Текст книги "Телефонная книжка"
Автор книги: Евгений Шварц
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 43 страниц)
13 мая
Есть люди, которых жизнь свела с тобой близко, они как бы в фокусе, а есть такие, которых видишь боковым зрением. Я не знаю ни дома, ни родных Деммени. Как будто припоминается седая, достойная дама, худощавая, с взглядом, как и у Деммени, тревожным и надменным, – его мать. Как будто я видел, как он с ней почтителен и ласков, – именно как люди его толка. А может быть, это просто обман бокового моего зрения. Я начал вчера и оборвал рассказ о составе его труппы, характерной для театров подобного рода. Обычно подбираются тут три вида актеров. Первый – как я уже сказал – состоящий из людей, по той или другой причине не нашедших себе применения. Второй – наиболее мной уважаемый – вечные дилетанты, от преувеличенного уважения к искусству. Словно мальчики, вечные мальчики, сохраняющие невинность оттого, что слишком уж влюблены. Они идут в кукольный театр не из любви к нему, а чтобы стать поближе к искусству, прикоснуться к самым его скромным формам Иные, приблизившись, столкнувшись с театром, угадывают, что искусством можно овладеть, и приближаются к третьему виду кукольников. Но большинство так и замирает во втором. Ибо почтительная любовь к искусству не всегда связана с талантом. Как почтительная любовь мальчика – с мужской силой. Их, бедняг, сокращают, когда молодой театр делается профессиональным, или переходят они на подсобную работу. В монтировочную часть, в помощники режиссера. Третий вид актеров – это прирожденные кукольники. Признающие только этот театр. Иные, возможно, по особой жажде спрятаться от зрителя. Только руку ему и показать. Но большинство Яз любви, чистой любви, к этой форме. Людей третьего вида, самого редкого, найдешь не в каждом кукольном театре. Есть их немного у Деммени. А больше всего у Образцова. Деммени сам дилетант, но не по причине излишнего уважения к своему делу, а от природы. Полуумение свое считает он мастерством. Техника, далеко шагнувшая с начала двадцатых годов, вызывает у него ревность, а не потребность соревноваться. Он по – женски, по – дамски раздражается и бранится.
14 мая
У меня в театре Деммени шло несколько пьес. В начале тридцатых годов – «Пустяки». Тут я впервые испытал, что такое режиссер и все его могущество. Ничего не оставил Деммени от пьесы. Выбросил, скажем, текст водолаза, целую картину сделал вполне бессмысленной, полагая, что оформление подводного царства говорит само за себя. Я тут впервые понял, что существуют люди, которые не умеют читать и никогда не научатся этому, казалось бы, нехитрому искусству.
* * *
Он сокращал, переставлял и выбрасывал все, что надо было куклам. И сюжетно важные места вырезал с невинностью неграмотности. И пьеса, то, что для меня главное мучение, оказалась рассказанной грязно, с зияющими дырками. Можно было подумать, что я дурак. И что еще удивительнее, никто этого не подумал. Но и не похвалил меня. Состоялась обычная кукольная премьера, поставленная полуумело и заработавшая полууспех. Деммени видел я боковым зрением, не потому, что был невнимателен к нему, а по сознанию, что не имеет смысла подходить ближе и смотреть прямее, – не договориться нам. Поэтому не бывал я на репетициях. И то, что увидел на премьере, было для меня полной неожиданностью. Тем не менее, переделал я для их театра написанную для Зона «Красную Шапочку». Потом сочинил «Кукольный город», потом «Сказку о потерянном времени». Шли они, в основном, лучше, чем «Пустяки», но все принимал я эти премьеры боковым зрением и шел на премьеру все же со страхом. Нет. С чувством протеста. А на последнюю премьеру просто не пришел. Потом уже посмотрел с большим опозданием. Отношения личные с Деммени никогда не нарушались ссорами. Один только раз он, оскорбленный тем, что я с заказанной его театром пьесой опоздал, а ТЮЗу сдал «Клад» [3][3]
Очевидно, Шварц, работая над пьесой «Клад», не сдал в установленный срок пьесу «Пустяки», предназначавшуюся для Кукольного театра под руководством Деммени.
[Закрыть], подал на меня в суд о взыскании аванса в размере 75 рублей. И ни слова мне об этом не сказал. Повестки я каким‑то образом не получил, дело слушали без меня как бесспорное. И ко мне явился судебный исполнитель и описал письменный стол и кресло – единственное, что мог в нашей комнате на Литейной. Вообще письменный стол описывать не полагалось, но он сделал это с моего согласия. Я внес деньги на другой же день, и печати сняли. Я обиделся, чем порадовал вздорного худрука, и решил, что работать у него не буду. Но вспомнил об этом только сегодня.
Деммени необыкновенно моложав.
15 мая
Все такой же, одинаковый, корректный, с тем же выражением встревоженно – надменным, встречается он то в театре, то на улице. Только здоровается он горловым и капризным своим тенором все более приветливо.
Как ни говори, как ни суди друг друга, а прожили мы жизнь по – соседски, под одним небом. И свыклись. Мы знаем, чего ждать друг от друга, и ничего не требуем и не ждем свыше определившегося. Все установилось. Меняется только одно: с каждым годом мы все более и более старые знакомые. Вот почему при встречах вижу я его боковым зрением, но словно бы и ближе. А его тенор звучит все дружелюбнее.
Следующая фамилия – Сима Дрейден. [0][0]
Дрейден Симон Давыдович (1905–1991) – критик, театровед, литературовед. Автор рецензий на спектакли по пьесам Шварца.
[Закрыть]Вот уж, кто в фокусе. Помню я его с первых дней приезда в Ленинград. Когда познакомился я с Колей Чуковским [1][1]
Чуковский Николай Корнеевич (1904–1965) – писатель, сын К. И. Чуковского.
[Закрыть]и с Лидой Чуковской [2][2]
См. «Воронина Екатерина Алексеевна», комм. 1.
[Закрыть], то вскоре познакомился с его соучениками по Тенишевскому училищу: с Лелей Арнштамом [3][3]
Арнштам Лео Оскарович (1905–1979) – кинорежиссер, сценарист. Окончил Ленинградскую консерваторию по классу фортепиано. В 1929–1942 гг. работал на киностудии «Ленфильм».
[Закрыть], который тогда собирался стать пианистом, с Лидочцой Цимбал [4][4]
Жукова (рожд. Цимбал) Лидия Львовна (1905–1985) – литератор, театральный критик. В кн. «Лидия Жукова. Эпилоги» (Нью – Йорк, 1983) содержатся воспоминания о Шварце.
[Закрыть]– беспокойной, маленькой, большеротой и, как все Цимбалы, белоглазой. Она страстно стремилась к чему‑то, но сама не определила, к чему. И так на всю жизнь. Начинала как отличная пианистка, а потом перебросилась в искусствоведение, пишет о театре, ездит от ВТО смотреть периферийные постановки все с тем же страстным стремлением, неясно к чему. И познакомился я тогда же с Симой Дрейденом. Вот он – сразу пошел по тому пути, которому не изменил и сегодня. Он страстно любил театр и пробовал писать о нем чуть не на школьной скамье. Была вся эта компания моложе меня, но приняла меня как сверстника, что мне казалось естественным. Я так мало вырос с тех дней, что кончил реальное. Тут, в Петрограде 22 года, едва начинал я приходить в себя. Стал питаться не только от корней, но и от почвы. Время было голодноватое. И у Лели Арнштама, родители которого были щедры, устраивались кутежи. Нам выдавали какао, сгущенное молоко и сахар. И в большой кастрюле варилось какао на всех. И мы пили, пили и были счастливы. Встречались мы часто, особенно часто на вечерах в Доме искусств. Однажды, глядя мрачно на собравшихся, где присутствовали весьма почтенные имена, Леля Арнштам начал вечер, где должен был играть, вступительным словом, и первая фраза была такова: «Как известно, писатели свински необразованны в музыке».
И профессионально из этих молодых первыми определились Коля Чуковский и Сима Дрейден, Леля Арнштам еще некоторое время держался музыки, а потом стал кинорежиссером. Решился на это. Коля печатался чуть ли не с 18 лет [5][5]
В альманахе «Ушкуйники» (Пг., 1922) были напечатаны три стихотворения Н. К. Чуковского под псевдонимом Ник. Радищев: «Над золотыми куполами», «И горят огни во храме», «К душе», три стихотворения – «В глухие месяцы разлуки», «Синее ледяные скаты» и «Вечер» – под тем же псевдонимом вошли в сборник «Звучащая раковина» (Пг., 1922).
[Закрыть]. Перевод какой‑то Лонгфелло [6][6]
В подробном биобиблиографическом указателе «Русские советские писатели. Прозаики» (М., 1969) этот перевод Н. К. Чуковского не учтен.
[Закрыть], стихи. Позже приключенческий роман для «Радуги». Об удивительном профессоре Зворыке [7][7]
Повесть Н. К. Чуковского «Приключения профессора Зворыки» (Л., 1926).
[Закрыть]. Перехожу теперь к Симе Дрейдену. Он был самый длинный, патлатый и хохочущий из всех. Тощий. В очках. Необыкновенно и энергичный, и рассеянный в одно и то же время. Вот рецензии его стали печататься, и скоро мы все привыкли к тому, что Сима Дрейден – журналист, рецензент, театровед. Так и пошли годы за годами. Первоначальную компанию, как положено законами роста, разбросало далеко. Дрейден и Чуковский даже поссорились, кажется. А я и Сима, связанные одним делом, держались близко друг от друга, в сфере притяжения. И он, определившись в юности, все не менялся. После войны, на каком‑то совещании в Москве, дали нам комнату в «Гранд – отеле». Нет, во время войны. И живя с Дрейденом, еще раз вспомнил я его энергию и рассеянность. Вот он сидит, пишет статью для Совинформбюро. Вскакивает на полуфразе, вдет к телефону в глубокой задумчивости. И вешает трубку, не дождавшись ответа телефонистки, и стоит над телефоном в той же глубокой сосредоточенности. И бросается писать статью. От обычных критиков отличала его именно правдивость всего существа. Он и в самом деле во многих случаях, в большинстве – писал искренно. Ну, разве уж в порядке дисциплины. Простота и детская непосредственность его иной раз меня удивляли. Были мы у них в гостях еще до войны. С Образцовыми. Дрейдену нездоровилось, а мы засиделись. И он лег на диван и прикрыл голову подушкой. Катерина Ивановна приподняла подушку – видит, Сима плачет, обливается горькими слезами! Измерили температуру, – около сорока. И он ответил на жар, как ребенок. Я вижу его не боковым зрением, но все же связаны мы всегда были больше по театральной линии, чем по бытовой. Он женился, как подобает, на женщине, вполне ему по конституции противоположной: полной блондинке. Донцова Зинаида Ивановна [8][8]
Донцова Зинаида Ивановна (1902–1971) – артистка, мастер художественного слова, жена С. Д. Дрейдена.
[Закрыть]работает в Госэстраде или Филармонии: художественное чтение. Родился у них мальчик Сережа [9][9]
Дрейден Сергей Симонович (р. 1941) – артист. С 1964 по 1980 г. – в труппе Театра комедии.
[Закрыть].
16 мая
И Дрейден любил его со всей открытостью и шумом, на какие был способен. Мальчик беленький и уж до того русский, что это просто удивительно. Есть у меня смутное воспоминание о том, как встретил меня в Новосибирске Новый ТЮЗ. Чужие театры были до сих пор главными покровителями и защитниками. В Ярославле артисты, не зная нас, взяли к себе в номер, устроили билеты в скором поезде, до Кирова. Большой драматический театр дал комнату в театральном доме, заключил договор, кормил и снабжал не слишком богато, но наравне со своими актерами. А когда они уехали, Кировский областной пригласил в завлиты [10][10]
C февраля по июль 1943 г. Шварц был заведующим литературной частью Кировского областного драматического театра.
[Закрыть], и директор театра самоотверженно помогал нам достать билеты до Новосибирска в скором поезде. И уж подъезжая, был я убежден, что кто‑кто, а свой, связанный со мною твердо театр встретит меня подобающе. Но на вокзале никто нас не встретил. Ни один человек. Знал я Зона мирного времени, но не подозревал, во что развернулся он в условиях эвакуации. Театра к этому времени уже не существовало. Зон и труппа вступили в ту непримиримую вражду, которая и привела к смерти театра в Ленинграде [11][11]
Новый ТЮЗ перестал существовать в 1945 г.
В архиве Шварца сохранилось письмо А. Я. Бруштейн от 25 ноября 1942 г. из Новосибирска. Она писала: «Очень много грустного пришлось пережить в связи с переездом сюда Зона и его театра. Я еще не решила вопроса – всегда ли Зон и многие из его окружающих были такими мразными людишками, – и только я этого по тупости не видала, – или же они, в самом деле, были раньше другими, очень прекрасными, и только война сделала их сволочами. Думаю, что тут действуют оба момента… Я всегда знала, что Зон – ну, скажем, не эталон. Но я очень многое прощала ему за его талантливость, и, может быть, потому мне многие противные Зоновы черты казались какими‑то инфантильными, – детям прощаешь эгоизм, себялюбие, даже хамство. Но война обнажила все, – и многое предстало перед нами таким неприкрыто противным, что уже никакое самообольщение не стало больше возможно. Оттого ли, что мы стали строже и требовательнее, оттого ли, что сейчас все, и люди, и дела – как‑то невидимо, но очень ощутимо связывается для нас с тем, что происходит в стране, на фронтах (и оттого не стало мелочей, – все стало крупным и важным, и не стало больше снисходительности, потому что довольно снисходить и прощать друг другу все возможное и невозможное), – оттого ли, что война развила гигантскую химию, – по которой все невероятно активизируется, и плохое, и хорошее, – но только все страшно изменилось. Я, например, не могу говорить с Зоном без раздражения и даже отвращения! Эта самовлюбленность… эта тупость, проведение первого меридиана не через остров Ферро, Париж или хотя бы Пулково, а через собственный многолюбимый пуп, – не могу я этого без раздражения видеть! В театре у них исключительно вонючая атмосфера. Душой театра, его совестью Зон никогда, вы знаете, не был… Заботы о коллективе у Зона нет ни на копейку, – никогда не было у него человеческой заботы о товарищах, но прежде это было не так ощутимо, когда людя
мжилось лучше и легче, – но теперь это приняло формы отвратительные, потому что осложнилось противнейшей зоновской жадностью, стяжательством и т. п. – достаточно сказать, что в театре ни один актер не имеет еще на зиму ни килограмма картошки и ни полена дров, – и Зон, и Тихантовский заняты только устройством своих личных дел, набиванием своих погребов. Среди актеров есть много хороших людей, – все они тяготятся атмосферой в театре и чувствуют себя на песке…» (РГАЛИ, ф. 2215, on. 1, ед. хр. 115, л. 6,7).
[Закрыть]. Не знаю, сохранилось ли у меня письмо Бруштейн, некогда соавторши и друга, в Новосибирсске – злейшего врага Зона [12][12]
См. «Черкасов Николай Константинович», с. 619.
[Закрыть]. Театр Новый ТЮЗ в июле 43 года, в сущности, уже не существовал – вот почему нас никто и не встретил. И Дрейден в письмах своих ужасался (как и Александра Яковлевна) и Зону, и, наравне с ним, первачам Александринки, тоже эвакуированным в Новосибирск. Они смотрели на мир так, словно создан он для того, чтобы их обслуживать! Зон оказался при встрече приветливым, но что‑то трусливое мелькало в его глазах за стеклами очков. Оказывается, из‑за путаницы на почтамте, ему вторично доставили мою телеграмму, посланную год назад. И он решил, что я сошел с ума из‑за трудной жизни в Кирове. Возможно, что с Зоном на моем месте так и случилось бы. Через час он понял, что я в здравом уме, и добыл мне мошенника, который за невозможно дорогую цену отправил нас в Ташкент. Театр или то, что продолжало так называться, уехал гастролировать не то в Омск, не то в Томск. С нами были ласковы Любашевские, Уварова, а потом самоотверженно провожала на вокзал Донцова.
18 мая
Сима Дрейден в те дни уехал в область, кажется, с Черкасовым [13][13]
Беюл (Гальперина – Беюл) Ольга Павловна (1901–1985) – артистка. В 1932–1935 гг. – в труппе ЛенТЮЗа, в 1935–1945 гг. – Нового ТЮЗа. Участница спектаклей по пьесам Шварца.
[Закрыть]. Он делал доклады, а Черкасов читал, но все было полно его присутствием. Сима, как все очень живые и врастающие в жизнь люди, чувствовался даже будучи вне пределов наблюдения. «Сима рассказывал…», «Сима сказал…» «Вы знаете Симу – он так ему и заявил»» – и так далее. Вот мы двигаемся через весь город на вокзал. И с нами Зинаида Ивановна, Симина жена. И она самоотверженно бранится с мошенником, получившим вперед такую драгоценную валюту, как водка, и опять не добывшим билета. Надо было попросить Александринку – там все для меня сделали бы, а у Зона даже мошенники ничего не могут сделать! И возвращаясь через весь город домой, она бранит Зона. Видимо, приблизившись, поразил этот человек свойствами натуры, в отдалении незамечаемыми, весь круг близких и знакомых. С ним в ссоре был уже весь театр, за малыми исключениями. Беюл [14][14]
Шварц принимал участие в работе XII пленума Правления ССП, который был посвящен состоянию литературы народов СССР и вопросам драматургии. Чрезвычайно резкой, несправедливой критике подверглось творчество ряда крупных драматургов. Пленум проходил с 15 по 20 декабря 1948 г.
[Закрыть]. Любашевский – этот, последний, неспособен был на ссору органически, и любопытно отметить, что весь театр это понимал. Никто не осудил Любашевского за нейтралитет, дружеский обеим воюющим сторонам. Зато на Беюл все сердились. «А Сима это так называет». «А Сима ему так прямо и сказал». В эту поездку я понял, как отчетливо окрашивают сегодняшний день люди типа Симы Дрейдена. Для этого вовсе не нужно разговаривать непосредственно с ними. Их чувствуешь через среду. И вот разыгрались события, о которых рассказывать нет сил. Грянул в Москве пленум по драматургии, последствия которого были воистину историческими [15][15]
Первенцев Аркадий Алексеевич (1905–1981) – писатель.
[Закрыть]. Помню высоченного Первенцева [16][16]
Славин Лев Исаевич (1896–1984) – писатель.
[Закрыть]со лбом в складках, с глазами, в которых мерцалф упорное желание. Желание взять свое. Он громил Славина [17][17]
Софронов Анатолий Владимирович (1911–1990) – писатель, поэт.
[Закрыть]. И тот на другой день, белый, с влажным лбом, уничтожающе ответил Первенцеву, что ничего не изменило. Были знамения. Они, если верить римским историкам, являются спутниками великих событий. На час или полтора выключилась электрическая энергия во всей Москве. Даже в метро. Но исторический пленум правления ССП нельзя было остановить. Принесли аккумулятор из чьей‑то машины, приспособили над кафедрой электрическую лампочку, и люди, бледные от обвинений, что неожиданно обрушились на их головы, пытались отбиться при тусклом ее свете. Во время речи Софронова [18][18]
Чичкин Александр Васильевич – купец, владелец молочных магазинов в Москве.
[Закрыть]позвонили, что жена его произвела на свет дочку. И впоследствии оказалось, что родилась, бедная, глухонемой. Я не хотел понимать.
19 мая
Я упорно не хотел понимать того, что совершается. Поворачивался к вихрю спиной. Старался, вглядываясь в лицо Первенцева, в его глаза – глаза однолюба, человека, любящего одного себя, – понять, как может он жить, как мог он образоваться. Черносотенец – с детства отталкивавшее меня существо! И кто, кроме него самого, выигрывает от его возвышения? Софронов – круг, от ботинок, которые кажутся маленькими по дородству, линия идет высоко вверх и косо к пупку, а оттуда скашивается к толстому подбородку. Он почему– то раздражал меня меньше Первенцева. Охотнорядский или чичкинский [19][19]
Фадеев Александр Александрович (1901–1956) – писатель, общественный деятель, в 1946–1954 гг. – генеральный секретарь и председатель Правления ССП.
[Закрыть]раздобревший молодчик. Но при этом с проблесками. Мог и на гитаре сыграть. Впрочем, тут он не играл, а деловито, добросовестно, с наслаждением громил. И Фадеев [20][20]
Дрейден был незаконно репрессирован в 1949 г., реабилитирован в 1954 г.
[Закрыть]гневался старательно, послушно, повернувшись в профиль к аудитории, беспощадно лупил лежачих, стоящих в данный момент на кафедре. Словно на снимке отпечатался в воспоминаниях о черных днях. Седая голова председательствующего Александра Александровича. Он стоит фигурой к залу, профилем к обвиняемому. И поддерживает сипловатым голосом то, что заставляет отворачиваться и жмуриться. Затыкать уши и нос. И страшнее всего, что ты не можешь забыть до конца того необъяснимого обстоятельства, что Фадеев – несомненно хороший человек. И вот в этой роковой, лишенной целесообразности, смысла, неразберихе, надвинувшейся вслед за пленумом, Дрейден исчез из поля зрения на пять почти лет [21][21]
Генеральные репетиции и общественные просмотры спектакля МТЮЗа «Два клена» проходили в марте – апреле 1954 г.
[Закрыть]. И чудо в том, что когда он воскрес, то не обнаружил ни признака разложения. Мы уже не те. Мне под шестьдесят. Сима, конечно, моложе – но и он не молод, далеко не молод. Но есть какая‑то сила, мешающая стареть. Видимо, в особенно черные дни мы не живем. Во всяком случае, когда он вернулся и я пришел к нему, то был поражен тем, как мало он изменился. Он шумел. И перескакивал с предмета на предмет. И удивлялся. И удивлял. И смеялся, и смешил. И все бегал взглянуть, как спит сын, уже школьник. И их черный пудель, узнавший хозяина через пять лет, ходил за ним следом, боялся, что тот опять исчезнет. Все как было? Через несколько дней я обнаружил, что Дрейден смущен.
20 мая
Да. Он был человеком советским. Насквозь советским. От малых лет. И зная, что ни в чем неповинен, и будучи реабилитирован, он, тем не менее, как бы чувствовал себя виноватым. В чем? А кто его знает. В своем несчастье? Весьма возможно. Чувствовал себя запачканным. Чудилось ему, что все то, что грянуло над ним, оставило след, как бы изуродовало его. Он не хочет показываться в дни премьер, я не мог вытащить его на просмотр «Двух кленов» [22]
[Закрыть]. Не возвращается в среду, отчего не чувствуешь его присутствия, хоть он уже на месте. Но постепенно это начинает рассасываться, и Сима Дрейден делается увереннее. Прощает себе то, что над ним стряслось.
Далее следует фамилия человека более благополучного, значительно более сохранившего себя. Это Друскин Михаил Семенович. [0][0]
Друскин Михаил Семенович (р. 1905) – музыковед, пианист, педагог.
[Закрыть]Держится томно и насмешливо. В музыкантские существа вштампована манера говорить покойного Соллертинского [1][1]
Соллертинский Иван Иванович (1902–1944) – музыковед, литературовед, театровед.
[Закрыть]. У Друскина эта манера ослаблена, но угадать ее просто. Он музыковед. Когда познакомились мы, считался он еще пианистом. У Тыняновых за ужином восседал он тихий, но вполне самоуверенный. Так увидел я его впервые в 28 году. Как‑то пошли мы большой компанией на его клавирабенд в кружок камерной музыки. Играл он Бетховена, как мне показалось, не слишком удивительно. Да и в самом деле, вероятно, было так. Иначе не стал бы он музыковедом. Он был из тех миловидных мальчиков, которых берут женщины, а они в конце концов подчиняются и выполняют, что велено. И в области искусства, столь, по словам знатоков, связанной с сексуальной, послушался он, подчинился суровой необходимости. Те немногие кусочки из его трудов, хотя бы объяснения на программке к Третьей симфонии Рахманинова, показывают, как он выполняет, что велено. Всем видом показывает, что получает наслаждение. Пишу и удивляюсь, почему это я так строг. С одной стороны, из‑за одной давней истории, где вольно или невольно покоряясь одной женщине, он тем самым обидел, как мне казалось, одного моего друга. С другой стороны, из необъяснимого желания, едва увижу, поддразнивать его. И больше ничего о нем, пожилом, миловидном, томноироническом человечке, рассказывать не стану.
Дальше идет Дворец пионеров. [0][0]
Дворец пионеров – бывший Аничков дворец
[Закрыть]Как приступиться?
21 мая
Впервые в жизни попал я во дворец, дворец вообще как таковой, в ноябре или декабре 21 года, вскоре после переезда нашего театра в Петроград. Мы получили халтуру в РОСТе, в их театре. И репетиции назначены были во дворце, бывшем, Сергея Александровича [1][1]
Сергей Александрович (1857–1905) – великий князь, сын Александра II. В 1891–1905 гг. – московский генерал– губернатор, убит И. П. Каляевым.
[Закрыть], где теперь Куйбышевский райком. Тогда звали все это здание дворец Нахимсона [2][2]
Дворцом Нахимсона называли здание, где помещались Куйбышевский райком партии и райсовет. Названо по имени
С. М. Нахимсона (1885–1918) – большевика, жившего в Петрограде и погибшего в дни белогвардейского мятежа в Ярославле.
[Закрыть]. Вот в этот дворец и попал я впервые в жизни. Высокие, свыше человеческой меры, ближе к церковным, – стены. Чтобы сразу видно было, что это не квартира какая‑нибудь. Только потолок плоский и светский убивал сразу ощущение церкви. Драпировки неиспытанной вышины от потолка с избытком до полу. Круглый диван посреди комнаты. И некого спросить, что здесь от прежнего дворца, а что от нового. Особенно смущал меня круглый, сооруженный посреди комнаты, уже упомянутый мной диван не диван, тахта все в той же драпировке и с усеченным конусом посреди круглой спинки. Все в валенках и шубах – зима началась очень рано в 21 году. Канделябры, бронза и буржуйка у стены, у которой мы и спасались. Второй дворец, Зимний, вспоминается по – разному. Два разных ощущения. Первое – это при дожде и ветре в унылый очень день осматривал я дворец. Такое ощущение не имеет ничего общего с приходом во дворец по делу. То музей ты осматриваешь, а тут участвуешь в дворцовой жизни. И это, второе, совершилось, когда бывал я у Михаила Борисовича Каплана [3][3]
Каплан Михаил Борисович – директор Музея революции в Петрограде – Ленинграде с 1919 по 1930 г.
[Закрыть]на работе. А он долгие годы состоял директором Музея Революции, разместившегося в нарышкинских комнатах дворца. Фамилии Михаила Борисовича в телефонной книжке нет. Он умер в Сталинабаде вскоре после войны. Но поговорить о нем хочется. Поэтому запись о дворце пусть будет поводом для разговора о Михаиле Борисовиче. Отступаю на минуту от дворца. Михаил Борисович в некотором роде представлял собою чудо. Когда я с ним познакомился, было ему уже за сорок. А жил он на Невском в большой квартире, и вот в чем чудо – со дня рождения. Мне казалось в те дни, что самый авантюрный роман в этом и должен заключаться: человек родился, состарился и умер в одной и той же богатой квартире в Москве или Ленинграде. Нужно удивительное стечение обстоятельств для того, чтобы это могло случиться. Михаил Борисович все же последней войной был вырван из своей квартиры в бельэтаже на Невском, 74 – и умер далеко – далеко от родного города, собираясь на работу в музей. Но прожил в одной квартире лет шестьдесят. Был он высок, крупен и мягок. Добрые и мягкие черные глаза, мягкий голос, мягкие движения, одёжа.
22 мая
Порода никак не зависит от семьи и происхождения. Во всяком случае – у людей. Двое из сыновей портного Каплана выдались породистыми: актер Аркадий Надеждов [4][4]
Надеждов (наст. фам. Каплан) Аркадий Борисович (1886–1939) – артист, режиссер Театральной мастерск й (Ростов – на – Дону).
[Закрыть]и Михаил Борисович. Сестра родилась горбатой. Два остальных брата евреи, как евреи. Аркадий Борисович красавец, но несколько чересчур шумен. Кутил. Дрался. Скандалил. Пытался в зоологическом саду накормить слона французскими булочками досыта. По его приказу носили сторожа корзину за корзиной. Влюблялся. Имел у женщин успех. Одна поэтесса написал, что у него «тигра горделивая повадка». Остепенившись, стал режиссером, худруком, получил заслуженного деятеля искусств. Работал шумно, храбро до наглости, но талантливо. Одаренность и уберегла его от последствий невинности в области каких бы то ни было познаний. Вероятно, и беллетристику читал он разве только за обедом. Некогда было. Его породистость носила характер гвардейский. Уланский. А Михаил Борисович обладал куда более редкой разновидностью породистости: врожденной воспитанностью. В мягкости, которую вспоминаешь прежде всего, вспоминая его, не было и тени искательности. Нет. Он был мягок по тем же причинам, что и черноглаз и крупен, таким уж уродился на свет. И, как это свойственно людям воспитанным, не ломался. Был правдив. Ничего из себя не строил. Держался он с достоинством, тоже врожденным, и потому на памяти моей ни разу ему не изменившим. Ощущалась порода более высокая, чем у Аркадия, и в некоторой его медлительности, даже пренебрежительности, когда дело шло о его чисто карьерных интересах. Он был чист в этом отношении. Вот почему так ласковы были с ним старики – народовольцы, даже такие требовательные, как Вера Фигнер или Герман Лопатин. В бархатной куртке, в мягких сапогах, в академической шапочке на редеющих волосах, впрочем, густых и темных на висках, припоминается он мне больше то в креслах, то на широчайшей тахте в огромной комнате с коврами и книжными полками. При мягкости и спокойствии своем, все время бился он в сетях собственной доброты и непобедимой обаятельности. У него никогда не хватало жестокости порвать с женщиной, а он пользовался еще большим успехом, чем Аркадий Борисович. По образованию был Михаил Борисович юристом, как и многие.
23 мая
В то время на юридический факультет шли те люди, что не знали, куда себя определить. Так и Михаил Борисович. Кончив университет, стал он помощником присяжного поверенного, но ни разу не слышал я, чтобы говорил он о своей практике. Он женился, кажется, на дочери своего патрона, очень и давно влюбленной в него молоденькой совсем девочке. И в Париже встретил Александру Тимофеевну Шакол [5][5]
Шакол Александра Тимофеевна (Алеша) – революционный деятель, анархистка.
[Закрыть]. Партийная кличка ее была Алеша. Ей недавно исполнилось 16 лет. Она кончила институт, забыл какой. Ксениевский, кажется, но была уже довольно заметной, несмотря на свои годы, анархисткой. Бегство, которое устроила она жениху своему Алейникову из окружного суда на Литейном, наделало в свое время много шуму. Выйдя замуж за Алейникова, скрылась она в Париж с мужем, и вот тут и произошла встреча, перевернувшая жизнь и ей, и Михаилу Борисовичу. Более противоположных людей, чем Михаил Борисович и Алеша – свет не видывал. Вот судьба и связала их веревочкой на много – много лет. До революции жили они розно. Алеша утверждала, что совместная жизнь убивает любовь. Трудности быта заставили их поселиться вместе. Но Алеша очень сердилась, когда ее называли женой Михаила Борисовича. Во всяком случае, когда мы познакомились. Деятельна и работоспособна была она до крайности. До самодурства. И эта особенность женской трудоспособности создала ей множество врагов и усложнила жизнь аристократически мягкому Михаилу Борисовичу. Алеша, маленькая, быстрая в движениях, круглолицая, стриженая, с чуть – чуть монгольскими скулами, вечно хлопотала над чем‑то и другим придумывала работу. С Капланом у нее тон был вечно укоризненнй, и вечно ему влетало, хоть и были они на вы. Он отшучивался. Иногда показывался маленький, глуховатый, совсем седой еврей. Это приходил в гости знаменитый военный портной Каплан, некогда владелец не только этой квартиры. Он занимал весь этаж. Отец Михаила Борисовича. К двадцатым годам он совсем уж потерял ощущение происходящего. Нэп сбил его с толка. Так как некоторые открывали заново свои предприятия, то и он хотел кое‑что вернуть. Но робко – робко. Не выходя из пределов семейного круга. И приходил советоваться к Михаилу Борисовичу, который должен был все понимать – ведь он сидел в Зимнем дворце! Вопросы были такие: вот я подарил Яше в 909 году золотые часы. Не может он мне их отдать?
24 мая
Вся квартира Капланов, как и весь город в начале 20–х годов, завоевана была крысами. Наискось от дома 74 на углу Владимирского и Невского в комиссионном магазине Помгола крысы дрались за огромными витринами окон так ожесточенно, что останавливались прохожие и удивлялись наглости и сытости зверей. И в глубинах каплановской квартиры вечно дребезжала посуда, что‑то падало с грохотом или пробегала крыса через большую комнату и скрывалась под книжной полкой. И при этом не слишком спешила. И Капланы завели черного кота. И однажды, когда сутулый старичок, ниже, чем по плечо сыну ростом, сидел у него, советуясь, выбежала из кухни Алеша, и сказала: «Кот на кухне ест крысу!» – «Спасибо я уже поел», – ответил старичок. Он был глуховат и в страшном для него мире все понимал с трудом. И я увидел его совсем в беде – умер от гриппа младший его сын. Впервые в жизни попал я на еврейские похороны. Рыжий толстощекий кантор пел над гробом и плакал. Я решил было, что он хорошо знал умершего. Нет. Это песнопения довели его до слез. Ничего не было отменено с библейских времен. Но только смягчено. В синагоге не сидели на полу в знак траура, а на очень низеньких скамеечках. И не разрывали на себе одежд, а служка осторожно, по шву разрезал местечко в полсантиметра, выбрав его на кофточке или пиджаке. Оказалось еврейское кладбище таким же печальным, как христианское. И таким же разрушенным. Памятник Антокольскому [6][6]
Автор надгробия М. М. Антокольскому на Преображенском (еврейском) кладбище в Ленинграде – И. Я. Гинцбург. Бронза, мрамор, 1903.
[Закрыть]возвышался вдали среди всех надгробий, с крышей на столбах, пышный и полуразбитый. Таким он запомнился. Я не рассматривал. Сутулый старичок подошел к могиле сына с привычным своим растерянным видом. Ему предстояло прочесть кадыш, ту заупокойную молитву, что сыну положено читать над отцом. Начал старик безразлично, покорно и тихо, но вдруг затрясся и расплакался. Вспомнил отца или понял, как страшно, что читает над телом сына то, что следовало бы читать над ним самим? Был он когда‑то богат и славен. В глубинах квартиры Михаила Борисовича сохранилось множество толстых конторских книг. Оборотная сторона листов, сохранивших чистоту, шла для Алешиных докладов и работ. Иные покоились в уборной.
25 мая
Сохранилось множество гроссбухов, в которых заключались копии судебных решений об удержании с офицерского жалования и в Петербурге, и в Польше, и во многих других городах и краях империи, причитающихся за пошитие офицерской одежды долгов. Удерживали милостиво – какую‑то часть жалованья. Мне казалось, по огромному количеству судебных дел, что это был в те времена единственный способ расплаты за пошивку. Добровольно платить воли не хватало. Все предприятие, правда, вел не старик Каплан, а жена его. Михаил Борисович вспоминал мать почтительно и любовно, хоть и редко, как человек воспитанный. И Алеша говорила о ней всегда уважительно, что при ее строгости являлось исключением. Старик Каплан поступил в делах только однажды самостоятельно. Незадолго до Октября мать вынула из сейфа все драгоценности. И старик взбунтовался; в такое время держать дома такие вещи! И тайно от жены отнес он их, да и сдал в сейф обратно… Высокий, неторопливый в движениях, в полупальто – или как его назвать – гибрид шубы и тужурки с меховым воротником, в шапке– ушанке отправлялся Михаил Борисович в Зимний дворец. И несколько раз бывал я у него там в гостях. Нечасто. Поэтому каждый раз кабинет его представлялся мне расположенным иначе. Зависело это еще и от того, через какие местности, – трудно найти другое слово для дворцовых пространств – пробирался я к Михаилу Борисовичу. Если входил через Детский подъезд Зимнего, то оказывался у цели относительно быстро. Нарышкинские комнаты обтянуты были обоями с цветочками. Не бумажными – матерчатыми. Атласными. И мебель тоже. Говорили, что комнаты эти, пустовавшие после смерти старой фрейлины, отделаны были для эмира бухарского [7][7]
Эмир бухарский посетил Петербург в 1902 г.
[Закрыть]и в таком виде перешли к Музею Революции. Михаил Борисович сидел за большим столом так же просто и свободно, как дома, и так же просто, не придавая значения тому, что он директор, не то что руководил музеем, а принимал участие в его жизни. И поскольку он все же был директором, участие его являлось весьма заметным. Властную Алешу это очень раздражало. Но Михаил Борисович так же мало мог изменить линию поведения, как цвет волос и фигуру. Он был мягок. Но неуступчив. И необыкновенно увертливый и уклончивый с женщинами – тут он был прост и ясен. И правдив. Все угадывали в нем человека чистого, и это отражалось на музее.
26 мая
Было в нем множество признаков времени, того, что так отчетливо сказывалось в более молодых – рокового времени между пятым и семнадцатым годом. Но все же он был постарше. И если не имел отчетливой веры, то вел себя так, словно бы она у него и была. Она была ему врождена, как воспитанность. Вот почему народовольцы благоволили Михаилу Борисовичу. Угадывалось безошибочно: это хороший человек. Время сказывалось нем более во вкусах. Обнаружил я на книжных полках, под которыми укрывались крысы, комплекты «Аполлона» [8][8]
Художественно – литературный журнал «Аполлон» выходил в Петербурге в 1909–1917 гг. под редакцией С. К. Маковского.
[Закрыть], правда, неразрезанные. В начале 20–х годов чтение этих журналов доставляло мне истинное страдание. Я чувствовал, что остался в искусстве без дороги. А уверенный менторски – презрительный «Аполлон» утверждал единственным такой путь, что был мне органически невозможен. Впрочем, речь идет не обо мне. Человек десятых годов сказывался в Михаиле Борисовиче и отношением к Петрограду. В те годы словно прозрели и с восторгом открыли, что город прекрасен. Куда исчезли вечные жалобы «небо серое, как солдатское сукно». «Холодные, казенные здания, выкрашенные казенной желтой краской». Исчезло вместе с прежними владельцами города чувство отчужденности и враждебности. Но с мягкой своей повадкой оставался он самим собой, всё самим собой! Аркадий Борисович любил покричать о «статуарности», о стиле. Знал даже такое слово, как «орхестра». Но Михаил Борисович, породистый по – другому, оставался самим собой, всегда самим собой! Вечер. Богатый по тем временам чай, черствый белый хлеб, но его целая буханка из академического пайка. Топленое масло. Сгущенное молоко. Алеша сильно не в духе: Михаил Борисович собирается к приятелю. Алеша догадывается, что с сестрой этого приятеля у него роман. Прямо нападать не положено женщине идейной, да еще лично знакомой с Кропоткиным. И на самом деле верующей в незыблемость целого ряда принципов. И среди них – в кризис буржуазной семьи. И в то, что ревность позорна. Это чувство собственности, и так далее, и так далее. Но с другой стороны – сердце не заговоришь. И глубоко несчастная Алеша, глядя своими близорукими глазами в пространство, чуть скуластая, что придавало ее лицу еще более упрямое выражение, нападала на Михаила Борисовича вообще. За беспринципность. За то, что бывает у людей, с которыми у него общих интересов не может быть. Один пошляк, другой дурак. Что это не мягкость, а безразличие. Что он неправдив и так далее. А Михаил Борисович все не терял спокойствия. Шутил.