Текст книги "Телефонная книжка"
Автор книги: Евгений Шварц
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 43 страниц)
27 апреля
Горы переехали в надстройку позже, чем мы. Им дали чью‑то освободившуюся квартиру. И вот, однажды, услышала Катерина Ивановна громкий звонок. Она открыла – никого. Но едва она успела закрыть дверь – снова звонят. И увидела Катюша маленькую девочку, с белыми пушистыми волосами, очень привлекательную и растерянную. И девочка спросила шепотом: «Скажите, пожалуйста, где мы живем?» Это дочка Горов заблудилась в бесконечных наших коридорах. Она росла проще, чем бледный их мальчик с красными пятнами на лице, росла, как подобает привлекательной девочке с пушистыми волосами. Вышла замуж на первом курсе, но брак оказался непрочным. Она ушла от мужа. И года полтора назад вышла замуж прочно, за сына профессора Огородникова. Я встретил его недавно: он в пижаме выносил ведро с мусором. И родилась у Гора внучка – аккуратненькая, складная, с правильными чертами лица. Гор очень доволен, гуляет с нею, сохраняя, впрочем, все то же неуверенное, вопрошающее выражение. Как это ни странно, мне гораздо удобнее и проще разговаривать с ней. Говорят, что она бывшая домработница– Она так спокойно занимает место в жизни, так заботливо ведет дом, так понятна в полной простоте своей, что мне это, прости господи, внушает больше уважения, чем полное страха пристрастие ее мужа к высокой культуре. Я думаю, что от настоящих привязанностей в этой области, его так же отвадили, как собаку доктора Иванова в Брянцевке, в Донбассе – от охоты. Ивановского сеттера так избила кухарка за то, что будучи щенком, охотился тот на цыплят, что всю остальную жизнь боялся он любой птицы. Почуяв перепелку, поджимал хвост и ложился. У всех у нас зрение, обоняние, вкус и некоторые другие чувства в большей или меньшей степени вывихнуты. И ничего нет приятного, когда чужое вопрошающее и неуверенное выражение напомнит тебе о разрушенной цельности.
Следующий телефон – группком домработниц.Несмотря на тяжелую Катину болезнь, до 34 года обходились мы без чужого в доме.
28 апреля
Потом пришлось нам пережить это сложное изменение в домашнем укладе. В войну снова обходились мы своими силами. Потом, после того, как снова заболела Катюша в 49 году, опять появилась у нас домработница. До войны помещался их группком в многоэтажном доме на улице Пестеля, недалеко от Фонтанки. Помещался он в самом первом этаже, за витриной, словно какое– нибудь ателье. Отношения были до крайности просты: зайдешь, заключишь договор, внесешь деньги за марки и все тут. После войны обнаружить группком удалось не сразу. Нашелся он возле ТЮЗа на Моховой во втором этаже дома новой стройки. Никаким образом не шел он тут тебе навстречу, как на улице Пестеля, не глядел на тебя приветливо из‑за чисто вымытых витрин. Здесь он преобразовался в существо недоверчивое и строгое. Катюша хворала, и в первый раз отправился я на заключение договора с домработницей. Я попал в женское царство. Впрочем, какое там царство. Здесь никто не царствовал и не управлял. Тут служили. Кому? Не работникам коммунального хозяйства. И не их нанимателям. И не самим себе. Строгие и недоверчивые женщины служили строго установленным правилам. Если в их недоверчивости и строгости, в страстности, с которой они проявляли эти свойства существа своего, сказывалось и нечто личное, человеческое, то это было результатом событий, разыгравшихся за стенами учреждения и не имевших к нему отношения. Их кто‑то обидел и тяжело обидел, может быть, муж, может быть, любовник, может быть, сама жизнь, и теперь женщины эти хотели показать нам всем, что больше это никому не удастся. Я должен был принести целый ряд справок. Например, что домработница не состоит со мной в родстве. Причем, неясным оставалось, кто может дать такую справку. Выяснилось, что я сам, а домоуправление должно было заверить только мою подпись. Справка о заработке. Я предложил считать по максимальной ставке. Нельзя без справки. Справка из милиции. Возможно, что каждая из справок была разумна и целесообразна, но никто и попытки не делал объяснить это нам. Напротив – тайно радовались непониманию нашему.
29 апреля
Но все кончилось хорошо в конце концов. Договор был заключен – это раз. А во – вторых – больше ни разу не пришлось мне побывать в этом матриархате. Причем обращались матери со всем миром, словно мачехи.
Следующая фамилия Григорович Юрий Николвич [210]210
Григорович Юрий Николаевич (р. 1927) – артист балета, балетмейстер. В 1946–1964 гг. – в труппе Театра оперы и балета им. С. М. Кирова.
[Закрыть].Он пришел поговорить, разузнать – не соглашусь ли я написать либретто для балета. Был он артистом Кировского театра и, в отличие от балетных мальчиков, с самых первых слов произвел впечатление человека, а не только цветущего растения. Он уже пробовал себя в качестве балетмейстера и надеялся получить постановку. Черненький, большеротый, среднего роста, подобающей худобы и ладно скроенный. Ведь их измеряют сантиметром, прежде чем примут в балетную школу. Я начал говорить с ним относительно его намерений. Конечно, ему хотелось сказку. Преодолевая некоторое отвращение, я стал беседовать с ним на эту тему. Отвращение, точнее страх, вызывал не будущий балетмейстер. Боже избави. Боялся я духа, что властвует в их театре. Вот где было царство женщин, да еще молодых и жадных до работы. Да. До работы прежде всего. Во имя этого шли они на все. Один физиолог рассказывал, что кто‑то из его собратьев собирался заняться специальной работой о танцовщицах. Зная, сколько работают они у штанги, на репетициях, на спектаклях, он считал их выносливость загадочной. Он полагал, что в организме их должны произойти изменения, еще неизученные. Возможно. Во всяком случае – все у них было направлено к одному, все силы их существа: к балету. Драматические актрисы чаще вели жизнь обычных млекопитающих. А балерины любили страстно, сильнее всего в мире – танцевать. И это фантастическое, вне– женское, на первый взгляд, монашеское стремление не могло бы оттолкнуть меня – напротив. Пугали пути, которыми добивались они удовлетворения страсти. Володя Дмитриев [211]211
Дмитриев Владимир Владимирович (1900–1948) – театральный художник. Участвовал в создании балетных сценариев («Пламя Парижа», совместно с Н. Д. Волковым;* «Лебединое озеро», новая редакция сценария; «Утраченные иллюзии»; «Партизанские дни», совместно с В. И. Вайноненом).
[Закрыть], который не только писал великолепные декорации, но и балетные либретто, с кем‑то вдвоем, жаловался однажды Акимову. Балерина написала на него заявление. Самый факт его ничуть не удивлял. Он принял его вполне спокойно.
30 апреля
Словно являлся он естественной функцией балерины. Володя только никак не мог припомнить и понять, за что. При распределении ролей был он на ее стороне! Словом, все было естественно, огорчала только непонятность поступка. Когда встречал я тощеньких, не имеющих веса, все больше почему‑то черноглазых, миловидных и таких кротких, не то, что злых мыслей, а просто мыслей не имеющих балетных девушек, то испытывал раскаянье. Они были так естественны, так сами по себе. Словно цветы. И только, когда начинали они рассказывать о подругах, то снова проскальзывало нечто сомнительное, угрожающее. Два последних, по времени, рассказа оказались таковы: одна девушка, неожиданно получившая роль, стоя под сценой у люка так испортила воздух, что рабочие чуть не упали в обморок. Так позорно волновалась она перед выходом. А второй рассказ обвинял балерину некую в том, что пользовалась она ящиком стола как уборной. И все эти рассказы касались молодых, борющихся за право работы. И были, очевидно, порождены злобой. Однажды во время войны я сидел в директорском кабинете в театре города Кирова. Великолепное здание на грязной площади. Великолепный кабинет с бархатной мебелью. И вдруг коротенький, полненький директор театра встает из‑за стола, подходит к дивану, стоящему у стены напротив, и, легко подняв короткую свою ножку, принимается давить нечто живое и многочисленное на бархатной диванной спинке. Червяки выползли из диванных недр. И я подумал: «Чего только не заводится в театре». Итак, испытывал я малодушный страх при мысли о недрах Театра оперы и балета. Но вот попадешь на балетный спектакль – и словно свежим ветром рассеивается сплетнический, за глотку хватающий туман предубеждения. Великолепное, близкое музыке, вне смысла лежащее зрелище охватывает твое сознание. Стройно, словно звуки в оркестре, сочетаются и разлетаются на огромной сцене массы человеческих тел. И как в музыке – появление нового, очищенного от привычных представлений смысла. И чистота.
1 мая
И как всегда в переживаниях подобной высоты, похожее на влюбленность чувство жажды. Со смутным сознанием, что утолить ее – нет надежды, нет способа. И при встрече с Григоровичем последнее ощущение смутно заговорило во мне. И я как будто испытал желание присоединиться, стать участником того, что видел на сцене. Впрочем – очень смутное. Яснее говорило единственное, неизменное и могучее чувство, сопровождавшее меня всю жизнь – оставьте меня в покое. Опыт научил, что для этого спокойнее всего – изъявить согласие, а там видно будет. И я согласился подумать. Но у Григоровича натура оказалась здоровая. Он вовсе не хотел покоя, а хотел либретто. Он зашел еще раз и еще, и кончилось дело тем, что я, к собственному удивлению, придумал нечто, соответствующее моему представлению о балете. И Григоровичу это понравилось. И я рассказал, по своей привычке слишком много болтать о том, что едва придумано, проект либретто Дзержинскому [212]212
Дзержинский Иван Иванович (1909–1978) – композитор.
