355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Носов » Том 4. Травой не порастет… ; Защищая жизнь… » Текст книги (страница 15)
Том 4. Травой не порастет… ; Защищая жизнь…
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 04:58

Текст книги "Том 4. Травой не порастет… ; Защищая жизнь…"


Автор книги: Евгений Носов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 35 страниц)

– Разнарядка…– ехидно усмехнулся Кузьмич.

– Ладно тебе,– как всегда и всех, примирительно похлопал Кузьмича по плечу Ван Ваныч.– И так сойдет. Немец с ходу не перелезет – тоже дай сюда.

– А ты чего тут? – поинтересовался Кузьмич.– Все руководить тянет? Еще не наводился руками? Твои приятели-рукомахатели уже небось за Щигры утрехали?

– Еще успею…

– А то гляди, попадешь, карась, в ихнюю вершу – не поздоровится. За Дальними парками уже стреляют…

– Да вот вспомнил: в кабинете карту с флажками забыл снять.

– Места последних боев проставлял?

– Было интересно, где и что. А теперь не надо, чтоб карта осталась висеть. Да еще с флажками…

– Ну еще бы: такой позорище! Флажки-то в нашу кровь мокнутые!

– Хотел позвонить, да забыл, что телефон больше не работает. Пришлось самому… А ты по какому делу?

– Я, Ваня, не по бумажной надобности. Парок-то из котлов выпустили, манометры свинтили, водомеры побили, а про гудок забыли. Пойду, думаю, сниму. Не хочу, чтоб немцу достался. Вот не хочу – и всё! Конечно, можно и его сничтожить: молотком по свистку жахнул, и делу конец. А не могу я так – как по-живому. Я по этому гудку полжизни деньки считал… Вот ключи взял, пойду свинчу да заберу домой. А вдруг опять понадобится?..

Ночью, пока окрест было тихо, Фагот отпросился сбегать домой, на всякий случай попрощаться с матерью: не исключалось, что вот-вот и его охранный отряд вступит в бой. Катерина бессловесно всплеснула руками, когда он появился на пороге незапертой двери в свете тоскливо мерцавшего ночника. Она ткнулась лицом в его телогрейку и только теперь подала свой тихий, на краю шелеста, голос:

– Дымом пахнешь…

– Да вот палим… А где братья?

– Те всё по городу шарятся. Вчера Серега где-то полмешка проса раздобыл: голубей кормить. Говорю: будет ли тебе с голубями вожжаться – война кругом. А он, упрямец: голубям тоже есть надо. Они в войне не виноваты… У нас тут наверху дедушка живет, без одной ноги. Сам-то он на землю не спускается, потому может, ты его ни разу и не видел. Он все больше в окно глядит. А зиму, от Покрова до Пасхи, сидит взаперти. Так у этого дедушки есть самодельная коляска на четырех катках. Серега выпросил эту каталку и вот, как смерклося, укатил с ней кудай-то… Говорил, будто на швейной фабрике народ машинки курочит, дескать, если успеет, то он одну привезет… А Михаил – тот себе шарится: вчерась картузом рокса разжился. Может, помнишь такие конфетки: рисунок насквозь виден. Где ни откусишь – там опять эта ж картинка: грибок или вишенка… А еще карманы конфетных оберток набрал: теперь из них фантики заламывает – с ребятами в кон играть. Так, ветер в голове… А вот не удержишь! Все на чужом помешались. Пусть бы одни дети по недомыслию, а то и взрослые туда же: магазины бьют, аптеки растаскивают, пуговицы и те сумками волокут… А кто запретит, кто остановит натуру, дорвавшуюся до греха?! Властей нетути, милиция разбежалась. Серега говорит, будто по Дзержинской ветер вместе с конторскими бумажками трояки да пятерки носит… Люди гоняются, друг у друга отнимают… А у меня вся душа выболела: где их, непутевых, носит… Дак за чужое и подстрелить могут…

– Ладно, мать, отыщутся. Есть захочется – прибегут.

– Ты, может, тоже поешь? Я борщичка наварила.

– Да некогда мне! – Фагот озабоченно взглянул на ходики.

– Я моментом! – засуетилась Катерина возле примуса.– Там у вас теперь и вовсе ни крохи. Вон как обрезался.

– Да пока обходимся. Муки разжились. Лепешки печем, чай кипятим.

Катерина налила тарелку горячих щей, возле положила ложку и несколько вареных картофелин – вместо хлеба.

– А-а! – не устояв, крякнул Фагот и, сбросив телогрейку, подсел к манящему вареву.

Щи, несмотря на их жаркость, он выхлебал с поспешностью бродяги. Катерина не дала ему отодвинуть тарелку и подлила еще. И пока он вычерпывал добавку, она, созерцая торопливую еду, тихо радовалась этой его жадности.

Собиралась налить еще и чаю, но он, отстранив тарелку, сложил руки на краю стола и хмельно, отрешенно уронил на них голову. Катерина хотела было перенести сына на топчан, даже просунула руки под мышки, но поднять не смогла, а только нащупала на крестце под рубахой что-то жесткое, непривычное. Она бережно высвободила из-за его пояса незнакомый предмет и, поднеся его к ночнику, поняла, что это что-то военное, стреляющее.

…Фагот очнулся, когда за окном начало сереть.

– Что ж это я? – испугался он и, увидев на столе самопал, торопливо спрятал его под рубаху. Потом схватил коробок спичек, потряс им возле уха и сунул в карман.

– Ты же не куришь…– заметила Катерина.

– Скажи братанам, пусть не проса, а спичек побольше раздобудут…– И, торопливо застегивая ватник, заговорил: – Слушай, мать. Сегодня вечером от заводских ворот машина пойдет с теми, кто хочет уехать. Может, и ты надумаешь? Вещичек у тебя почти никаких. Соберись по-быстрому. Ребята пусть помогут.

– Нет, Ваня,– вздохнула Катерина.– Хватит с меня: наездилась, находилась. Сам все знаешь. Вот, есть у меня в белый свет единственное окошко – других уже не хочу. Нету на это сил. А ты, сынок, ступай! Я тебе уже не подмога. Все теперь будет без меня. Отныне у тебя одна мать – Матерь Божья. Надейся, Ваня, на нее.

– Ну, тогда я побежал! – Фагот неловко, полусогнуто ткнулся губами в Катеринину запавшую щеку.– Меня, наверно, ищут уже…

Он бежал по улице, почти не воспринимая ни знакомых домов, ни самой местности с отцветшими газонами, покинутыми табачными и газетными будками, опрокинутыми уличными скамьями и мусорными тумбами. Иногда возле магазинов и прежних закусочных под ногами хрустело битое витринное стекло…

Он бежал и, будто почтовый голубь, неосознанно чувствовал лишь одно направление своего бега.

В той стороне, где находился завод, шла беспорядочная стрельба. Среди поредевших винтовочных хлопков все чаще слышались короткие всхрапы автоматов, как если бы вспарывали серую рассветную наволочь. Время от времени в хмурое предзимье, прослоенное дымами затухающих пожаров, вскидывались красные и зеленые ракеты, наполняя вислое небо и мрачные после ночи окрестности обманной красивостью блуждающих всполохов. Фагот тогда еще не знал, не мог знать, что на языке сражений зеленые траектории указывают, куда следует двигаться, красные – на неожиданные препятствия, на очаги сопротивления. Фагот только про себя отметил, что зеленых ракет было больше, чем красных.

Ближе к Пролетарской площади навстречу Фаготу все чаще стали попадаться куда-то спешащие, озирающиеся мужчины. Некоторые из них, должно, чтобы избавиться от сквозной уличной прямизны, торкались в запертые подъезды и калитки, растворялись в неразберихе проходных дворов. На аптечном углу наспех перевязанный прямо по всклокоченным волосам встречно бегущий человек озлобленно выкрикнул:

– Куда, дурак?! Там же немцы! Всем велено отходить…

«Где – там же?» – не понял Фагот и, не успев уточнить, где именно, ответно еще пуще прибавил бегу и тут же очутился между двух тускло мерцавших рельсов на главной трамвайной улице.

Ниже, в нескольких шагах, на рельсовом спуске, под висячим знаком трамвайной остановки навзничь лежал убитый с на сторону разбросанными руками. Живот его в голубой рубахе круто возвышался меж распахнутых пол пиджака, а на сизой картошине носа меркло светились толстые близорукие очки, и Фаготу почудилось, будто это был Ван Ваныч – местком. При виде убитого он невольно пригнулся и поднырнул под нависшую крону плакучей ивы. Перебегая от дерева к дереву в Пролетарском сквере, он испытывал гнетущее чувство оттого, что опаздывает куда-то или уже опоздал вовсе.

Он собрался было прошмыгнуть к близкой баррикаде и за ней укрыться, но та была разметена на два вороха, с проездом посередине. Под разбросанным баррикадным мусором виднелись еще двое, не то убитых, не то раздавленных гусеницами.

У него воистину обмякли ноги, когда из-за последнего дерева, что укрывало его возле чугунной ограды, сквозь обникшие древесные пряди он вдруг увидел у самого порога проходной фашистский танк. Сперва Фагот принял его за полуторку, которая должна была вывезти из города заводских беженцев, но сквозь путаницу никлых ветвей разяще обозначился белый немецкий крест в черной окаемке.

– Ничего себе полуторка! – возразил Фагот самому себе.

Танк был по самую башню заляпан вязкой осенней грязью, словно покрытый бугорчатой крокодильей шкурой. Между гусеничными катками и рессорными блоками намоталась хлебная солома с еще неотцветшими желтыми ястребинками и придорожным осотом. В башенном люке с откинутой крышкой высился танкист. Он был в нашенской ватной телогрейке, но в своей разлатой каске с каким-то знаком на левом виске. Позади башни желтела притороченная плетеная корзина, из которой танкист брал и хрустко кусал и ел янтарное яблоко. Он жевал не спеша, с видимым наслаждением, как едят вызревшую курскую антоновку.

Немец аккуратно огрыз семенной стержень, оглядел его со всех сторон и, убедившись, что выедать больше нечего, размахнулся и запустил огрызком в крону ивы, укрывавшую Фагота.

Может быть, этот надменный и самодовольный жест врага был последним толчком, после которого Фагот извлек из-за пояса свое оружие, всегда заряженное и готовое к выстрелу. Он вставил в запальник обломок спички с полноценной серной головкой, после чего осторожно раздвинул ветки, просунул между ними граненый ствол и все так же расчетливо, с холодной неприязнью навел мушку на перекрестье глаз и носа танкиста. Утвердив покрепче ноги, он чиркнул серником коробка по коричневой округлости спички. Жестко, рублено грохнул выстрел, заполнивший сплетение веток сизым и кислым спичечным дымом. Не дожидаясь, пока дым рассеется, Фагот пустился бежать от ограды, рассчитывая спрятаться за бетонным обводом фонтана. Но в тот миг, когда он вознес себя над цементным кольцом, вдогон раздалась автоматная очередь, и он, вскинув руки и выронив самопал, рухнул вниз, на заплесневелое днище фонтана.

…Его никто не искал, даже тот, в кого он целился, и Фагот еще долго лежал в донной мокроте, скопившейся как раз под ним и уже обагрянившейся от набежавшей крови. Он то приходил в мутное сознание, то снова терял его, все чаще и дольше. Лишь спустя несколько часов из дверей уго́льной аптеки, разграбленной и зиявшей черными провалами недавних окон, вышла женщина в белом халате, с брезентовой сестринской сумкой через плечо. В поднятой кверху руке она держала марлевое полотнище и озабоченно махала им над головой. Таким образом она добралась до Фагота, пощупала пульс и наложила йодовый тампон на грудную рану. Потом подняла его голову и положила ее на свое колено. Через какое-то время Фагот приоткрыл глаза и бледными, спекшимися губами попытался что-то сказать.

– Лежите спокойно, вам нельзя затрудняться. У вас серьезное грудное ранение. Сейчас придет наш человек, и мы попробуем перенести вас в провизорскую.

Фагот напрягся и снова попытался заговорить. Медсестра наклонилась к его лицу.

– Попал я или нет? – услыхала она горячечный шепот.– Только одно слово: да или нет?

– Кто попал? В кого попал? – не поняла сестра, но, увидев оброненный пистолет, наконец сообразила, о чем ее спрашивают. И убежденно заверила:

– Да попал! Попал! Молчи только…

2002

Тысяча верст

Федька и его младший брат Степка, натянув на косматые, давно не стриженные головы пальтишки и зябко подобрав под себя босые посиневшие ноги, сидели на столе перед окном.

В маленьком кухонном оконце после боя уцелели только верхние стекла, а вместо нижних были заткнуты переломленные пополам пуки соломы.

Ночью на подоконник намело горку снега. Стекла обросли толстой изморозью, солома заиндевела и смерзлась. В ее жестких стеблях мышью царапался и попискивал ветер.

Федька дыханием протаял в окне круглый волчок и глядел на дорогу: не покажется ли мать? Вчера утром она вынула из сундука отцовские сапоги, скатерть и еще что-то и пошла по соседним селам поспрашивать хлеба.

Прямо перед окном, за дорогой, начиналось поле. Убрать его так и не успели. Дожди перепутали и повалили хлеба, ветры выбили, выхолостили колосья, танки втоптали в грязь, понаделали проходов, а потом повалил снег, перемешался с соломой, лег вздыбленными сугробами, поле смерзлось да так и осталось стоять, взъерошенное, бездомное. Посередине поля маячили подбитый танк с черно-белым крестом и рыжий остов комбайна с развороченным боком. Две машины стояли одна против другой в смертельной непримиримости, как два быка из разных гуртов.

Федька припал щекой к заиндевелому окну и, кося глаз, старался как можно дальше оглядеть дорогу. Но проселок был пуст. Лишь возле свертка виднелась куча кирпичей, притрушенная снегом,– остатки хуторской школы. Из всего сохранились только школьные качели. Ветер болтал обрывки веревок под перекладиной, и теперь, среди развалин, они больше походили на виселицу.

Война накатилась на хутор ночью. Мать растолкала Федьку, подхватила на руки сонного братишку, и они забились в подпол. Всю ночь ахала и стонала земля, сползая в погреб целыми глыбами. А утром вылезли и не узнали места. От хутора осталась одна Федькина хата да еще несколько аж на другом конце. А между дальними дворами и Федькиным жильем чадно дымилась земля, по серым ворохам пепла пробегали огненные судороги. Война пришла и ушла ночью, она покатилась дальше и застряла где-то за лесом. Оттуда доносились тяжкие вздохи разрывов, от которых дребезжали стекла и рябило воду в ведерке. С тех пор больше никто не появлялся в сожженном, отбившемся от больших дорог хуторе, разве что случаем забредет какой-нибудь нищий старик, и оттого был особенно страшен неведомый враг.

Федька, морозя щеку, долго глядел на школьные качели, и у него защипало в носу от подступившей глухой тоски.

– Федь, чего видишь? – нетерпеливо спросил Степка.

– Ничего… Снегири вон…

– Ну-ка?

На куст бузины под окном присела стая снегирей. Каждую зиму появлялись они на хуторе. И вот прилетели опять… Чистые, розово-грудые, тепло одетые птицы покачивались на заиндевелых ветках.

– Хорошо быть снегирем,– сказал Степка.

– Тебе зачем?

– Куда хочешь, туда и лети.

– А куда б ты? Война кругом…

– К папке.– И Степка робко растянул блеклые губы в улыбку.– Мигом бы…

Снегири перепархивали по бузине, вытягивали шеи, озирались, будто не узнавали места: «Тот ли хутор? Или обознались?» Но за лесом бабахнуло, птицы вздрогнули сложенными крыльями и вдруг все разом сорвались с куста, подняв дымок морозного снега.

– Улетели! – вздохнул Степка.

Стая, тревожно пересвистываясь, нервным, волнистым скольжением перемахнула через дорогу, полетела было над засугробленными хлебами, но, чего-то испугавшись, круто развернулась влево и упала в школьном саду. Он стоял черным частоколом позади пожарища. Снегири осыпали крайнюю молодую яблоньку. Побеги и тонкие ветки на ней сгорели, и она тянула к серому, равнодушному небу обугленные сучья. Красногрудые птицы повисли на них странными веселыми плодами.

Ба-бах!..– опять громыхнуло за лесом, и яблоня разом осыпалась и почернела.

Дети еще долго сидели перед окошком, дули посиневшими ртами в ледяной волчок, скребли его ногтями, но мать все не шла. Со стола слезать не хотелось. Сквозь толстый слой изморози в хату проникал тусклый, серый свет, он даже среди дня не выгонял из углов таившиеся там сумерки. В горнице в темном промерзшем углу перед деревянной иконой светилась лампадка. Она горела и днем и ночью, потому что не было спичек. А еще не было керосина, чтобы, как раньше, до войны, зажигать большую лампу. Над лампадкой, наводя скуку, тускло-желтым острием торчал огонек с черной ниткой копоти. От фитиля, потрескивая, скакали искры, после которых оставались дымные, вонючие хвосты. Бог, худой, бородатый старец, похожий на тех нищих, что иногда забредали на хутор, стуча в окошко суковатой палкой, просили корочку, зябко грелся возле лампадки с тракторным маслом, подставив к огоньку свои сухие, сложенные вместе ладони.

Степка виновато прошептал:

– Есть охота…

– Чего ты? – не разобрал Федька.

– Есть хочу! – дрожа голосом и сердясь, повторил Степка, и глаза его налились слезами.

– Чего я тебе дам?

– Хлеба-а-а-а! – вдруг, широко разинув рот, вызывающе, на всю хату, заревел Степка, заревел больше оттого, что просил у Федьки невозможного, вкладывая сюда все: и то, что не шла мать, и то, что было холодно, неприютно в хате.

Федька сдвинул безбровый лоб:

– Где я тебе возьму?

– Хлеба-а-а дай! – тянул Степка, испуганно и зло глядя округлившимися глазами в лицо брата.

– Цыц!

– Да-а-ай!

– Цыц, Степка! – Федька схватил за полы пальто и затряс так, что Степкина голова заболталась, выкрикивая только: «А-а-а!» – Замолчи! Налуплю!

Степка не слушал и нудно скулил.

– У, гад! Думаешь, мне не хочется?

Он соскочил со стола, злым рывком сбросил с себя пальто и, открыв подпол, спустился вниз. Из черной дыры погреба в кухню полетела картошка. Они ели ее каждый день, без соли, без хлеба, и от этого щемило где-то за ушами.

– Чего ревешь? – крикнул Федька, высовывая голову.– Собирай в чугун.

Пока Степка ползал по кухне, подбирая раскатившуюся картошку, Федька, сбегав во двор, надергал из плетня хворосту. Он выложил на загнетке колодец из дров и поставил в середину чугунок. Потом взял длинную хворостину и пошел в горницу. Прежде чем достать огня, он малость постоял перед иконой. Седовласый старец неотрывно глядел на фитиль, и Федьке казалось, что он вот-вот скажет: «Ну и люто ноне в углу! Беда! Протопить бы». Федька однажды слышал, как мать, стоя перед иконой, тихо плакала и говорила полушепотом: «И как он там теперь, родненький? Ни обогреться, ни поспать в тепле. Помоги ты ему, Господи, побереги от напасти…»

«Разве он что может?» – раздумывал Федька.

Он протянул к лампадке хворостину, кончик ее дрожал, не попадая на огонек. Потревоженная копоть ленивой змеей зашевелилась под потолком. Наконец хворостина ткнулась в желтый косячок пламени, тот замигал и вдруг исчез.

Федька растерянно глядел на белый едкий дымок, тянувшийся от фитиля, все еще на что-то надеясь, но, постояв немного, опустил хворостину.

– Степ!

– Чего?

– Огонь потух.

– А как же картошка?

– Ничего, Степ. Скоро мамка придет.

Федька стал перед раскрытой топкой печи. Из нее давно выдуло хлебный дух, ютившийся там когда-то. Теперь ветер, посвистывая в трубе, тянул из черного пустого нутра только запах стылых кирпичей.

Привалившись к загнетке, дети уставились в темную печную пустоту и, присмиревшие, молчали, каждый думая о своем.

– Федь?

– Ну?

– А война – она отчего?

– Как отчего?

– Мы вот жили, жили – и война…

Ветер бездомным щенком скулил в трубе. Федька прислушивался и думал: отчего бывает война? Но, ничего не надумав, сказал:

– Война – она от пороха.

– А-а! – протянул Степка, будто и на самом деле все понял.– Федь, а немец какой бывает?

– Как какой?

– Ну вот у папки голова, руки-ноги… А немец какой?

– Не видел я.

– А я видел.

– Чего зря брешешь?

– Правда видел. Снился. Мне все время снится немец,– сказал Степка.– Я от него, а он за мной. Страшный такой! Весь железный. И голова и пузо – все железное. Я в него стреляю, а пуля не берет. Вдарит – в лепешку. А тебе снился?

– Снился…

– И мамка говорила – ей тоже.

– Всем снится.

Степка почертил палочкой по кирпичу, припудренному золой.

В трубе, над головами, глухо ухнуло. На загнетку посылалась сажа.

– Федь, полезем на печку.

– Нетопленая она.

– Ну и что ж? Полезем.

– Ты чего? Боишься?

– Нет… Там лучше. Будем разговаривать.

Федька еще раз выглянул в окно, но ничего не увидел: повалил снег. Его несло косо, над самой землей. Белые нити зачеркнули поле, дорогу, развалины школы.

Ребята залезли на печь, расстелили старый отцовский ватник и, укрывшись пальтишками, прижались друг к другу спинами. Печь за эти дни нахолодала, даже ватник не помогал, и Степка по-щенячьи вздрагивал всем телом.

– Что ж мамки нету? – сказал он, подтягивая коленки к самому подбородку.

Федька не ответил. Он тоже думал про мать. Где-то теперь она? По каким дорогам тащит санки с батькиными сапогами? И кто ей даст за них хлеба? Разве есть еще где-нибудь люди? Поди, теперь и сел нигде не осталось. Одни трущобы да пустая, голая земля. А теперь вот мести начало. Собьется мать, замерзнет. Он представил, как она, закутав лицо платком, согнувшись, бредет вьюжным проселком. Снег летит низко, цепляясь за малейшие бугорки на дороге. Сначала за каждым таким бугорком вырастают темные лезвия свежей намети. Сапог легко сбивает их, снег курится, летит прочь, забегает вперед и ложится под ноги целой косынкой. И уже не собьет его никакой сапог, разве только оставит отпечаток. А тем временем растут такие косяки по всей дороге и вот уже лежат целыми пластами и сугробами. И не заметишь, как и где сведет этот сугроб в сторону, и пойдешь валять целиной, забирая за голенища. А ей – ни конца ни края, особенно если завечереет…

В сенях тихо рыкнула дверь. Послышались тяжелые, скрипучие с мороза шаги.

– Федька, мамка пришла!

Федька ногами отшвырнул пальто, спрыгнул с печки и подбежал к кухонной двери. Следом подкатился Степка, нетерпеливо пританцовывал босыми ногами.

Федька, подняв крючок, толкнул дверь.

Пригибаясь, в низкий проем вошел человек, запорошенный снегом. Снег толстой шалью лежал на груди и плечах, облепил верх шапки и целым сугробом лежал на длинном козырьке. Высокий, весь заиндевевший от дыхания воротник скрывал лицо. Были видны только мокрые косматые брови и льдистые, будто вымерзшие, глаза с покрасневшими веками. Федька заметил под локтем заложенной за пазуху руки тускло блеснувший приклад винтовки и попятился.

Человек стоял, не закрывая за собой дверь, и казалось, что это от него самого тянуло холодом. Все на нем было чужое, незнакомое: и шинель, и шапка, и глаза, и то, что было за его глазами. И Федька почуял, что к ним пришла беда. Та самая, что ночью налетела на их землю, спалила хутор, вытоптала хлеба, обожгла сады, убила, искалечила людей, а уцелевших обрекла на голод. Немец!

Солдат прикрыл дверь.

Медленно поднял руку и полусогнутыми пальцами несколько раз поскреб заснеженную грудь. Но снег не осыпался, на шинели остались только глубокие рытвины от ногтей.

– Кайне ангст [1]1
  Не бойтесь (нем.).


[Закрыть]
,– пробормотал он хрипло.– Кайне ангст…

Непослушными руками и подбородком он кое-как отвернул воротник. Потом, поддев под козырек тыльной стороной ладони, свалил шапку. Она упала у него за спиной и откатилась к печке. Рыжие свалявшиеся волосы колко топорщились на голове.

Он обвел глазами ребятишек, кухню, покосился на раскрытую топку печки. Заметил дверь, настороженно посмотрел в горницу.

– Кайне ангст,– бормотал он, облизывая сухие, порванные морозом губы.

Наконец, неуклюже переставляя ноги, солдат прошел к лавке у стола. Бурые, обглоданные метелью сапоги громыхали, как чурки. На каблуках круглыми шишками налип снег, и ноги солдата вихлялись.

Опершись рукой о стол, он опустился на лавку. Прикладом винтовки сколол налипшие между подковами лепешки и вытянул ноги. Было видно, как дрожали носки его сапог. Он сидел молча, опустив голову на заснеженную грудь шинели.

Федька глядел на немца, полный тревоги и ожидания чего-то страшного. Откуда он взялся?

Солдат нагнулся и, морщась, долго стаскивал одеревеневшие сапоги. Из голенищ посыпался сухой, как пыль, снег. Солдат отшвырнул сапог и уставился на ногу. Шерстяной носок серебрился изморозью.

Он нагнулся, обхватил обеими руками ступню и, оскалив большие желтые зубы, покачал ее взад-вперед. Послышался хруст. Так трещит мерзлое белье на веревке. Он дотянулся до ведра с водой, стоявшего у стены, и опустил в него обе ноги. Вода перелилась через край и растекалась по полу.

– Кайне ангст,– бормотал он, кривясь и всасывая меж оскаленных зубов воздух.

Держа ноги в ведре, он вытряхнул из широкой рукавицы, болтавшейся на лямке, пачку сигарет и зажигалку. Долго мял негнущимися пальцами пачку, пока под фольгой не нащупал тоненькое тельце сигареты. Солдат губами вынул сигарету, надавил зажигалку, прикурил и поджег пачку. Она горела на его ладонях, и он, перекладывая ее с руки на руку, задумавшись, глядел, как корчилась в огне, переливаясь радугой, серебряная фольга.

Синий дымок нескончаемой паутинкой тянулся кверху с кончика сигареты и петлями кружил над взъерошенной головой солдата.

Пачка догорела и потухла, а он держал перед собой ладонь, и было слышно, как остывая, тихо позванивала фольга…

Все это было непонятно, а потому страшно, и Степка, почувствовав тревогу брата, тихонечко захныкал, переступая ногами.

Солдат очнулся, взглянул на Степку, поморщился.

– Нихт вайнен [2]2
  Не плачьте (нем.).


[Закрыть]
,– сказал он и стал суетливо шарить по карманам. Но ничего не нашел и вымученно улыбнулся. Из треснувшей губы в небритую бороду скользнула струйка крови.– Нихт вайнен…

Степка, повиснув на Федькиной руке, заревел еще пуще. Лицо солдата исказилось.

– Нихт вайнен! – крикнул он с досадой.

Он потянулся к винтовке. Дети попятились к печке.

– Нихт – бум-бум! – выкрикнул солдат, глядя на плачущего Степку с болезненной гримасой.

Рывками он открывал и закрывал затвор, и патроны один за другим выскакивали из магазина винтовки и, вертясь в воздухе, падали на колени, в ведро, на пол.

– Нихт – бум-бум! – сказал он и прислонил винтовку к столу.– Нихт вайнен!

Он подобрал с колен патрон, взял его двумя корявыми пальцами за донышко и, поворачивая из стороны в сторону, как конфету, протянул ребятишкам.

Патрон был новенький, золотистый.

Конец пули выкрашен в черное, с красным ободком.

– О! Гут! [3]3
  Хороший! (нем.)


[Закрыть]
 – хрипло проговорил он.– Ним. Шпиль! [4]4
  Бери. Играй! (нем.)


[Закрыть]

Федька, нагнув голову, исподлобья косился на солдата, протягивавшего им патрон.

Степка всхлипывал и прятал руки за спину.

Немец устало посмотрел на ребятишек и бросил патрон на стол.

Он вынул из ведра ноги. Ступни заметно распухли. Он разорвал носки и поставил ноги на пол. Он поставил их рядом – пятка к пятке, как ставят перед сном снятые ботинки. Откинув полы шинели, солдат долго разглядывал вздувшиеся ступни. Он глядел на них, как на чужие, тупо и равнодушно.

Рядом, в луже, валялись кованые сапоги. Даже снятые, они не потеряли своей бронированной формы. В правом сапоге между каблуком и подковой застрял измочаленный пшеничный колос. Это были одни из тех немецких сапог, что прошли тысячу верст по дорогам России.

«Теперь не наденет»,– подумал Федька.

Солдат выпрямился и обвел мутным взглядом кухню. Увидев на столе патрон, он поставил его торчком.

Запустив руки в спутанные волосы и тяжело мигая красными, воспаленными веками, солдат глядел на патрон. Патрон стоял перед ним браво, навытяжку, сияя начищенной бронзой, как некогда стоял он сам перед маршем на Россию.

– Энде… [5]5
  Конец (нем.).


[Закрыть]
 – проговорил солдат и щелчком сшиб его со стола.

Солдат встал, отшвырнул винтовкой сапоги и, пошатываясь, взъерошенный, в длинной, широкой шинели, из-под которой торчали уродливые кочерыжки ног, пошел через кухню.

– Кайне ангст,– повторял он, не глядя на ребят.– Кайне ангст.

Он вошел в горницу. Там было сумрачно. Свет с улицы не проникал сквозь закрытые ставни, и только через дверь в комнату протянулась жидкая полоса света.

Солдат щелкнул зажигалкой, посветил, оглядывая комнату, и закрыл за собой дверь.

«Останется ночевать»,– мелькнуло у Федьки.

Сотрясая воздух, грохнул выстрел.

Что-то звякнуло об пол. Загромыхал упавший стул.

Федька и Степка забились в угол, где стояли ухваты, и, онемев, сверлили глазами дверь в горницу. Она медленно открывалась.

В тусклом квадрате света, упавшем в комнату, Федька увидел ноги. Они были широко раскинуты. Распухшие ступни, задранные кверху, судорожно вздрагивали. Федька и Степка одним прыжком выскочили из хаты. Разбивая голыми коленками сугробы, глотая ветер и снег, они бежали, падали, барахтались и снова вскакивали.

Они бежали на другой конец хутора, где еще остались живые люди.

1961


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю