355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Носов » Том 4. Травой не порастет… ; Защищая жизнь… » Текст книги (страница 33)
Том 4. Травой не порастет… ; Защищая жизнь…
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 04:58

Текст книги "Том 4. Травой не порастет… ; Защищая жизнь…"


Автор книги: Евгений Носов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 33 (всего у книги 35 страниц)

Война всегда не ко времени

– Евгений Иванович! То, что жюри премии Александра Солженицына объявило лауреатами 2001 года одновременно двух писателей-фронтовиков, к тому же выросших на курской земле, вызывает у ваших земляков естественное чувство радости. Понимая, что мотивы членов жюри вам неизвестны, тем не менее хочу спросить: видите ли вы в этом событии некую закономерность?

– Ход мыслей членов жюри действительно неисповедим. Тут весьма возможен элемент случайности. Допустим, в руки Александра Исаевича случайно попала книга «Фанфары и колокола», посвященная пятидесятипятилетию Курской битвы, авторами которой явились я и Костя Воробьев {116}. Такая писательская сцепка могла понравиться: оба фронтовики, оба куряне, родовые корни которых опалены Огненной дугой, к тому же оба начали печататься в «Новом мире» еще при Твардовском {117}.

На мою чашу весов могло быть добавлено еще и то обстоятельство, что Александр Исаевич и я воевали в одних и тех же местах: вместе оказались на Рогачевском плацдарме за Днепром {118}. Памятна нам и река Друть, прикрывавшая сильно укрепленные позиции противника, которую тоже пришлось преодолевать вместе. Бок о бок, в смежных частях, освобождали Белоруссию, участвовали в разгроме Бобруйского котла, затем изгоняли врага с польских земель, откуда повернули на север, в Восточную Пруссию. В последний раз пересеклись наши фронтовые дороги в памятных Мазурах. 8 февраля сорок пятого я был тяжело ранен на пути к Балтийскому побережью и полгода пролежал в госпитале. С Александром Солженицыным судьба обошлась еще круче: на другой же день после моего ранения он был арестован за свободомыслие в почтовой переписке и на долгие годы попал за колючую проволоку ГУЛАГа {119}.

Но все это – мотивы фронтового братства, что само по себе не может быть основанием для серьезного предрешения конкурсного судейства. Думаю, что главенствующим и единственным в выборе кандидатур на столь высокий и почетнейший пьедестал явилось творческое кредо самих писателей-претендентов. И ничего более.

Что касается Константина Воробьева, то с ним, я думаю, все давно и непоколебимо ясно. Здесь – стопроцентное попадание. Воробьев – яркий, самобытный художник, осиянно прочертивший апогей российского литературного небосклона и оставивший на нем непреходящий след памяти о себе.

Говоря же о присуждении столь общественно значимой премии лично мне, должен признаться, что это событие явилось для меня волнующей неожиданностью. Хотя еще в прошлом году я приятно удивился статье А. Солженицына в «Новом мире». В июльской книжке этого журнала Александр Исаевич без видимых юбилейных причин, действительно вдруг, как-то неожиданно для меня обратился к моему творчеству. Он глубоко и обстоятельно проанализировал почти все мои публикации – от первых рассказов шестидесятых годов до изданий последнего времени. Уже тогда меня удивила эта большая, трудоемкая литературоведческая работа именитого писателя, не располагающего праздным временем для таких доскональных читок. Тем не менее Александр Исаевич с профессиональным пристрастием, будто старательный дятел, простучал, прослушал весь мой сорокалетний творческий прирост, строго определяя его ценность, помечая не выдержавший испытания временем сухостой…

Я предельно благодарен Александру Исаевичу.

– Покойный Константин Воробьев и вы начали свой литературный путь, в отличие от иных сверстников, не с произведений о войне. Только ли дело в том, что к главным своим произведениям вы хотели приступать уже состоявшимися, опытными художниками?

– Не знаю, как сложилось у Константина Воробьева, но в моей творческой хронологии тема войны не является изначальной. Да и литературой я начал заниматься не сразу. А сперва, с едва зажившими ранами, не позволявшими мне заниматься непосредственно физическим трудом, я стал газетчиком. Послевоенная разруха, особенно неустроенность села, оставшегося без павших на войне пахарей и угнанных на фронт тракторов, начинавшего свое возрождение с первых борозд, порой проделанных женскими упряжками,– все это и стало повседневной тематикой моего пера. Многостранствующая профессия, ее непременная связь с жизнью, изобиловавшей острейшими проблемами, долго не отпускала меня на вольные литературные хлеба, чтобы вплотную засесть за тему войны. Об этом свидетельствуют мои первые, теперь уже достаточно широко известные произведения: «Шуба», «За долами, за лесами…», «Потрава», «В чистом поле, за проселком…», «Пятый день осенней выставки», «Шумит луговая овсяница…» и многие другие рассказы о послевоенной деревне.

Военная же тема как бы вкраплялась в этот основной сельский перечень… Тем более что между деревенской и военной прозой легко прослеживается логическая связь. Давно замечено, что в моих военных произведениях нет описания непосредственных баталий. Например, повесть «Усвятские шлемоносцы» обошлась без единого выстрела. Нет никакой пальбы, кроме салюта, ни в «Красном вине победы», ни в «Шопене…», ни в «Переправе». Объясняется это тем, что главный герой этих произведений – все тот же крестьянин, для которого война стала как бы продолжением его привычной деревенской работы. Ведь на фронте не всяк день стреляли, бегали в атаку, зато ежедневно, ежечасно работали, а еще точнее сказать – чертоломили: копали траншеи, блиндажи, укрытия для машин и боеприпасов, валили лес, разделывали и таскали бревна, наводили переправы, гатили топи. А еще привычно мокли в непогоду, мерзли на леденящем ветру, перемогались в промокших валенках, а нередко и тоже привычно голодали, погрызывая из рукава завалящий сухарь или замурзанный комок брикетной каши, иногда выдававшейся сырьем в качестве НЗ.

Рядовой Копешкин, центральный персонаж «Красного вина Победы», на передовой и вовсе не испытывал каких-либо перемен в своем существовании, в роте он числился ездовым, все время пребывал при лошадях: заготавливал для них корм, в летнее время выпасал в каком-либо затишке, куда не залетали вражеские пули, чинил сбрую, смазывал пушечным солидолом колесные втулки своей пароконки. За эту привычную крестьянскую работу он, конечно, не получал наград и даже устных благодарностей.

Не имел никаких регалий и рядовой Товарняков из рассказа «Переправа», проехавший на верблюде от Сталинграда до польских земель. Сам командующий фронтом Рокоссовский удивлялся: «Что же ты – сталинградец, а наград не вижу? С пустой грудью вступаешь в Европу… Или воевал плохо?» – «Так ведь… в обозе я… Какие награды?»

Уходившие на фронт мужики из деревни Усвяты и вовсе никогда оружия в руках не держали. У деда Селивана, ветерана еще той мировой войны, они опасливо допытывались, как он убил своего первого немца: «Ну и как ты его? Человек ведь… Ужли не страшно было?»

Для всякого крестьянина – война всегда не ко времени: кто ожидал рождения первенца, кто рассчитывал дорубить амбарушку: «Два венца осталось», а кто не успел припасти сенца на зиму: «Что бы ей, окаянной, повременить недельку-другую».

Пафосом моей военной прозы неизменно являлись мирные устремления сельского труженика, а потому эти произведения всегда органично входили в деревенскую тематику.

Миролюбивые чаяния русского народа актуальны и теперь.

– Еще лет десять назад, когда мы уже прочитали сотни талантливых и правдивых произведений о минувшей войне, честных мемуаров и исторических исследований, казалось, что создана своеобразная многотомная энциклопедия Великой Отечественной, что мы знаем полную картину войны. Но нынче порой раздаются голоса, что сказанное о войне – далеко не вся правда, что многие события войны еще не очищены от пропагандистской лжи, конъюнктуры. На ваш взгляд, справедливы ли эти сомнения?

– Я тоже все больше убеждаюсь, что сказанное о войне – далеко не все правда. Моя фронтовая память не всегда находит адекватное подтверждение в военных мемуарах. Вот листаю страницы книги «Войны несчитаные версты», написанной известным представителем Ставки генерал-лейтенантом К. Ф.Телегиным (М.: Воениздат, 1988). Книга в общем-то и неплохая, но иногда автора одолевает лакировочный политзуд, подрывающий доверие к написанному. На странице 198 читаем такой вот феерический закидон, будто «каждый воин не только знал, но и видел сам, многократно убеждался, что в случае ранения его не оставят в беде, быстро вынесут с поля боя, немедленно окажут квалифицированную помощь и сделают все, чтобы поставить на ноги, и если только возможно, вернут в боевой строй. Эти требования, отражающие высокий гуманизм нашего социалистического строя, выполнялись неукоснительно, как бы ни складывалась обстановка, какие преграды ни пришлось бы преодолевать».

Бывшие фронтовики со смущением внемлют такой «правде» о войне, где желаемое выдается за действительность. Так уж каждого бойца выносили с поля боя? А если пуля настигла его во время атаки перед самыми вражескими окопами? А потом атака эта захлебнулась и штурмующие откатились вспять? Или если ранит при форсировании водного рубежа на утлом плотике? Или во вспыхнувшем костром подбитом танке? Да мало ли возникало ситуаций, когда раненого, неспособного передвигаться самостоятельно, невозможно было ни отыскать, ни вынести.

Что же касается немедленной квалифицированной помощи, то не представляю, как можно в полевых условиях, в хлопающей на ветру палатке или струящемся песком от близких взрывов блиндаже «квалифицированно» копаться в полости живота под чадящей гильзой. И как можно поставить на ноги солдата, которому во избежание гангрены, долго не мудрствуя, ножовкой отпиливали раздробленную стопу?..

В связи же с провозглашенным автором «высоким социалистическим гуманизмом» на поле боя вспоминается все тот же заднепровский плацдарм, на котором мы оказались тогда с Александром Солженицыным. Позади нашей противотанковой батареи до самого схваченного льдом Днепра простиралась обширная голая луговина. Она была густо усыпана трупами наших пехотинцев, некогда штурмовавших днепровское побережье. С приходом зимы их запорошило снегом, и среди белой пелены проступали то носок валенка, то ком заплечного мешка, то окоченевшая рука со скрюченными пальцами. Между трупов живые солдаты с передовой протоптали тропинки к тыловым службам, укрывшимся под береговым обрывом, по ним ходили получать обед с полевых кухонь, по ним же наведывались «на передок» и всякого рода политработники с бланками «боевых листков» и армейскими газетками в планшетах. А те, павшие, продолжали оставаться неприбранными, постепенно обращаясь в прах и безвестность. Их забыла пехотная дивизия, спешно ушедшая за Днепр на переформирование и пополнение. Сменившая ее часть не спешила убирать трупы, считая их не своими, не числящимися в их списочном составе. Так пролежали они до тех пор, пока не вытаяли из-под снега, а над ними не зазвенели жаворонки. Потом нашу батарею перебросили поближе к Рогачеву, на реку Друть, и я не знаю, чем закончилось это проявление «высокого гуманизма». Скорее всего, эти останки пришлось потом убирать местным жителям – женщинам и старикам, готовившим землю под хозяйственное пользование.

Если бы принцип «никто не забыт» действительно выполнялся неукоснительно, как это утверждает генерал, то теперь, по прошествии полувека, не валялись бы по лесам и топям истлевшие костяки, которые и поныне еще исчисляются тысячами.

В некоторых мемуарах вышучиваются ряды березовых крестов на местах немецких воинских захоронений. Дескать, довоевались до белых раскосий. А не над собой ли мы смеемся? Не расписываемся ли тем самым в своем кощунстве и неуважении к тем, кого так ждали домой и еще долгие годы с надеждой поглядывали за околицу. Во всех христианских армиях, в том числе и в старой русской, проблемами захоронения павших занимались священники. У них это получалось лучше, надежнее и, так сказать, ритуальней, чем у политруков. И потому организацию поисков и предание земле воинских останков следовало бы передать, раз уж так велит время, под узаконенный патронаж православной церкви, а не возлагать это на плечи и совесть школьников и подростков.

Боюсь, что с уходом последних участников тех событий правда о войне останется беззащитной. Единственным антикоррозийным средством станет (совсем уж скоро) не само добросовестное свидетельство очевидца, а подлинный исторический документ. Берущимся за перо новым военным исследователям необходимо предоставить широкий доступ к архивным хранилищам во имя соблюдения правды о пережитом.

– В решении жюри премии Солженицына наряду с другими достоинствами ваших произведений упоминается и то, что они «явили в полновесной правде позднюю горечь пренебреженных ветеранов». Действительно, этот щемящий мотив звучит во многих повестях и рассказах, написанных вами в последнее десятилетие…

– Со времен окончания Великой Отечественной войны ее ветераны, особенно инвалиды, не были избалованы государственным радушием, если не считать обильно раздававшихся всякого рода юбилейных знаков. Об этому меня написан рассказ «Памятная медаль», где старый совестливый солдат по деревенскому прозвищу Петрован, отказался от медали «Памяти Жукова» потому, что он воевал под командованием совсем другого генерала.

«– Это которая-то будет? – повертел бумажку Петрован.– Семая не то восьмая? Уж и со счету сбился.

– А тебе чего? Знай вешай да блести! – радушно рассудила почтарка Пашута».

Блестеть-то наши ветераны блестели, иные буквально гнулись под тяжестью бронзовой чешуи, но за этим декоративным блеском мало что следовало, а то и проявлялось явное неуважение. Ну, например, потерявшие ногу фронтовики еще долгие годы не имели нормальных цивилизованных протезов, а обходились всяческими самодельными приспособлениями. Тем не менее такой калека обязан был ежегодно являться на ВТЭК для подтверждения своей инвалидности. Это ли не насмешка!

В пору же оголтелого капитализма, нарасхват растаскивающего общенародное добро и окружившего российские города вызывающей всеобщую неприязнь замковой евроготикой с цепными псами у входа, человеку с юбилейными медалями стало и вовсе неуютно и бесперспективно. Тем паче что у этих людей не осталось времени ждать, когда все еще не очеловечившаяся государственная система снисходительно подаст что-то в протянутую руку ветерана.

Особенно бедствуют военные инвалиды российских деревень, где порой не стало даже элементарных медицинских пунктов, откуда сложно достучаться до «неотложки» по причине нарушенной связи, а самой «скорой помощи» в иные места не добраться из-за бездорожья и самоликвидации такой службы.

И конечно же в деревню почти не доходят те немногие льготные пилюли, которые сами по себе превратились в предмет наживы. Достаточно сказать, что пачка вездесущего зверобоя по цене приближается к двум буханкам хлеба. А потому гуманитарные медикаменты часто растаскиваются по родственникам и знакомым самими же распределителями этого скорбного блага.

Само собой, обстановка постоянного невнимания к этой категории общества не лучшим образом влияет на нравственную атмосферу среды обитания и становления подрастающего поколения. Я видел, как мальчишки играли дедовскими медалями «в стеночку», ударяя о забор бронзовыми чеканками.

– Ныне стал модным немудрящий трюизм: уроки истории учат лишь тому, что они никого ничему не учат… И все же видите ли вы, что общество за прошедшие полвека сделало какие-то выводы из уроков Великой Отечественной?

– За прошедшие полвека мы извлекли из истории тот однозначный урок, что, напуганные вторжением и трудновосполнимыми потерями в минувшую войну, мы вместо интеграции в мировое сообщество продолжали упрямо противопоставлять свою непримиримую идеологию и наделали неисчислимые полчища танков и горы другого оружия. Оказалось, что огромные материальные ресурсы и напряженный труд всего народа затрачены напрасно. Ничего этого так и не понадобилось, и танки потом пришлось резать автогеном и переплавлять в мартенах.

В то время как другие народы, особенно пострадавшие от войны – Японии, Германии, Франции и даже почти стертой с лица земли Польши,– уже давно благоденствуют и наслаждаются жизнью, наш народ до последнего времени (да и теперь тоже) продолжает гнуться под тяжестью экономических невзгод, отказывая себе в элементарных благах существования. Недавняя авторитарная система не только угнетала собственную страну, но и провоцировала к нестабильности многие другие народы. В орбите несостоятельных идей оказались Вьетнам, Северная Корея, Афганистан, Эфиопия, Ангола, Конго, Египет, Никарагуа, ввергнутые в опустошительные войны и гражданские междоусобицы, принесшие вместо утопического процветания разруху и нищету.

Думаю, что тот исторический поворот, на котором находится наше общество, все же обновит и усовершенствует самосознание народа, вооружит его трезвым и плодотворным видением единого людского мира, снабдив его реальными импульсами поступательного развития.

Беседу вел Владислав Павленко

2001

У толпы нет лица

Я не могу себе это объяснить, но до сих пор в ночном забытьи мне почему-то навязчиво видятся военные пепелища.

Не сама война с ее адским, кромешным грохотом и землетрясением, с рыжими выбросами матерой девонской глины, взрытой пикирующими «юнкерсами»; не командир орудия с перекошенным лицом в подтеках пота и налипшей пыли, что-то кричащий мне, наводчику орудия, должно быть, важное, нужное в сию роковую минуту, но неслышимое мною, потому что в ушах стоит звон и гуд возбужденной крови; ни сами танки, эти пятнисто окрашенные чудища, лязгающие, мельтешащие блескучими траками, ловящие, кажется, именно тебя черной дырой надульника, иногда харкающего коротким плевком выстрела, после которого за отпущенный тебе миг ты должен успеть распластаться под колесами собственной пушки, чтобы уцелеть и снова вскочить к прицелу, и, пока там, под толщей крупповской башни, перезаряжают утробу казенника, успеть выпустить свой поспешный, не очень выверенный снаряд…

Казалось, именно это должно бы навещать и будоражить окопную память. И все же грезится не сама война, не ее смертельный оскал, а те горестные последствия, от которых и по сей день цепенеет душа и не находит себе места.

Особенно преследуют меня видения выжженной деревеньки под Новым Быховом, скорбные ряды печных труб, непомерно долгих в своей наготе и сиротстве. Черные огарки уличных сосен, еще дымящиеся смоляным ладаном. Время от времени над стволами взметываются красные языки огня, таившиеся где-то в толстом подкорье. Помнится тяжелый пчелиный ком на уцелевшей яблоневой ветке рядом с обгоревшими ульями. Обездоленные пчелы родственно жались друг к другу, вяло взмахивали крыльями, чтобы, должно быть, подать воздух, помочь дышать тем, что находились в толще пчелиного скопища. У подножия старой березы кем-то было приспособлено долбленое корытце, до самых краев переполненное прозрачным, устоявшимся соком. Березовый сок ненужно перетекал через бортик и торопливыми бусинами сбегал в жухлую прошлогоднюю траву. Мы достали свои солдатские кружки и молча, как бы поминая бывшую здесь деревню, испили этого горестного сока из разоренной земли. А из черного нутра близкой печи настороженно, немигающее следила за нами перепачканная сажей, отощалая плоская кошка.

Но больше всего мне запомнился запах, исходивший от пепелища. Нет, это не было вкрадчивое, сладковатое трупное зловоние, знакомое каждому солдату. Тянуло чем-то надсадным, навевающим необъяснимую тоску и уныние. Старый батареец Пермяков, заметив мое потягивание носом, усмехнулся:

– Сразу видно, необстрелянный еще или шибко городской.

– Нет, в самом деле, что это такое?

– Хлебной золой несет. Сгоревшим зерном, понял?

– Так тяжко…

– А ты думал, горелое зерно печеными булками пахнет? Нет, брат, оно бедой пахнет, разором.

Потом я прошел много сотен верст войны, навидался, нанюхался всякого, даже отравляющих газов под Рогачевом пришлось нюхнуть, но все же гарь выжженного человеческого гнезда оказалась для меня самым тягостным, самым неистребимым веянием войны, которое и поныне тревожит в некрепких ветеранских снах.

И вот прошлым летом в моем курском небе появились непредвиденные расписанием самолеты. Отрешенные от всего мирского, будто без окон и без дверей, с высоко вознесенными краснозвездными килями, военные транспорты, совершая обзорный облет, уже одним своим непривычным обликом делали небо тревожным. «Это же турки-месхетинцы,– пронеслась по аэропорту взволнованная догадка.– Турки-месхетинцы летят!»

Их уже ждали. На площади стояли заказные автобусы, которые должны были развезти прибывших по заранее обусловленным местам. Из распахнутого окна второго этажа высовывался повар в свеженакрахмаленном чепце – он тоже ждал гостей.

Из первого транспорта, подрулившего к самому аэровокзалу, по его подхвостному трапу двинулась пестрая, разномастная и молчаливая вереница людей. Впереди, опираясь на корявую самодельную палку, спускался пожилой тучный турок, одетый в долгополый стеганый чапан,– должно быть, старейшина общины. На его массивной голове, обрамленной тяжелыми седыми кудрями, белела легкая техасская шапочка. У края трапа он помешкал, сложил вместе перед собой ладони, прежде чем ступить растоптанной сандалией на не знакомую ему курскую землю.

Пока остальные месхетинцы подкреплялись обедом, старый турок одиноко сидел среди дорожного скарба, подперев голову и прикрыв глаза. Грубые борозды морщин сложились в недвижную скорбную гримасу. То ли он так устал от долгого полета, то ли никого не хотел видеть, уйдя в себя, в свои горестные думы.

И вдруг ноздри мои сами собой по-первобытному заходили закрылками и непроизвольно потянули в себя воздух. И я отчетливо уловил среди обычного аэропортовского душка кофейной гущи и подземного туалета чужой, пришлый и какой-то ощетиненный, ни с чем не смешивающийся дух гари. Он явно исходил от замершего турка, должно быть, от его чапана, способного в своей ватной толще надолго удерживать окружающие примеси.

Это был зловещий смрад Ферганы…

Не знаю, возможно, от старого месхетинца на самом деле пахло обыкновенным тихим костром, у которого коротали последние дни и ночи уцелевшие беженцы в ожидании своей дальнейшей участи. Но тревожная моя память враз воскресила тот неистребимый временем запах военных кострищ, который навязчиво преследует тебя сквозь долгие годы. И тотчас предстала та выжженная деревенька под Новым Быховом, ее молящее воздетые к небу нагие печные трубы, комок бездомных пчел на яблоневой ветке, корытце, переполненное березовым соком, зазря проливающимся на землю.

Конечно, там, в далекой Фергане, откуда в несколько раз ближе до Индии, чем до Москвы, земля обласкана южным солнцем, и труд там иной, и жизнь, и быт иные. И пьют там не березовую влагу, а сок виноградных лоз, возделанных, наверное, и этими вот корявыми, неуклюжими с виду пальцами седого месхетинца. И ферганские мальчишки – узбеки, и турки, и корейцы, и крымские татарчата – свищут не в ивовые дудочки, как окская и поднепровская славянская ребятня, а в ореховые скорлупки, зажатые между двух пальцев.

Да, всюду своя жизнь, свои обычаи, когда над головами безмятежное небо.

Но запах беды и сама беда всегда и везде одинаковы.

Ибо одинаковы боль и слезы, если льется кровь и ярится огонь, если свершаются насилие и надругательство над человеком, над его очагом и родом, над обмякшими в страхе женщинами и обмершими в ужасе младенцами.

Всем этим безумием с жестокой очевидностью веяло теперь от устало забывшегося месхетинского старика.

Я осторожно заговорил с ним, спросил, о чем он так сосредоточенно думает.

Турок приподнял тяжелые кожистые веки, распахнул сливово-черные глаза, замутненные краснотой бессонницы. Горестно застывшие морщины на его лице сдвинулись и застыли в выражении глубокой душевной боли.

– О чем думать? – сказал он сухим, заклеклым, наверное, от долгого молчания голосом.– О чем теперь можно думать? Был сын – нет теперь сына… Был дом – нет дома… Все облили бензином, ничего не осталось…

Он покачал взад-вперед свое тучное тело, перемогая потревоженное отчаяние, и, снова открыв глаза, будто выдохнул:

– Вот все думаю: зачем теперь я? Зачем я родился?

Это было прошлым летом, и все казалось случайным, стихийным и больше не повторимым.

Но совсем недавно в сером простылом январском небе снова объявились эти нелюдимо отрешенные самолеты. И сердце тревожно холодело при их таинственном промелькивании в тучах. У этих вестников беды был новый адрес – Баку. Но сама беда все та же: погромы и поджоги, кровь и насилие.

И снова распахнуты подбрюшные трапы, опять робко, запуганно сходили беженцы, их ни с кем не спутаешь. Они несут свой особый облик: небрежная одежда, поспешно собранные узлы и котомки, на лицах – стылое выражение душевного смятения. И тихие, бессловесные дети…

Это были армяне и русские, у армян – мужчины, женщины и их дети, у русских – только женщины и дети… Их мужья и отцы остались там – сдерживать безумие.

И кто знает, последние ли это несчастные…

А ведь до Ферганы и Баку, до Степанакерта и Нахичевани были еще и разнузданно-кровавый Сумгаит, и Алма-Ата, и Новый Узень, а теперь вот и Душанбе, и вот опять Ферганская долина с ее взъерошенными аулами и городами…

Из этого далеко не полного перечня довольно четко обозначается как бы линия фронта от Тянь-Шаня до Большого Кавказа, прошедшая по судьбам и совести многих народов, по их опасно, порохово скопившимся проблемам и чаяниям.

В газетах и эфире появились тревожные сводки, вновь замелькали долго не употреблявшиеся в жизни страны слова и понятия: убитые и раненые, эвакуированные и беженцы, заложники и пропавшие без вести…

Проблемы проблемами, и не приходится преуменьшать, а тем более отрицать их остроту и неотложность. Но неизбежно ли при этом братоубийственное противостояние? Обязательно ли в борьбе идей присутствие кистеня и обреза? И нет ли тут искусно скрытой пусковой кнопки или хитроумного дистанционного управления?

Боюсь, что есть. Даже уверен в этом.

Как известно, у всякого фронта – тайного или уже воочию полыхающего – есть свое командование и командующие, свои оперативники и стратеги. Кто они? Кто эти люди, удовлетворенно потирающие руки при подсчете количества убитых из-за угла, сброшенных в колодезные люки, затоптанных каблуками, изнасилованных и заживо сожженных в собственных домах и квартирах? Наверняка сами они этого ничего не делают. Свой день начинают, скорее всего, с неторопливого бритья и приема целебной ванны, после которой в блаженном изморе под тихое журчание модного блюза пьют свой кофе из потайных подвалов «черного рынка». Тогда же за чашечкой ароматного мокко просматриваются ведомости на оплату оголтелых выкриков на площадях, распространение печатных фальшивок и нашептывание слухов, а по особой графе – за погромы, поджоги и иные горячие и мокрые дела.

Тем паче, что в исполнителях, к сожалению, недостатка нет. Поруганная культура, бездуховность на всех уровнях и этажах общества, обветшание и обесцвечивание знамен и идеалов, повальная догматическая интоксикация сознания, культ граненого стакана, который можно встретить в любом подъезде, на любой городской скамейке или на сучке паркового дерева, и многое другое, в том числе и узаконенное безделие до шестнадцати лет и старше,– все это конвейерно штампует так называемых детей (а точнее сказать – детин) подворотни, толпами шатающихся по ночным улицам и бульварам, упражняясь в безнаказанном сквернословии, в циничном небрежении ко всему и вся, готовых привязаться и изувечить одинокого прохожего или зажать рот и утащить в подвал припозднившуюся девчонку… И все это просто так, от зевотной скуки, от нечего делать, а вернее – от незнания дела.

Право, я страшусь этих идущих вразвалочку великовозрастных выкормышей нашей развитой отечественной соццивилизации.

Я видел, как такие вот скучающие молодцы курочили заводскую зону отдыха: срывали пестрые полотняные тенты, гнули до земли металлические стояки зонтиков, сбрасывали в реку будки для переодевания и детские качалки. Когда я попытался образумить безумных, один из них дал мне такой совет: «Иди отсюда, дядя, а то и тебе буль-буль сделаем, понял?»

Вот они, уже готовые кадры боевиков! Кстати, не будем отрекаться. Это мы с вами, все вместе, всей нашей изувеченной и выхолощенной моралью наводнили страну подобными типами. По первому кличу и опять же от нечего делать, из одного только желания поразмяться, поднять шухер, они уже готовы что-либо перевернуть, разбить, опрокинуть, двинуть кого-нибудь в ухо, рубануть по черепу арматурным прутом или намотанной на руку цепью…

И особенно загораются азартом, когда прозвучит громкий разрушительный клич.

Это они примешиваются к народным фронтам, пользуясь их нестрогим, открытым членством, проникают во всякие людские скопления, на предвыборные и иные собрания, на митинги и манифестации, порожденные радостными для всех нас вольностями перестройки, но воспринимая их по-своему: в руках – звонкие, разноречивые, порой и правильные лозунги, а за пазухой – четвертинки с зажигательной смесью. Это они вконец дискредитировали «Память», вирусно поразив ее рыхлый организм и отравив первоначальные патриотические помыслы ядовитой инъекцией шовинизма. Это они же при первой уличной сумятице норовят ворваться в магазины, чтобы разжиться халтурными спиртным и куревом, а заодно побить витражи, прилавки и кассовые аппараты. Чем больше тарараму, тем веселее.

Из опыта демократических движений других народов мы уже знаем, что если кто-то захочет пошатнуть демократию, то прежде всего прибегает к насилию, к автоматным очередям из мчащегося автомобиля, к закладыванию взрывчатки в самых людных местах.

Делается это для того, чтобы запугать завоеванную свободу, разобщить народные силы, посеять вражду и рознь, превратить людей в бессловесную, безропотную толпу. А далее, как очень точно сказал поэт:

 
Толпа превращается в стаю,
И капает пена с клыков…
 

Толпа не имеет лица. В этом я убеждаюсь, вглядываясь на телевизионном экране в бушующие людские массы, которые все шире разливаются не только по другим союзным республикам страны, но и по городам и весям России, докатываясь и до моего родного Курска. Тут уже, как правило, не национальные и межнациональные страсти правят бал. Тут еще очевидней борьба за власть. Нет, далеко не всегда прямо декларируемая в столице и иных городах, чаще закамуфлированная, непонятная тысячам доверчивых людей, идущих на митинги и шествия под правильными вроде бы призывами в поддержку перестройки. Но стоит всмотреться и вдуматься повнимательнее, и мы поймем: здесь, как там, где уже полыхнул огонь, где пролилась кровь, здесь тоже есть свои стратеги и оперативники. Порой они выходят на трибуну – с подстрекательскими, провокационными речами. С далеко идущими и вовсе не благородными целями. А огню вспыхнуть и крови пролиться бывает недолго. И вдруг запахнет уже по всей стране той самой тяжкой гарью беды? Как говорится, избави и сохрани…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю