания свода законов и уничтожения крепостного права... Крестьянин не может считаться собственностью, а тем не менее вещью».
И всё же чего не мог побороть Фаддей во вверенном ему Кронштадте, так это всеобщего, всепроникающего, впившегося в кровь рабства. Рабом оставался и самый последний чин, адмирал. Ну что с того, что он озеленил казарменный город, устроил аллеи и фонтаны, возвёл много офицерских и служительских флигелей, печётся о пароходном заводе, сухих доках, а постройкой госпиталя и госпитальной дачи в Ораниенбауме сохранил жизнь тысячам больных, и кто-то сказал, что даже если бы Беллинсгаузен ничего более не сделал для флота, за одно это он достоин памятника?.. Много ли лучше стало матросам, о которых он пёкся постоянно, устраивая экипажные огороды, добивался повышенного мясного пайка у государя? Что с того, что он запретил битье без суда, в плаваниях у него не существовало телесных наказаний?.. Он бессилен был уследить за каждым. Порки и зуботычины сыпались на солдат гарнизона и матросов экипажей за малейшую оплошность, а чаще без всяких причин. Ротные ругались виртуозно-изысканно, взводные – отборным матом. Унтеры смрадом ругани наполняли воздух казарм, кубриков, улиц. Жестокость, муштра помогали, по мнению дремучих командиров, держать подчинённых в повиновении. Сами рабы, они и на других смотрели как на рабов.
Нет, не сумел побороть эти порядки Фаддей. Такое уж жестокое время выпало на его долю. В том месте, где он благоустраивал парк, раньше был плац для парадов. Там муштровали матросов, там же их прогоняли сквозь строй. Когда спина превращалась в сплошной кровоподтёк, врач говорил: «Довольно!» Осуждённого подлечивали, и пытка продолжалась, пока не заканчивался счёт положенных ударов.
Неуютно было и дома. Девочки-подростки больше к маменьке льнули, старого отца стеснялись. Росли они бледненькие, не больно красивые, худосочные. Дай-то Бог вспоить, вскормить, за пряслину посадить... Лизанька за лейтенанта Даниила Гершау замуж вышла, да только у того что-то со службой не ладится, давно бы пора в капитаны выйти, а держат в мороке. Свободных вакансий мало, жаждущих много. Неужто просить в производстве?..
Бросил Фаддей шинель на диван, штору задвинул от света белой ночи и лёг, прислушиваясь к ноющему сердцу и боли в костях – к ненастью.
6
Долго сыпал дождик, но приустал. Настало вёдро – тёплое, солнечное – до самого Дня поминовения усопших в Дмитриевскую субботу перед днём памяти святого Дмитрия Салунского. В это время русская армия чтила память всех воинов православных, за веру, царя и отечество на поле брани убиенных. Установил этот праздник Дмитрий Донской после Куликовской битвы. Впоследствии вместе с воинами стали поминать всех христиан, в вере и надежде вечной жизни скончавшихся.
Фаддей приказал приготовить коляску. За кучера поехал вестовой Мишка Тахашиков, кто в Антарктиду ходил. После того вояжа он служил ещё в экипаже, поплавал по морям, вышел в отставку унтером с пенсионом и мундиром, уехал в деревню, а там уже пи родных, ни сверстников не нашёл, вернулся в Кронштадт к Беллинсгаузену, просился хоть в дворники, хоть в истопники. По старой памяти Фаддей определил его в вестовые, хотя и полагалось ему иметь более молодого и расторопного из служивых, да и неудобно было кликать Михаила Гаврилыча Мишкою, но уж больно подходило к нему уменьшительное имя – оставался он таким ясе бойким, острым на язык, добычливым и преданным. А что по-стариковски брюзжать стал, так и Фаддей к тому пристрастие заимел. Ворчали оба, только не со злости или с зависти, а как-то добродушно, кротко, как все отзывчивые люди.
Трясся Фаддей по булыжным улицам, посматривал на опадающую листву, аккуратные флигеля двухэтажные. Проходившие офицеры отдавали ему честь, а матросский строй, подтянувшись, печатал шаг по-парадному, вскинув голову и прижав руки к бёдрам.
Фаддей нарочно не взял с собой домашних, потянуло побыть одному у дорогих могил товарищей. Остановились у православного кладбища. Оставив Мишку на козлах, он прошёл к старой церкви. С левой стороны у паперти стоял гранитный памятник начальнику Первой дивизии вице-адмиралу Андрею Петровичу Лазареву. Помолчал, попечалился. Перевёл взгляд на могилу члена Адмиралтейств-совета Александра Алексеевича Дурасова, когда-то парнишкой он здесь, в Итальянском дворце, первым взял под опеку «немчонка» Фабиана. «Пережил я тебя, Сашка. Вечная тебе память, бедовый кадетик, да постелись земля пухом».
В самой церкви находилась могила полного адмирала Петра Михайловича Рожнова, чей пост Фаддей занимал сейчас, и супруги безропотной его Анны Васильевны, скончавшейся тремя годами позже. Вспомнил, как его с Аго на кимбе заарканили с линейной громады, вознесли по воздусям на палубу, приволокли за шиворот к Петру Ивановичу Ханыкову, а рядом на шканцах стоял узколицый лейтенант с острым подбородком, который стал для Беллинсгаузена и наставником, и другом, и ангелом-хранителем.
«Душа ты моя сердечная, Пётр Михайлович», – погладил Фаддей рукой холодный край надмогильной плиты, надпись на ней прикрывала золототканая плащаница, только в стене храма над могилою была вделана мраморная доска с фамильным гербом покойного, с иконою Спасителя и словами, выбитыми славянской вязью: «Другу и благодетелю от жены и детей».
«Знал бы ты, как несладко оставаться одному на бренной земле – все ушли, некому душу излить, не с кем и чарку выпить. Приятелей много, да друга, каким ты был, нет. Всего-то, кажись, достиг – и орденов всех рангов и степеней, и милостей царских, а отчего пустота гложет? Воистину две головни и в поле дымятся, одна и в печи гаснет. Стар стал, немощен, хвори истязают... Дел много, только чую, не по силам их одолеть. А небо попросту коптить мы с тобой не привыкли. Одно утешает: вроде свою ношу пронесли достойно. Ты как думаешь?..»
Молчит могила. Тихо потрескивают свечи. Безмолвные старухи жмутся по углам. Скорбные лики святых смотрят с иконостаса и стен. Божья Матерь глядит на младенца с нежностью. Суровый Никола Чудотворец будто хочет о чём-то спросить, может быть, то же: а так ли ты жил, не впадал ли в грех, не душил ли безвинного, не пасовал ли перед морским бесом и всегда ли делился с голодным? «Господи, спаси, прости меня, грешного, – и помилуй!»
У ворот кладбищенских поклонился он низко, насколько позволяла окостеневшая поясница, ещё раз окинул взглядом дорогие могилы: «Уж скоро, ребятки, и я к вам приду...»
Вернувшись домой, Фаддей раскрыл заветный сундучок. Пообтёрлись его стенки, ослабли медные гвоздики и заклёпки – и неудивительно, ведь из семидесяти трёх хозяйских лет больше тридцати проплавал в море. Теперь хранил ордена – Святых Георгия, Владимира, Анны, Александра Невского, Белого Орла всех классов и степеней – и знаки к ним, наплечные ленты, важные бумаги – аттестации, формулярные списки, одно из благодарственных писем царя: «Фаддей Фаддеевич, в ознаменование совершенной признательности моей к неутомимой и всеполезной службе вашей, я, при совершившемся ныне пятидесятилетии деятельного служения вашего, жалую вам вензелевое изображение имени моего на эполеты. Мне особенно приятно, в этот достопамятный для вас день, вновь уверить вас, что заслуги ваши дают нам полное право на постоянную мою к вам благосклонность. Николай».
Раздался осторожный стук в дверь. Фаддей торопливо опустил крышку, будто делал что-то постыдное. Вошла Аннушка – ещё молодая, подтянутая, хоть и чуть располневшая. Увидела сундучок Рангоплев, посмотрела на смущённого мужа.
– Ты, батюшка, никак в море собрался? – вроде бы шутливо, но с тревогой спросила она.
Фаддей не стал притворяться. Потупил глаза, ответил:
– Дальше, матушка... Наверное, время подходит.
– Ишь что надумал?! – всплеснула руками Аннушка. – Да нетто захворал? Болит что?
– Ничего не болит.
– А раз не болит, я тебя в сад выведу. Мишка, дурак, чай, растрёс?
– На Мишку не наговаривай. Он и тебя, что случись, из огня вытащит.
– Дался тебе Мишка...
Фаддей на ворчание супруги, как всегда, не ответил. Сказал лишь:
– Пойдём лучше на Екатерининский, там посидим.
Они прошли вдоль заполненного водой рва к Господской улице, сквером вышли на бульвар, где сажал деревья и уравнивал дорожки сам Фаддей. Теперь клёны и липы поднялись высоко, но в предчувствии холодов уже сбросили листву. Золотой фольгой она звенела под ногами, лежала на тихой глади канала, тоже сработанного его заботами. На аллейке играли дети. Увидев дедушку-адмирала в поношенной, ещё старого покроя шинели, которого поддерживала за локоть высокая полнолицая дама в широкой шляпе с вуалью, они, ничуть не смущаясь, окружили его и стали рассматривать с таким же любопытством, как мамонта в Петербургской кунсткамере.
Адмирал и дама опустились на скамью. Вдруг какая-то забота набежала на кроткое светлоглазое лицо согбенного старичка. Фаддей пытался припомнить, что же он забыл сделать? В слабеющей памяти мелькало нечто связанное с дальним плаванием... Путятиным... Перед глазами замелькали бумаги, бумаги. Иные он прочитывал вскользь и решал быстро. Иные приходилось прочитывать по нескольку раз, чтобы уловить суть за цветистым слогом, полным словесной эквилибристики вокруг весьма обыденной просьбы. Но Путятин писал кратко, как рубил топором. Евфимий Васильевич выпустился из Корпуса много позже, однако ходил с Михаилом Лазаревым в кругосветное плавание на «Крейсере», с ним же участвовал в Наваринской баталии, а после дикой расправы с Грибоедовым[71]71
А. С. Грибоедов, будучи по натуре человеком мягким и интеллигентным, твёрдо отстаивал интересы России на дипломатическом поприще. По окончании русско-персидской войны 1826—1828 гг. он добился выгодного для России Туркманчайского договора. Это вызвало недовольство не только в Персии, но и в Англии, которой мир между Персией и Россией был невыгоден. Английские агенты стали готовить провокацию. Следствием её стало почти поголовное истребление русских в посольстве в результате акции мусульманских фанатиков.
[Закрыть] восстанавливал отношения с Персией, налаживал пароходное сообщение между российскими портами на Каспии и персидскими приморскими городами. Так о чём же просил Путятин?.. Хуже всего, когда забудешь, а мысль свербит и свербит в голове. Вспомнил! Адмирал сообщал о предполагаемом в будущем году плавании в Японию с дипломатической миссией. Вместе с Путятиным просится поехать литератор Иван Гончаров, недавно прославившийся «Обыкновенной историей». Евфимий Васильевич просил сообщить, каким лучше путём идти в ту страну, поелику из оставшихся в живых мореплавателей на шлюпе «Надежда» является Беллинсгаузен, и какой он может рекомендовать корабль для этого похода. Каким путём? Разумеется, тем же, что шла «Надежда» Крузенштерна. А из кораблей лучше фрегата «Паллада» не сыскать. На нём начальствовал когда-то Нахимов и надёжно его сберегал. Сейчас там капитанствует Иван Унковский – моряк тоже достойный. Надо ответить поскорей.
Не просидев и часа, Фаддей Фаддеевич заспешил в кабинет.
Дежурный офицер немало удивился, когда увидел адмирала в выходной день. Обычно Беллинсгаузен ревниво соблюдал режим, того же требовал от других. Фаддей написал обстоятельное письмо Путятину, распорядился снести его в канцелярию, чтоб там переписали набело и отправили в Петербург.
Потом долго глядел через окно на липовые ветки, припоминал, что хотел записать ещё какую-то мысль. Протащится зима, наступит летняя страда плаваний... Он обмакнул перо в чернила и вывел крупно, как напечатал: «Кронштадт надобно обсадить такими деревьями, которые цвели бы прежде, чем флот пойдёт в море, дабы и на долю матроса досталась частица летнего древесного запаха».
После Дня поминовения задули северные ветры, почернело небо, и пошло могучее нашествие снега. Засыпались крыши и улицы, оделись в саван замерзшие корабли. Следом ударили лютые морозы, каких давно не видели кронштадтцы.
...В Рождество Фаддей почувствовал себя совсем плохо. Обострившаяся внутренняя болезнь от расстройства желчи неутомимо и быстро повлекла его туда, «где уже нет болезней и печали». Навещали медицинские светила – главный врач морского госпиталя Ланг, ведущие хирурги Караваев и Кибер, впервые в мире сделавшие операцию «прободения сорочки сердца» (пункцию перикарда, говоря современным языком), применившие наркоз при раневых болях. Они надеялись, что могучий организм, не знавший сбоев на протяжении семидесяти с лишним лет, справится с недугом и в этот раз. Однако Беллинсгаузен и сам не хотел больше жить. Перед лицом смерти он повёл себя так же достойно и бесстрашно, как в огне сражений и в борьбе со стихиями в Южном океане. Благородство, спокойствие, хладнокровие отмечал каждый в его характере. Присутствие духа он равно сохранил и на смертном одре 13 января 1852 года.
Не ослабевали рождественские холода. Священник вершил отпевание. Он препровождал в иной мир душу, но она, не успокоенная, оставалась ещё здесь, в Кронштадте. У гроба теснились адмиралы, офицеры, матросы. Стоял почётный караул – армейский из крепости и морской батальон, сводный, от экипажей Балтийского флота. Как только завершился молебен, барабанщики ударили «полный поход». Торжественная дробь боевых барабанов жаловалась за военные заслуги и отличия. Приспустили флаги корабли. Загремел пушечный салют.
Утихла пальба, и зазвонили колокола всех кронштадтских церквей. Не в множестве орденских подушек, не в рокоте «полного похода», не в орудийном громе было величие похорон, а в отчаянной тишине тысяч и тысяч мужчин во флотских шинелях и женщин в меховых салопах, детей и юнг, отставных боцманов, доковых работников, строителей пароходного завода и портовых мастеровых. В безмолвной скорби поклонения офицеры подняли гроб. На нём лежали два флага: его, адмиральский, и тот, что плескался на шлюпе «Восток» у льдов Антарктиды. Гроб понесли через весь город к вечному покою кладбища. Лица стыли на беспощадном морозе, но никто не обращал па него внимания. Только теперь в полной мере люди познавали потерю человека с высоким чувством долга и чести. Два кругосветных вояжа совершил он, из коих поход к Южному полюсу долго оставался непревзойдённым. Он участвовал в двадцати семи кампаниях, не считая тех, что были засчитаны вдвое. За двенадцать лет служения в должности военного губернатора он сделал для города больше, чем трое его предшественников. Он создал флотскую библиотеку, снаряжал новые кругосветные плавания, давал полезные советы молодым. В кругу друзей был утешительным и весёлым. Он умел ободрить расстроенное сердце и уладить роковой конфликт. Этот дар, свойственный обычно молодости, он сохранил до конца своих дней.
Как все цельные и добрые люди, он находил успокоение в природе, даже в малом и скудном Кронштадтском публичном саду. Этот сад, его создание, он любил, как родное дитя. Он любил смотреть на малышей, играющих в нём, и сам радовался с ними. Трогательно было видеть этого достопочтенного старца с улыбчивым лицом среди цветов и акаций, тоже взращённых им и его семейством.
Те, кто приходил к нему на приём, были поражены, по выражению побывавшего в Кронштадте командира австрийского корвета графа Кароли, ласковой красотою старого адмирала. Мужество его было постоянным, как могучее, ровное, глубинное течение. С этим мужеством он встречал и полярные ураганы, и пушечный огонь неприятеля, и жизненные несчастья, которые иной раз казались горше всех зол.
Гроб опустили в обледеневший склеп, и по крышке застучали мёрзлые комья. Каждый хотел оказать ему последнюю услугу, и непритворные слёзы увлажняли землю, скрывшую Фаддея Фаддеевича Беллинсгаузена навсегда.