Текст книги "Телефонная книжка"
Автор книги: Евгений Шварц
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 43 страниц)
1 июня
Журнал «Ленинград» в 25 году закрыли решением издательства, и я перешел на работу в детский отдел Госиздата [41][41]
Слонимский Сергей Михайлович (р. 1932) – композитор, пианист, музыковед.
[Закрыть], что тоже является совсем другой историей. В Донбассе, работая в газете, я почувствовал дно под ногами. А тут уж совсем выбрался на берег, надо было решить, куда идти. Но спутники мне попались немирные, деспотические. Я ушел с головою в новые отношения, побрел по дороге, далекой от Мишиной. Но юношеские годы связали нас прочно, навсегда. Мы могли не встречаться подолгу, но это ничего не меняло. Вот Миша и Дуся решили поехать за границу. Году в 27–м. Тогда это было просто. Но тем не менее событие это взволновало умы. Слонимские стали собираться. Для вещей, которые следовало уложить на лето и пересы пать нафталином, купили они корзину,которая, по мнению Дуси, оказалась слишком большой. И Миша с беспомощным смехом рассказывал: «Пропала Дуся. Не могу найти. Оказывается, она забралась в корзинку, закрылась крышкой и плачет там». В ясный весенний день провожали мы их на Варшавском вокзале. С цветами. Дуся уже не плакала, а смотрела весело в четырехугольнике окна мягкого вагона* веселая и умненькая, хоть и склонная к слезам, как девочка, как гимназистка, что ей шло. И Миша длинный, с тонкой и длинной шеей, улыбаясь во весь тонкогубый, большой рот, примерно каждые три минуты, возвращаясь, как всегда, к одной и той же мысли, только в дорожной лихорадке завершая круг быстрее, повторяет: «Значит, едем, все‑таки». И побывали Миша и Дуся за границей. И в Париже Мишина мама, олицетворение вечно женственного, удивлялась и сердилась, что Миша не идет с визитом к Милюкову [42][42]
Герман (рожд. Риттенберг) Татьяна Александровна (1904–1995) – жена Ю. П. Германа.
[Закрыть], которого так уважали в «Вестнике Европы». «Мама, да как же я после этого вернусь в Ленинград?» – «Миша, но ведь Милюков левый!» Мама очень равнодушно отнеслась к тому, что у Миши на родине выходят книжки. Только удивлялась, почему не пишет рассказов и романов ее любимец Александр. Пушкинист, первенец ее. «Ведь у него такой хороший слог!» А время всё шло.
2 июня
И вернулся Миша из‑за границы. И снова пошла наша жизнь, все усложняясь и усложняясь, своим чередом. Я развелся. И женился на Катерине Ивановне. И однажды пришел Миша бледный, сияющий, улыбающийся, словно пьяный, и сообщил, что у Дуси родился сегодня ночью сын [43][43]
Театр комедии приехал из Сталинабада в Москву 17 мая 1944 г.
[Закрыть], а у него, [у] Миши, всю ночь температура была 40°. И он ничего не понимает и просит, чтобы я пошел с ним в Свердловку. Мы жили тогда на 7–й Советской, угол Суворовского. И Мишина новость нас поразила, хоть мы и ждали подобного сообщения со дня на день. Мы были тогда еще людьми и были очень близки, я и Катерина Ивановна. И я любовался ее просиявшим лицом и тем, что она едва не заплакала – так всегда на нее действовало сообщение, что у кого‑то из близких родился ребенок. Так же едва не заплакала она в 38–м году, когда позвонили мы из Всеволожской и узнали, что Таня Герман [44][44]
Роман Слонимского «Инженеры» вышел в 1950 г.
[Закрыть]благополучно родила. И вся засветилась. Вечно женственное, в другой своей категории. Итак, в те дни, повторяю, мы были еще людьми и очень обрадовались. Я радовался поверхностнее Катюши. Когда пошел с Мишей в больницу, я все потешался. Ужасно веселил меня бледный и счастливый Мишин лик и то обстоятельство, что Дуся рожала, а у него всю ночь температура была сорок. То, что родился у Миши сын, казалось мне до такой степени труднопостигаемым, что я как‑то не принимал этого. Умственно постигал. Дуся прислала записку, просила принести что‑то из вещей и купить молокоотсос. Мы зашли в аптеку на углу 8–й Советской. Миша постеснялся спросить такую непривычную штуку. Этот молокоотсос спросил и купил я, чем попрекал потом Мишу всю жизнь. Вскоре мы увидели черноглазого мальчика, на редкость похожего на отца. И вскоре жизнь перестала идти. Пошла скачками. Мы жили как в бочке, сброшенной с горы. Нас колотило и швыряло, лупило. Миша начисто отбросил свою раннюю манеру писать, а стал притворяться нормальным писателем. В те дни известным становился писатель по назначению, по приказу откуда‑то из мглы. Эта известность не всегда соответствовала подлинно существующей.
3 июня
И назывался подобный избранник осторожно: ведущий. Известный – это дело внеорганизационное. А ведущим назначать можно было вполне просто, как взводного или старшину. Но совершалось это назначение, повторяю, так глубоко или так высоко, за таким количеством дверей, в такой мгле, и срок нахождения в звании ведущего был до того неопределим и непрочен, что у многих из ведущих развивалась особая профессиональная болезнь: неудержимое беспокойство. Если назначили, значит, могут и снять? Одни испытывали беспокойство пассивное – лучшие из них. Другие же – активное. Эти деляги активно боролись за свое право на звание ведущего. Не работой – они отлично знали, что сила не в книгах. А писали заявления, поднимали кампании, подавали сигналы, срывали маски. И так как оценивались их труды где‑то крайне далеко и неизвестно, оценивались ли, то они шипели, жалили, грызли, отравляли, точили ножи на глазах у всех безостановочно. И никто не говорил им: хватит! А бочка все летела и летела под гору, и лучшие друзья разбивались насмерть – не у тебя на глазах, в темноте. И ты мог уверить себя, что, может быть, они и не разбились, и не насмерть. И все же при всем умении не смотреть в глаза правде испытывали беспокойство и все мы, и не ведущие. Но они – вдвойне. Во время Первого съезда Миша оставался ведущим. Целый ряд признаков подтверждал это. Номер занимал он в «Гранд отеле». Когда перечислялись имена лучших, называли и его. А главное, был он выбран во всесоюзное правление ССП. Но вскоре начался загадочный упадок его славы. Где‑то в глубине или на недосягаемой высоте что‑то было сказано кем– то. Еще в 30-м году, когда писателям дали вдруг ордена в большом количестве, Миша оказался среди награжденных. Но – не могу сейчас вспомнить – кажется, получил он «Знак почета» только. А во время войны уже стало понятно, что новые активно – беспокойные ведущие затаптывают и оттесняют чистоплотного пассивного Мишу. Дуся уж не казалась умненькой, хоть и склонной к слезам. Она сердилась.
4 июня
Сережа, как бывает это часто у матерей вспыльчивых и беспокойных, рос необыкновенно тихим и уступчивым, только смеялся беспомощно, на отцовский лад. И когда они всем семейством жили во время войны в Молотове в гостинице, в номере, то сочинил Сережа стихи: «Мама редко веселится, называет всех г…ном, люди будут сторониться заходить в наш номер – дом». Когда Театр комедии переехал в Москву [45][45]
Имеется в виду однотомник Слонимского «Инженеры. Лавровы». М., 1953.
[Закрыть], встречались мы довольно часто. Хоть и получал Миша литерную карточку, а потом и лимитную, но с каждым днем становилось яснее: видимо, он больше не ведущий. В этом звании была еще одна мучительная особенность: как нигде не объявлялось, что оно присуждено, так и не сообщали тебе, что ты больше не ведущий. И Миша, приходя к нам в гостиницу «Москва», все шагал взад и вперед по комнате и каждые десять минут с негодованием жаловался на очередную обиду. И пытался установить, кто из нынешнего руководства союза ее конкретный виновник. В декабре двадцатого числа в 44 году отпраздновали мы двадцатилетие их свадьбы. Был Федин и мы с Катериной Ивановной. Слонимские снимали комнату в Замоскворечье, в переулке недалеко от Пятницкой, и дом этот подходил к их тогдашнему настроению. Некогда модный, модернистый, с лестницами, решенными своеобразно: они прерывались длинными площадками, повисающими над лестничной клеткой, будто капитанским мостиком, с большими квартирами. Он, дом, теперь состарился недоброй старостью. И капитанские мостики, заплеванные и загаженные, среди закоптелых стен, казались устроенными для того, чтобы самоубийцам удобнее было бросаться в пролет. Да так и поступил кто‑то из жильцов, как рассказывала Дуся. И коридор их, некогда огромной, ныне коммунальной квартиры казался полным ненависти к жильцам, отчего и выступили пятна на его стенах. Впрочем, мы этот вечер провели весело. Что‑то от света и огня ранних лет нашей молодости все теплилось. И Миша смеялся.
5 июня
Только Сережа все поеживался и растерянно улыбался. Кто‑то его так толкнул на лестнице в метро, что он ушиб руку. На другой день выяснилось, что у него перелом, но Сережа никому не сказал, как тяжело ему приходится, перемогался весь вечер – вот какое поколение Слонимских росло понемножку. Кончилась война, лишения и несчастия которой были ужасны, но доброкачественны. И началось опять безумное падение в бочке с горы, все страшнее и страшнее. С Мишей в Ленинграде обращались попросту: будто с привидением. Будто его и нет. И он все ездил в Москву. Останавливался там в гостинице «Москва» и работал в комиссии союза по областной литературе. В одну из поездок попал под автомобиль в переулке возле самого союза. Отделался благополучно. И постепенно стал приходить в себя. Из ведущих вывели его настолько явно, что можно было и не думать об этом больше. Да и времена пошли такие, что это зло не казалось таким уж большим. Похвалили его книжку «Инженеры» [46]
[Закрыть], до того старательно нормальную, что не найти в ней было и признака автора. И того времени, о котором он писал. Но книжку похвалили, а потом вышел однотомник [47]
[Закрыть]. А Сережа рос и рос и оказался талантливым композитором и пианистом. И окончив музыкальную школу, попал в консерваторию, где учился и в классе фортепиано, и в классе композиции. И при встречах, шагая взад и вперед по комнате, каждые десять минут возвращался Миша не только к своим делам, но и к Сережиным. Миша никогда не был особенно здоров. Еще в раннем возрасте пошел он с Дусей в Казанский собор на пасхальную заутреню. Вдруг услышала она шум позади и, оглянувшись, увидела – лежит Миша на полу, сложив ручки, белый, как бумага. Упал в обморок. Заболел он, когда Дуся была в родильном доме. Тяжело заболел в июле 41–го. Мы тогда навещали его каждый день, а он лежал, беспомощно улыбаясь, на широкой двухспальной кровати один, тощенький, длинненький. После войны обнаружилась у него какая‑то болезнь щитовидной железы; он не может теперь застегнуть ворот рубахи.
6 июня
Все мы стареем. Когда представлял себе старость, то не боялся. Представлял, что изменюсь внешне, и все тут. А стареть‑то, оказывается, больно. Сваливается то один, то другой из моих сверстников. Мне все кажется, что это какое‑то недоразумение, вот – вот все разъяснится, в мое время старики были вовсе не такие. И в самом деле – разве старик Миша? Вот идет он по улице навстречу, – такой же длинный, такой же тощий, с той же тонкой шеей, только у основания распухшей, воротничок расстегнут. Ему пятьдесят восемь лет, но он так же беспомощно хохочет, как в молодости, когда я поддразниваю его. Года полтора назад вызвали нас в военкомат, как в былые годы, – на учебу. Какие же мы старики? Потом писателей выделили. Мы стали ходить, согласно приказу, на лекции в Дом писателя. Но райвоенкомат не успели известить об этой перемене, и мы получили строгий приказ явиться туда и объясниться. Вся наша жизнь прошла под знаком мобилизаций, явок, переосвидетельствований, и мы к подобного рода повесткам привыкли относиться вроде как бы к зовам судьбы. В данном случае было все ясно, – недоразумение. Да и мы не призывники. Пришла повестка в субботу. Являться с объяснениями приказано было в понедельник. Миша звонил мне по телефону трижды, примерно каждые десять минут повторяя одно и то же: «Мне гораздо удобнее идти сегодня, чем в понедельник. Давай пойдем и выясним это дело». И он пошел в военкомат в тот же день, повинуясь его могучему зову, как всю жизнь, – какой же это старик. Теперь, правда, в июле прошлого года сняли нас с учета. Но каждый раз, когда вижу я длинную тощую фигуру, с головой, чуть склоненной набок, в глубокой задумчивости, – разом оживают во мне веселые и печальные чувства двадцатых годов. И я не чувствую возраста, как, впрочем, и всегда. Как не чувствует его и Миша. Некогда. Он был ведущим, потом его сняли. Потом он вновь приподнялся. Тут еще Сережу вызывают в военкомат и… Есть нам время стареть!
10 июня
Союз писателей [0][0]
Союз писателей СССР. Создан в 1934 г. после постановления ЦК ВКП(б) от 23 апреля 1932 г. «О перестройке литературно – художественных организаций». Первоначально назывался Союз советских писателей. Шварц вступил в ССП 1 июля >1934 г.
[Закрыть]стоит дальше в телефонной книжке. Появился он на свет в 34–м году, и вначале представлялся дружественным после загадочного и все время раскладывающего пасьянс из писателей РАППа [1][1]
Российская ассоциация пролетарских писателей создана на I Всесоюзном съезде пролетарских писателей, проходившем с 30 апреля по 8 мая 1928 г. В 1932 г. на основании вышеупомянутого постановления ЦК ВКП(б) РАПП была распущена.
[Закрыть]. То ты попадал в ряд попутчиков левых, то в ряд правых, – как разложится. Во всяком случае, так представлялось непосвященным. В каком ты нынче качестве, узнавалось, когда приходил ты получать паек. Вряд ли он месяца два держался одинаковым. Но вот РАПП был распущен. Тогда мы еще не слишком понимали, что вошел он в качестве некоей силы в ССП, а вовсе не погиб. И года через три стал весь наш союз раппоподобен и страшен, как апокалиптический зверь. Все прошедшие годы прожиты под скалой «Пронеси, господи». Обрушивалась она и давила и правых, и виноватых, и ничем ты помочь не мог ни себе, ни близким. Пострадавшие считались словно зачумленными. Сколько погибших друзей, сколько изуродованных душ, изуверских или идиотских мировоззрений, вывихнутых глаз, забитых грязью и кровью ушей. Собачья старость одних, неестественная моложавость других: им кажется, что они вот – вот выберутся из‑под скалы и начнут работать.
Кое‑кто уцелел и даже приносил плоды, вызывая недоумение одних, раздражение других, тупую ненависть третьих. Изменилось ли положение? Рад бы поверить, что так. Но тень так долго лежала на твоей жизни, столько общих собраний с человеческими жертвами пережито, что трудно верить в будущее. Во всяком сучае я вряд ли дотяну до новых и счастливых времен. Молодые – возможно.
Сезеневские Тамара и Нина, [0][0]
Сезеневские: Тамара Вячеславовна (1915–1987) – артистка Театра комедии с 1939 г. до конца жизни, исполнительница ролей в спектаклях по пьесам Шварца и в фильме «Золушка»;
Нина Вячеславовна (1911–1984) – сестра Т. В. Сезеневской, в 1944 г. – секретарь художественного руководителя Театра комедии.
[Закрыть]когда‑то – друзья. Когда‑то от них исходил свет. Увидишь и повеселеешь. А теперь пишу о них только потому, что не хочу пропускать ни одной фамилии в телефонной книжке. Они словно отгорожены временем, небритыми щеками Реста. Кто‑то загрязнил дорожку от меня к ним. А жаль. С ними связаны лучшие часы тяжелых времен.
Сценарный отдел «Ленфильма».С ним отношения непонятны. Единственное место, где я бывал груб и неуступчив, – это «Ленфильм». Я с трудом выношу, когда требуют поправок, а сценарный отдел только этим, собственно, и занимается. В ателье напряжение и спешка, в костюмерной, гримерной, диспетчерской – звонят, спешат, слепят светом, или кричат у телефонов, или спорят с художником или с актерами. И только в сценарном отделе тихо – не то, как в оранжерее, где выращивают цветы, не то, как в классе во время контрольной работы. Или это та зловещая тишина, когда экзаменующийся запнулся. Это последнее – вернее всего. С одной разницей: экзаменатор знает еще меньше экзаменующегося.
«Советский писатель» [0][0]
«Советский писатель». Имеется в виду Ленинградское отделение издательства.
[Закрыть]– издательство. Я с ним не встречался до этого года, пока не вышло решение: печатать сборники пьес. И вот я сдал туда свой сборник. И стал ждать. В сборник мой вошла пятая часть пьес,'что я написал, и один сценарий [1]
[Закрыть]. Месяца через полтора меня вызвали в издательство. И вот после очень большого промежутка времени приехал я в Дом книги, чтобы поговорить об издании своей книги. Дом Уошеров, который давно упал, но никто этого не замечает [2]
[Закрыть]. Штатные работники выполняют, нисколько не смущаясь и не пугаясь, работу призраков. Я в течение двух часов добивался с помощью редактора единообразия. То есть: чтобы все ремарки были набраны одинаково, стояли в одном и том же порядке, чтобы… не помню уж всех крохоборческих и третьестепенных требований, которые сводились всё к одному – к типографскому единообразию. Хорошо, впрочем, было то, что никто не требовал, чтобы я переделывал текст пьес. Кончив работу, спустился я во второй этаж, где теперь, – там, где в двадцатых годах размещалась бухгалтерия Госиздата, – устроили отделение книжного магазина. Тут теперь отдел художественной литературы, детской книги и так далее. И вот я увидел зрелище, испугавшее меня. Множество сборников, под названием «Пьесы», стояли, как памятники. На полках, за спиною продавщиц. Фамилия автора едва видна. «Пьесы», «Пьесы», «Пьесы» – и никому они не нужны. Это испугало меня. Приехавши домой, попросил я, позвонив в издательство, переменить название книги, взяв для этого любое заглавие пьесы. Там согласились. Книга будет называться «Тень». Через два – три месяца, совсем недавно, прислали мне корректуру. И – о, ужас! – в верстке! За это время могущественная и на самом деле существующая типография скрутила призрачных обитателй Дома книги. Верстка! Значит, я не мугу править рукопись, увидев ее в печати. А именно тут многое становится окончательно ясным. Править можно было только в пределах двух – трех слов. Общее, призрачное безразличие к существу дела и загадочная, потусторонняя придирчивость к мелочам.
Слонимский Юрий Осипович,известный под кличкой «Тука». Впрочем, она, кличка эта, относится к двадцатым годам. Лысый, голубоглазый. Нет, не так. Гладковыбритая голова, чтобы скрыть, смягчить лысину, ощущение энергии, доходящей до некоторой вибрации всего организма. Чуть дрожит голос, смех почти рыдающий. Светлые глаза, признак все той же энергии и темперамента. Губы не толстые, но как бы припухшие от слез. Быстрые движения. Странное соединение специальностей. Во время первой паспортизации занимал он какую‑то крупную должность в системе милиции. И вместе с тем считался крупным специалистом по балету. Писал рецензии, балетные либретто, книги по истории балета. Сейчас вторая его специальность как будто стала основной и единственной. Он в последнее время болеет так же страстно и энергично, как и всё, что онделает. Плохо с сердцем. Он переехал в наш дом, в первый этаж. Квартира хорошая, но нелепо высокая – продолжение нашего портняжного ателье. В этом есть нечто мистическое. Он сын знаменитого в свое время портного Слонимского, страстного любителя литературы, многих писателей, обшивавшего их в трудные годы бесплатно. Живет Слонимский в своей высочайшей по– дворцовому [квартире] (балет близок ко дворцам – второе таинственное совпадение) со страстью. Он собирает подписи под требованиями жильцов, ходит по учреждениям.
11 июня
Общее впечатление от него скорее благоприятное – уж очень открыт и понятен. И ты почему‑то угадываешь, что при всей своей энергии он имеет предел.
Сафонова Елена Васильевна [0][0]
Сафонова Елена Васильевна (1902—?) – художница, артистка. Оформляла книгу Шварца «Приключения мухи».
[Закрыть]– художница, одна из дочерей дирижера Сафонова [1][1]
Сафонов Василий Ильич (1852–1918) – пианист, педагог, дирижер, музыкально – общественный деятель.
[Закрыть], очень известная в свое время.
Еще двух сестер ее я видел мельком. Рослые, худые, словно испепеленные внутренним огнем, темноглазые, темноволосые, голоса низкие. Елена Васильевна, полная, медленная в движениях, тоже могучего роста, казалась уравновешенней остальных, вероятно, потому что часть ее сил уходила в искусство. Она отлично рисовала. С ее иллюстрациями вышли первые издания книги Житкова «Почемучка» [2][2]
Имеется в виду книга Б. С. Житкова «Что я видел», которая была издана впервые в 1939 г.
[Закрыть]. Была умна и наблюдательна, умела хорошо рассказывать. И вместе с тем оставалсь несчастной женщиной, как и сестры ее, одной из многих, изнемогающих от одиночества и избытка сил. Тянуло ее к мужчинам суровым и деспотичным. Была она влюблена в одного сердитого художника – безнадежно, потом в Житкова, который выбрал другую горемыку, ей подобную. Так она и тосковала, и томилась, и это определяло ее больше, чем талант или ум. Во время войны сестры ее умерли в блокаду. Взяла она к себе племянника, маленького, остренького, как мышка. И часть любви ушла на него. Но сколько осталось! Ходила она в поддевке какой‑то, подвязывалась платком, махнула рукой на счастье. Но желание отдать избыток, пострадать – не исчезало. Сколько ей были должны! Сколько денег она рассылала, получит гонорар и идет на почту. В последние годы бывала у Гарина, этого беспутного святого подобного рода женщины просто обожают. Уж тут можно позаботиться и приласкать, ничего не получив взамен, разве только уложить пьяного до поезда, а потом растолкать и отвезти на вокзал, в самый последний миг. Все‑таки утешение ей, что не опоздал. Все‑таки истрачено что‑то из избытков неиспользованной доброты. Мне в этом бескорыстии чудится присутствие божественной силы. Жалко, что в последние годы перестали мы встречаться с Сафоновой. Она до войны еще перебралась в Москву. Вчера был Эраст. Я спросил его: «Как Елена Васильевна?» – «Да плохо что‑то. С сердцем. А Эрдман [3][3]
Эрдман Борис Робертович (1899–1960) – художник.
[Закрыть]заставляет ее подниматься на 5–й этаж».
12 июня
«Эрдман Борис. Художник. Сафонова – его рука. Он рисовальщик никакой. Она рисует. Он человек темный. Ничего не понимает. Гоняет ее на пятый этаж, с больным сердцем». Так Эраст поносил Бориса Эрдмана за то, что обижает он Сафонову. А в это же время Елена Александровна, больная и пожилая, ворча и сердясь, но отправилась все‑таки на городскую станцию добывать Эрасту билет, понимая, что если он не уедет, то в театре отдадут его под суд. Деньги на дорогу растранжирил он, пока ехал из Вильнюса в Ленинград. Поэтому выдала ему деньги другая сердитая и пожилая женщина, Татьяна Викторовна. Это друзья. А третья женщина, тоже не молодая, но героически с этим борющаяся, измученная любовью к Эрасту, ждала его, считая минуты, готовая вытерпеть все. И отвезти его потом на вокзал, скандалящего или спящего. А четвертая женщина – жена, седая, худая до той степени, когда при взгляде испытываешь не то страх, не то умиление, беспокойная, мнительная, ревнивая, изболевшая за мужа душой, звонила из Москвы и строго спрашивала – достали ли билет Эрасту. И если достали, то выедет ли он. И строго спрашивала Елену Александровну: «Не знаете, где он? Билет есть, а остальное вас не касается? Значит, у вас есть основание предполагать, что он может сегодня не выехать?» Так допрашивала она Елену Александровну, гневную, едва дышащую от усталости. А Эраст сидел у нас в Комарове, беспутный, седой, молодой, легкий, вдохновенный, и, ругаясь нехорошими словами, обвинял Бориса Эрдмана за то, что мучает тот Лену Сафонову, не понимает, туды его, темный человек, как тяжело ей подниматься на пятый этаж.
Смирнов Владимир Иванович – один из самых привлекательных людей. Он обладает врожденной душевной лояльностью, не лезет в свалку, как некоторые академики озверевшие, за что, вероятно, иные из них готовы заподозрить его в хитрости. Но он никак не хитер и даже не уклончив, как обычно люди подобного душевного склада. Он вечно хлопочет за кого‑нибудь и не выходит из университетских боев и сражений. Нет на них историка, а они и на миг не прекращаются. Но дерется Владимир Иванович на свой лад, справедливо, без визга. Ему вчера исполнилось шестьдесят девять лет, но глаза глядят живо – темные под седыми бровями, и душа живет, не цепенеет, как жила в молодости. Он внимателен, как в путешествии.
13 июня
Он академик, математик, резко отличается от крупных ученых подобного чина знаниями и в чуждых как будто бы ему областях. Володя Орлов его встретил на пароходе и познакомился. Кто‑то ему сказал, что Владимир Иванович – профессор. Всю дорогу они говорили о символистах – Володина специальность – и он решил, что Владимир Иванович несомненный литературовед. Одному удивлялся: как же так вышло, что по роду занятий зная всех специалистов в своей науке, мог он пропустить такого знающего, а главное – понимающего. Вовсе не обязательно это подлинное знание в чужой области, но необыкновенно привлекательно и человечно. О живописи, скажем, Владимир Иванович никогда и ничего не говорит, что резко отличает его от многих других профессоров, собирающих Шишкина и Маковского и восхваляющих этих живописцев, прищурив один глаз и делая неопределенные движения пальцами. Зато музыку, которую Владимир Иванович любит, знает он до тонкости. Научился играть на рояле самоучкой. Но когда играл в четыре руки с Рабиновичем Николаем Семеновичем, человеком в своей области непреклонно строгим, тот удивился, как понимает Владимир Иванович Малера. Все знания Владимира Ивановича естественного происхождения, исходят от подлинного желания, от невыдуманных, истинных душевных потребностей. И поэтому он начисто лишен свойственной многим ученым чисто бабьей уверенности, что он и во всех областях все понимает. Знает Владимир Иванович многое и в философии. И все это, возглавляя чуть ли не семь кафедр и какое‑то большое количество научных институтов, и читая чужие диссертации, и преподавая, и ведя те самые бои, о которых я говорил, что, пожалуй, труднее всего. Ходит он быстро, глядит остро, играя на рояле, забывает все, – бородка вперед, плечи вздрагивают, губы шевелятся, глядит строго, как на молитве или в самый высокий миг любовного свидания. Рассеянным я его не видел. Однажды зашел разговор о том, что многие до старости видят во сне экзамены. Я спросил его. «Мне до такой степени легко это давалось, что я не вижу их во сне». И при своей занятости, всегда он о ком‑нибудь хлопочет. И как! Мы попросили года три назад узнать, примут ли Колю Москвина на физический факультет. Ему, как будто, не хватало 0.1 [одного очка]. Владимир Иванович, к нашему ужасу, трижды ездил в университет по этому поводу.
14 июня
И в последний раз еще издали закричала ему секретарша, кивая успокаивающе: «Принят, принят ваш мальчик!» При могучем его темпераменте вряд ли прожил он свою жизнь добродетельно. И как многие, которым ничто человеческое не было чуждо, он прост, чувства его не запутаны. Не бросают на его душу тени темные уединенные углы, где из страха перед человеческим грешат нездоровые существа на дьявольский лад. Впрочем, в эту сторону человеческого существования лучше не углубляться. Всего, что чувствуешь, не скажешь. Да и знаю я Владимира Ивановича, к счастью, недостаточно близко. И мелкие, и не мелкие, но чисто личные сведения о его жизни не заслоняют главного, то есть того, что видишь издали, как в картине.