[Закрыть], который состоял завлитом в Кировском театре. Оттуда позвонили. Потом прислали письмо. И я стал писать заявку, которую они с меня требовали. Но едва я дошел до середины, как в Комарове, когда не было меня дома, появился человек, отлично одетый и крайне самоуверенный. Он сообщил Кате, что вызван из Москвы Кировским театром, дабы стать моим соавтором. У него большой опыт в этой области. Он уже отыскал композитора. И так далее. И так далее. Я ужаснулся. Еще не прочтя либретто, не зная толком, в чем тут дело, разыскали они мне соавтора, который в свою очередь добыл композитора. Ну и дельцы! И обычное желание – оставьте меня в покое – разгорелось непобедимо. Профессионал кинулся мне наперерез, и театр полностью пошел ему навстречу [213]213
В архиве Шварца сохранилось письмо Петра Федоровича Аболимова от 16 сентября 1953 г. Он писал: «В июле этого года, по просьбе дирекции Театра оперы и балета им. С. М. Кирова, я приезжал к вам в Комарово, но вас, к сожалению, не застал. Цель посещения – установить с вами творческий контакт по сценарию балета о скоморохах. Очевидно, вы об этом уже знаете от И. И. Дзержинского (Лит. часть театра). Если еще не отпала необходимость моего участия в совместной с вами работе над балетным сценарием, то я просил бы вас уведомить меня об этом и ознакомить с вашим первоначальным замыслом» (РГАЛИ, ф. 2215, on. 1, ед. хр. 92). Как видно из записи в книжке, Шварц отнесся резко отрицательно к предложению о соавторстве. Творческий контакт не состоялся.
[Закрыть]. Это заставило меня прекратить работу. Но до сих пор я раскаиваюсь. Надоело мне отказываться. Зачем поддался я совершенно бесплодному ужасу. Балет царствует себе, не глядя на своих цариц и паразитов. И самоуверенный делец помог бы мне наяву пробиться к тому, что мне только приснилось. Но уже поздно.
2 мая
Под словом «Гараж»и соответствующим телефоном подразумевается Виктор Устинович, шофер, работавший у нас в начале нашей комаровской жизни. Герман еще не решился продать своего «Оппель – капитана», а дела у него резко ухудшились. И мы решили держать машину пополам. И вот, Виктор Устинович (фамилию забыл) взялся привести машину в должный порядок и работать у нас. По совместительству. Основное его место было в гараже «Ленфильма», где служил он механиком. Высокий, сдержанный, деликатный, худенький, заботливо одетый, он совсем не походил на шофера ни повадками, ни поведением. Неспроста был он механиком гаража, а впоследствии перешел работать механиком на электростанцию студии. На работе дежурил он сутки, а двое суток был свободен, и мы звонили ему в гараж в дни дежурства, чтобы договориться. И он приезжал к нам. И в течение года привыкли мы к свободе, которую дает обладание машиной, когда живешь за городом. Вот едем мы в глубь Карельского перешейка, где земля подумывала вздыбиться горой, но природная сдержанность не позволила. Однако мы видим волны, покрытые вспаханными полями и лесами, бесконечные волны, последние следствия усилий земли. Мы едем по гребню волны и видим далеко – далеко налево просторную спокойную долину, а за ней новую просторную спокойную волну. И чувство простора, покоя и все той же влюбленности, похожей на жажду, которую нет способа утолить, овладевает мной. Направо крутой холм. Тут было некогда имение. Дорога, усаженная старыми березами, ведет в пустоту, к вершине холма, где теперь зияет ямища с исковерканным котлом парового отопления, с грудами кирпичей, обломками фундамента, с уцелевшими кусками стен со следами штукатурки и масляной краски, рухнувшими всё в ту же ямищу. И множество ландышей по склону холма. Видимо, разводили их здесь, я нигде не встречал подобного изобилия. И по какой, бывало, дороге не поедешь, всё видишь новое.
3 мая
Дороги по Карельскому перешейку бегут, переплетаясь, и вот мы попадаем в лес, где холмы оказывались круче гораздо, чем я ждал по воспоминаниям. Озера встречались на пути. И всегда вспыхивала та самая, обожаемая мною жажда познания, проникновения в то, что поразило душу, показалось прекрасным, которую нет способа утолить. Которую как бы утоляешь попыткой сделать нечто подобное. Получается другое, но в случае удачи – родственное. И для этого вовсе нет надобности описывать то, что видел. Однажды я ехал с Виктором Устиновичем в Ленинград в такую снежную бурю, что не верилось мне. Не верилось, да и только. Душа смутилась – подобного еще не приходилось переживать. И я сдержанно глядел на снеговую пыль и хлопья снега, что остервенело мчались поперек шоссе, с моря. Радиомачта у Ольгино была закрыта полупрозрачным, густеющим и редеющим, непрерывно мчащимся справа налево занавесом. И сама наша машина два – три раза за время пути как бы задумалась, не подчиниться ли ей отчаянным порывам бури, и не то что замедляла, а словно собиралась замедлить ход. Однажды я прилетел на самолете из Москвы. Виктор Устинович со сдержанной, но дружелюбной улыбкой встретил меня. И всю дорогу от Средней Рогатки до Комарова чудилось мне, что еду я к несуществующему (что чувствовал я все время, как бы сквозь сон), но ясно представляемому дому. Где меня ждут. Я видел ясно крышу, стены, сад.
Машина все изнашивалась. Особенно покрышки. Пришло время ее продавать. Денег не было ни у нас, ни у Германа, и Юра продал «Оппель – капитана» кому‑то, и наше полувладение пришло к своему концу.
Последняя фамилия на эту букву – Голичников [214]214
Голичников Вячеслав Андреевич (1899–1955) – писатель. В 1937 г. – ответственный секретарь секции драматургов Ленинградского отделения ССП.
[Закрыть],недавно скончавшийся. Он любил жизнь и умел хлопотать, и ему смерть так не шла! Мать его – румяная старушка сидела у гроба. И когда выносили ее сына, закричала, запричитала: «И все ты спешил сюда, все торопился, а больше никогда не придешь». Голичникова выносили из Союза писателей. Я много мог – бы рассказать о нем, но уж больно недавно он умер [215]215
А. Голичников умер 29 января 1955
[Закрыть].
Д
А следующий телефон уже на букву «Д».
Дом кино [216]216
Дом кино в Ленинграде был открыт в 1930 г. В нем проводились творческие конференции и вечера, совещания, дискуссии, просмотры фильмов, встречи со зрителями
[Закрыть].
4 мая
Когда попал я туда, в Дом кино, он был еще молод, и своей самоуверенностью и элегантностью чисто профессиональной раздражал и вызывал зависть. Для утешения я придумал, что разница между писателем и киношником такая же, как между обтрепанным и сомневающимся земским врачом и процветающим столичным зубным. Как зубной врач, имеющий свой кабинет на Невском, выходит в рассуждениях своих далеко за полость рта: «Рассказ делается так: сначала завъязка, потом продолжение, потом развъязка», – так и киношники судили обо всем на свете, не сомневаясь в своем праве на то. Любимая поговорка их определяла полностью тогдашнее настроение племени. Начиная вечер, ведущий спрашивал с эстрады ресторана: «Как живете, караси?» И они, элегантные, занимающие столики с элегантными дамами, отвечали хором: «Ничего себе, мерси!» Приблизившись к Дому кино, обнаружил я, что настоящие работники кинофабрики «Ленфильм» появляются там не так часто. И не они создавали тот дух разбитного малого, что отличал толпу Дома. Скромен, хоть и отлично одет, был Козинцев. Тихо держались братья Васильевы. Шумно и уверенно держалась безымянная толпа, что питается возле процветающего дела. А «Ленфильм» был на подъеме. Только что грянул успех «Чапаева», словно взрыв. Бабочкин, Чирков, Васильевы, Варя Мясникова подняты были волной до неба, стали разом, в один день, знамениты на всю страну [1][1]
В фильме «Чапаев» Б. А. Бабочкин снимался в роли Чапаева, Б. П. Чирков – в роли Крестьянина.
[Закрыть]. И картина имела, кроме официального, настоящий массовый успех. Имели успех и картины «Юность Максима», и «Возвращение Максима», и «Выборгская сторона» [2][2]
Фильмы Г. М. Козинцева и Л. 3. Трауберга, составившие трилогию о революционном движении в России в 1910–1918 гг., с Б. П. Чирковым в главной роли, выходили на экраны: «Юность Максима» – в 1935 г., «Возвращение Максима» – в 1937 г., «Выборгская сторона» – в 1939 г.
[Закрыть]. Прославился «Великий гражданин» Эрмлера [3][3]
Двухсерийный фильм Ф. М. Эрмлера (см. «Эрмлер Фридрих Маркович», с. 622)«Великий гражданин» с Н. И. Боголюбовым в главной роли вышел на экраны в 1938 и 1939 гг.
[Закрыть]. Этот режиссер держался тоже скромно, хотя и необыкновенно значительно, как мыслитель. «Ленфильм» широко славился. И вокруг столпились, слетелись, зажужжали самые предприимчивые люди города. А может быть, и страны. Кроме картин вышеупомянутых, выпускала фабрика и картины второстепенные, имеющие успех у своего зрителя. Совсем уже небрежно одетый Адриан Пиотровский [4][4]
Пиотровский Адриан Иванович (1898–1938) – литературовед, театровед, киновед, драматург, переводчик, заведовал в те годы сценарным отделом «Ленфильма». Незаконно репрессирован, посмертно реабилитирован.
[Закрыть]был владыкою сценарного отдела.
5 мая
Считали они себя самым искренним образом самыми главными на земле. Был такой поэт по фамилии Тиняков [5][5]
Тиняков Александр Иванович (1886–1934) – поэт, незаконно репрессирован в 1930 г., в 1932 г. освобожден.
[Закрыть], человек любопытный. Он просил на улице милостыню по принципиальнейшему и глубокому отрицанию каких бы то ни было принципов. И кто‑то из Дома кино сказал: «Слыхали? Тынянов‑то! Пока работал у нас, человеком был, а теперь на улицах побирается». Мало того, что Тиняков и Тынянов звучало для них одинаково. Они понятия не имели, что у Тынянова вышли романы, наделавшие шуму [6][6]
В эти годы были изданы исторические романы Ю. Н. Тынянова «Кюхля» (1925) и «Смерть Вазир – Мухтара» (1927–1928, отдельное издание – 1929).
[Закрыть]. (Не знала, впрочем, народная чернь, режиссеры знали). А чернь смутно помнила, что когда начинали ФЭКСы, Тынянов что‑то там для них делал [7][7]
В 1921 г. Г. М. Козинцев, Л. 3. Трауберг и С. И. Юткевич организовали мастерскую – студию «Фабрика эксцентрического актера» (ФЭКС), в 1926 г. Козинцев и Трауберг поставили фильм «Шинель» – сценарий Ю. Н. Тынянова по повести Н. В. Гоголя. Тынянов участвовал и в сборнике группы ленинградских литературоведов «Поэтика кино».
[Закрыть]. После войны Дом кино сильно присмирел. Да и слава «Ленфильма» поблекла. Беда в том, что нет сплошной и непрерывной истории театров, писателей, кинофабрик. «Ленфильм» получил имя киностудии, но не принесло это ему счастья. Ввиду отсутствия непрерывности, этот прежний «Ленфильм» терпел некоторые неудачи. Нет. Та история оборвалась. Образовалась пропасть между прежним, отличным, и новым, порицаемым, «Ленфильмом». Старые режиссеры рассматривались как новые, за которыми нужен глаз да глаз. И Дом кино соответственно изменился, стал менее разбитным и гораздо более склонным к теории. Там начались по средам семинары с просмотрами картин. Я не люблю ходить в театр. День, когда мне предстоит посетить спектакль знакомого режиссера или знакомого автора, полон тягостного ощущения несвободы. Любое другое времяпрепровождение кажется мне куда более привлекательным. А кино – люблю. В эти среды старался я заранее во что бы то ни стало освободить вечер. У меня была особая книжечка, дающая право посещать эти семинары, и я шел туда, в Дом кино, и стоял в очереди, чтобы мне отметили места в просмотровом зале. Царствовал на этих вечерах Трауберг [8][8]
См. «Трауберг Леонид Захарович», с. 616.
[Закрыть]. Большелицый, с нагловатыми, а вместе и простоватыми, светлыми глазами, он энергично удалял внизу не имеющих права.
6 мая
Нет, он был не из тех руководителей, что скрываются где‑то в глубинах и высотах, предоставляя черную работу администраторам и контролерам. Его невысокая, но и никак не низенькая, начинающая тяжелеть фигура все появлялась у самого входа, у самого контроля, и рассеянные и нагловатые глаза со странно рассосредоточенным выражением устремлялись куда‑то в плечо или в темя человека, настаивающего на своем праве проникнуть в Дом кино. И своим решительным, чуть шепелявым говором он ставил просителя на место, свирепо разрубал узлы даже там, где они легко развязывались. Власть доставляла ему удовольствие. А он это любил. В кино народ подобрался, прости господи, не аскетический. Один из директоров кинофабрики, как рассказывали, до тех пор работавший по антирелигиозной пропаганде, будто бы приказал развесить по кино– фабрике плакаты, утверждающие, что бога нет. Когда до нас дошел этот слух, мы много смеялись. Киношники не нуждались в подобных разъяснениях., В большинстве поотсеялся тут народ цельный. Свойственные людям, с духовной жизнью несколько переразвитой, разногласия со своей физической природой, сознание греха или просто удивления перед собственной порочностью, или восхищение ею, свойственное декадентам – тут просто – напросто исключилось. Тут все было упрощено еще и двадцатыми годами, в течение которых складывался облик киношников, определяющих характер Дома кино до 48–49 годов. Трауберг был особенно характерен тем, что занимал середину между нарядной чернью и творческими работниками. С последними роднила его склонность к теоретизированию. Чуть не каждый найденный прием тогда клали в основу теории. Но Трауберг и в этом не нуждался. Мыслитель он был чисто шаманского образца. Он начинал речи тогда, когда человек более рассудительный еще и думать‑то последовательно не решался за неимением нужного количества мыслей. Он обходился, он пускался в дальнее плавание с ничтожным багажом и шел на дно.
7 мая
Но терпел он крушение со столь уверенным видом, тонул так теоретически высоко продолжая говорить, что подавляющее большинство слушателей оставалось в полной уверенности, что он приплыл благополучно к цели. Тем более, что они не слушали оратора. А сам Трауберг, утонувши, оставался жив и здоров и вместе с подавляющим большинством слушателей не сомневался, очевидно, в том, что доплыл, куда следует. Во всяком случае он даже пытался получить звание профессора Ленинградского университета, где провалили его представители наук точных. На ученом совете кто‑то из физиков или из математиков, может быть, с несколько излишним высокомерием сказал: «Этак Мы и циркачей начнем принимать». И вопрос, несмотря на попустительство представителей наук гуманитарных, как‑то рассосался сам собою. Не обсуждался. Был снят. При моей нелюбви к спорам не было ни одного обсуждения, ни одной встречи, где не вступал я в самой решительной форме в спор с Траубергом. Больше всего раздражало меня, что существует для Трауберга два несоприкасающихся мира. Один вполне реальный, в котором он пребывает, и второй, вполне вымышленный, который он считает по неряшливости и трусости мысли существующим. Искренно считает, что меня и пугало и приводило в ярость. То проповедует он на художественном совете, что советская семья не знает таких отношении, которые я робко и осторожно пытался изобразить в одном своем сценарии [9][9]
Шварц пишет о своем сценарии «Повесть о молодых супругах», первоначальное название его – «Первый год». Работа над ним относится к 1947–1949 гг.
[Закрыть]: «Где видели вы в нашей жизни молодых супругов, которые ссорятся». То на какои– нибудь очередной встрече с писателями, глядя мимо всех своим рассосредоточенным взглядом невозмутимо, невозможно широкими мазками рисует он картинки из мира, который существует в его представлении и чудится ему обязательным. И если не потеряешь, слушая его, нити, как подавляющее большинство присутствующих, то к концу особый ужас, страх перед извращением сознания охватывает тебя. Ведь жил он в свое удовольствие, не отказывая себе ни в каких радостях в очень, очень сложной обстановке.
8 мая
В такой особенной путанице жил Трауберг, что каждая попытка рассказать о ней выглядела бы, как сплетня, а вовсе не как картинка из жизни, решенной на плоскости, о которой Леонид Захарович столь обожал распространяться. Я никогда не понимал, что сближало его с Козинцевым, заставляло работать вместе. Козинцев возле него выглядел как человек другого измерения. Вот у Козинцева были и настоящие знания, и уж он с большим правом мог и выступать, и учить. Однако он брался за это в крайнем случае. Не могу, при моей дальнозоркости, говорить сейчас о Козинцеве, слишком близко подошел к нему, не вижу его. Взрыв. Удар, подобный по длительности и силе самому Октябрю. Один из многих, впрочем, в истории советского искусства и, тем самым, в истории Дома кино. Вот подобными переворотами и объясняется отсутствие непрерывности преемственности. Взрыв. Удар. И никого из прежних руководителей. Только в речах догрызают остатки их репутации. И последний удар по Дому кино оказался на этот раз прицельным. Поразили самую душу его. Самого Трауберга. Удар был ясен по целям. Трауберга надлежало уничтожить. Почему именно его? Не спрашивалось. По идеологической линии били его. И по лично – морально – этической. И немедленно из всех щелей поползли паразиты, ожидающие черного дня. И пошли показывать, на что способны. И я почувствовал впервые в своей жизни сочувствие к лежачему Траубергу, которого в течение двух – трех месяцев на поучение и устрашение били и наказывали. И снова история Дома кино прервалась. Он стал строже. Еще долго в коридорах и кабинетах и еще отчетливее во всем поведении сотрудников Дома, усидевших на месте, ощущался запах гари. Я жил долго в Комарове и когда недавно попал на просмотр «Укротительницы тигров», то резко ощутил перемену. Толпа словно утратила вдруг цвет. Поседели и режиссеры. А в ресторане, где решили мы поужинать, не было ничего. Коньяк нашелся и лимоны. А еды не дали. Сказали, что надо было предупредить. О чем? То время, когда кричал самый веселый из черни: «Как живете, караси» – казалось легендарным.
9 мая
Детиздат [0][0]
Детиздат – Издательство детской литературы создано в Москве в 1933 г., до 1941 г. название его сокращалось как Детиздат, с 1941 г. – Детгиз. Существовало и Ленинградское отделение.
[Закрыть]помещается сейчас на набережной Кутузова, в здании чинном, не роскошном, но вполне дворянском. Бельэтаж принадлежит Дому детской книги. Сам Детгиз, а не Детиздат, я припомнил одно из девичьих его имен, расположен над ним. Входишь в чинное, вполне окостеневшее, сильно определившееся учреждение. Внизу за черным письменным столом помещена дежурная, которая не спрашивает пропуска и не осведомляется, зачем вы сюда явились, но только осуждающе взглядывает на вас, оторвавшись от разбора почты, чтения приказов или от целых кип упакованных книжек, доставленных из типографии. Поднявшись в самый Детгиз, видишь объявление, предупреждающее, что авторов принимают после таких‑то часов. Кажется, с 2–х до 5–ти. Или после трех. Тобой овладевает впечатление, что остальное время суток здесь великолепно обходятся без авторов, которые только мешают налаженной и размеренной жизни издательства. Потом только воображаешь, что авторов не пускают сюда, чтобы без помех производить различные действия над их рукописями. В какое время ты сюда ни явился бы, в приемное или запретное, поражает тебя одно: пустота и тишина.
Впроходной комнате, перед кабинетом директора, сидят две секратарши. И никого. Изредка кто‑нибудь пожилой терпеливо ждет приема. Оживление детиздатовское и госиздатовское, с авторами и художниками в коридорах, словно в клубе, – улеглось века назад. Директор Чевычелов [1][1]
Чевычелов Дмитрий Иванович (1904–1970) – директор Ленинградского отделения Детгиза с 1941 по 1959 г.
[Закрыть], довоенный, несменяемый, маленький, с беспокойным взглядом, один глаз с прямоугольным зрачком. На голове тюбетейка. Без тюбетейки никто его не видел. Помню я его года с 26–27–го. Работал он в те годы в Гублите. По детской литературе. И ежедневно бывал в Госиздате. Однажды Хармс и Паперная [2][2]
Паперная Эстер Соломоновна (1901–1987) – журналистка, критик, переводчица.
[Закрыть], стоя на просторной, словно холл, площадке пятого этажа, пели какую‑то песенку, кажется, немецкую. Выяснилось, что оба они ее знают, и, обрадованные, они, наклонившись друг к другу, негромко, но музыкально спевались. Боже, как поглядел на них Чевычелов, как обошел их, словно зачумленных. Петь в учреждении! И вот, придя к власти, он постепенно завел у себя тишину и порядок. Войдя к нему в кабинет, видишь ты его тюбетейку над большим столом.
10 мая
Под прямым уголом к его письменному столу, через всю обширную комнату тянется длиннейший канцелярский, покрытый сукном. Вокруг – стулья. Тут происходят заседания. Витрины с вышедшими книгами висят по стенам. Насколько больше места, чем в довоенном помещении, в том, что в здании Филармонии, насколько больше порядка и насколько меньше книг. Всё катаклизмы! Они породили эту пугливую тишину и архивоподобный порядок. Они и сам Чевычелов. Я особенно ясно понял все его существо, разглядел, словно рака– отшельника, вынутого из раковины, когда его эвакуировали из блокадного Ленинграда в Киров областной. Было это зимой в конце 42 или в начале 43 года. Нет, ошибаюсь, осенью или весной – иначе откуда взялась бы лужа. Я встретил его на главной улице, в разорванном ватнике, заляпанном грязью. И едва успев поздороваться и ни слова не сказав об осажденном нашем городе, мало сказать, с негодованием, с таким лицом, словно увидел конец мира, поведал он, что произошло с ним в столовой для эвакуированных. Там же обедали инвалиды. И стали они ругаться матерно. А в столовой были дети. И Чевычелов приказал инвалидам вести себя прилично. Один из них пополз в драку. Чевычелов принял вызов и, несмотря на маленький рост, одолел и скрутил противника. О нем и в Ленинграде говорили, что он очень силен. Но тут противники, инвалиды, зашедшие в тыл, подняли Чевычелова на руки, причем разорвали ему ватник, и вытащили из столовой на улицу и швырнули в лужу. Но не это потрясло Чевычелова, словно светопреставление. А равнодушие властей. В областной милиции ему сказали, чтобы не совался он к ним с мелочами! Куда он ни жаловался, все только отмахивались. Привыкнув в Ленинграде к великолепно защищенным раковинам: издательство, горком комсомола и тому подобное и прочее – тут он вдруг оказался никому неизвестным, никому не нужным и полностью беззащитным. И это напугало его куда больше, чем голод, обстрелы, трупы на улицах. И он добился возвращения в Ленинград.
11 мая
Перед съездом я выступил с докладом на предвыборном собрании [3][3]
6 декабря 1954 г. открылось отчетно – выборное собрание ленинградских писателей в Таврическом дворце. 7 декабря Шварц выступил с содокладом по детской литературе. В «Литературной газете» от 11 декабря в отчетной заметке говорилось о том, что Шварц резко критиковал Ленинградское отделение Детгиза за чрезвычайную медлительность, нерешительность, за противоречивость требований, предъявляемых авторам детской книги. «Ленинградская правда» считала, что Шварц остроумно и доказательно критиковал деятельность Ленинградского отделения Детгиза (см. «Ленинградская правда», 1954, 10 декабря).
[Закрыть]. И, пользуясь материалами, которые собрал для меня союз, критиковал Детгиз. По мнению секции – слишком деликатно. Но не по мнению Чевычелова. Тут я еще раз убедился, до какой степени он владеет створками незримой своей раковины. Не прошло и часа после моего доклада, как вступился за Чевычелова, в разговоре со мной, видный работник горкома: «Ну, уж вы его слишком». Потом Полевой [4][4]
В этой же заметке говорилось о том, что Б. Н. Полевой дал положительную оценку произведениям ряда писателей, напечатанным в Ленинграде.
[Закрыть]в своем выступлении. Потом Пискунов [5][5]
Пискунов Константин Федорович (1905–1981) – директор Детгиза.
[Закрыть]в мое отсутствие. «О нем очень хорошо отзывается Дубровина» [6][6]
Дубровина Людмила Викторовна (1901–1977) – директор Детгиза с 1945 по 1948 г.
[Закрыть], – сказал Козьмин [7][7]
Козьмин Николай Дмитриевич – секретарь Ленинградского обкома партии по идеологии.
[Закрыть]и так далее и так далее. Так что я, дабы створки раковины, защищающие Чевычелова, не ущемили меня, в резкой форме на заседании секции напомнил Чевычелову, что был докладчиком, а не выступал в прениях, и потребовал, чтобы материал, которым я «пользовался, либо опровергли, либо вспомнили, что высказывал я мнение всей организации, и считались с этим. После этого муть, поднятая раковиной рака– отшельника, несколько улеглась. Отношения у нас благожелательные. При встречах пожимает он мне руку с такой энергией, что я вспоминаю сразу разговоры о его физической силе. На заседаниях редсовета никто не поет и не шалит. Все чинно сидя за длиннейшим столом, перпендикулярным к директорскому. Первой засыпает, некогда боевая и упрямая, Катерина Петровна Привалова [8][8]
Привалова Екатерина Петровна (1891–1977) – педагог, работник детской библиотеки Педагогического института им. А. И. Герцена.
[Закрыть]. Не детский отдел Госиздата – Детгиз собрал свой редсовет! Вскоре и я ловлю себя на мысли, что если после Чевычелова положить короля пик, то пасьянс выйдет. И вздрагиваю, и просыпаюсь. Но Левоневский [9][9]
Левоневский Дмитрий Анатольевич (1907–1988) – писатель, журналист, переводчик, критик.
[Закрыть]не дремлет. В притихших, чинных пространствах Детгиза не пахнет карболкой. И нафталином – тоже нет. Не пахнет и хлористой известью. Но к воспоминаниям о его кабинетах – почему‑то примешивается этот больнично – казарменный запах, не убивавший бацилл, но вечно о них напоминавший. Что это? Произошла ли вдруг от человека обезьяна, или издательство переживает особый период роста. Неужели пламя первых дней детской литературы оставило лишь дым, пахнущий дезинфекцией?
12 мая
Следующий после Детгиза – Деммени Евгений Сергеевич. [0][0]
Деммени Евгений Сергеевич (1898–1969) – артист, режиссер. С 1918 г. выступал как актер – любитель в петроградских коммунальных театрах. В 1924 г. организовал и возглавил театр кукол – петрушек (первоначально при ЛенТЮЗе), который в 1930 г. был объединен с Театром марионеток и получил название Ленинградский кукольный театр под руководством Евг. Деммени. Ставил спектакли по пьесам Шварца «Пустяки» (1932), «Красная Шапочка» (1938), «Кукольный город» (1939), «Сказка о потерянном времени» (1940 и 1947).
[Закрыть]Томный, раздражительный, с неопределенным, уклончивым выражением губ, и порочным, и вызывающим. Он стал во главе Кукольного театра что‑то очень давно. Раньше Брянцева [1][1]
А. А. Брянцев стал во главе Петроградского (позднее Ленинградского) ТЮЗа в 1922 г.
[Закрыть]. Еще в Народном Доме поставил он «Гулливера» Елены Яковлевны Данько [2][2]
Данько Елена Яковлевна (1898–1942) – писательница, артистка театра кукол, живописец на фарфоровом заводе. Ее инсценировку «Гулливер в стране лилипутов» Деммени поставил в 1928 г.
[Закрыть]. Как всегда вокруг театра подобного рода, подобрался тут вокруг Деммени народ особенный. Люди, не знающие, куда деть себя. Это состав переменный.