Текст книги "Том 4. Травой не порастет… ; Защищая жизнь…"
Автор книги: Евгений Носов
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 35 страниц)
– Надо бы раньше начинать ставить-то,– сказал Федор.– По свежим следам. Молодняк вон подрос, должен видеть и знать, во что обошлось. А то уж подзарастать начало. Долго ли: плугом прошелся – и все. Ровно, гладко, как ничего и не было.
– Я вам так скажу.– Дед Василий обтер ладонью усы.– Это вот пешку, к примеру, сшибли в игре, а в другой кон опять ставь, опять двигай. А у солдата жизнь одна-разъедина. Солдата не воротишь. Ну, а коли он свою голову сложил, то нету цены ей.
Возле барабана дружно смеялись ребята.
– Вот дает! Заливает!
– Чего? – кипятился Пашка.– У них один Зюзя чего стоит!
– Дерьмо твой Зюзя.
– Зюзя – дерьмо? Ха-ха! А ты видел, как он штрафной бил? Видел? Вот как от скирды до того памятника. С тридцати метров. Как врежет! Под самую планку.
Мужики помолчали, прислушиваясь к спорившим музыкантам.
– Н-да…– Тихон поскреб под черной путейской фуражкой.– Я как-то на совещание в Белгород ездил. В дистанцию пути. А там, может, видели, на площади Вечный огонь горит. А над огнем женщина пригорюненная такая. Из камня. Ночевать я не стал, думаю, уеду каким-нибудь товарняком. Иду часу во втором ночи-то через площадь, смотрю, пацаны возле Вечного огня колготятся. Лет по шестнадцати. Хохочут, на гитаре дрынчат. И девчатки с ними, все в белых платьицах. Гляжу, на граните бутылка, стакан. Ах, говорю, поганцы вы этакие! Да разве для этого огонь тут зажгли? А что, говорят, мы такое особенное делаем? Мы ж ничего не портим. Марш, говорю, по домам! Осерчал я. А они в толк не возьмут. Мы тут до утра будем. Рассвет встречать. У нас, говорят, выпускной. Во как!
Сквозь тучи низко, у самого горизонта, пробилось солнце. Оно ударило багряными пучками по дальним угорам, что друг за другом необозримо убегали из виду. Его лучи отыскали среди этих холмов неприметную дотоле церквушку. Трепетный, бегучий свет быстро перемещался, накатываясь все ближе и ближе, и вот уже огнем полыхнула межевая цепочка тополей на соседнем склоне, медным отливом затеплились пашни, и среди них радостно зазеленели полотнища озими.
Фронтовики, привалившись к теплому боку скирды, загляделись невольно на это неожиданное прозрение солнца, на торопливый и просветляющий бег лучей его по земле.
И вдруг на фоне темного неба, загроможденного тучами, пронзительно, как вспышка, высветилась кинжально острая грань обелиска. В этот предвечерний час он выглядел особенно отрешенным, как бы вознесшимся над будничной суетой, и, может быть, потому пышная кипень венков у подножия – эта пестрота бумажных цветов, сосновой зелени, черных и красных бантов – показалась дяде Саше каким-то тщетным и ненужным убранством. Как старый музыкант, не раз имевший дело с погребениями, он не терпел венков. Скоро они пожелтеют, осыплется хвоя, дожди смоют с лент непрочные слова, написанные зубным порошком, и нет ничего печальнее – видеть потом на могильной плите этот пожухлый мусор.
Солнце, посветив недолго, опять затянулось хмурой наволокой, и по краю разлилась багровая полоса заката. А вскоре предвечерняя синь и вовсе скорбно окутала холмы.
– Пора, однако, по домам.– Дед Василий оглядел небо.– Кабы дождя не натянуло. Второй день что-то мозжит нога, окаянная.
Остальные, вспомнив про разные свои дела, тоже засобирались, и дядя Саша пошел сказать своему шоферу, спавшему в кабине, чтоб тот развез фронтовиков по домам.
И вскоре, пофыркивая и покачиваясь на ухабах, машина увезла и деда Василия, и всех прочих.
К вечеру поутихло. Тучи присмирело сгрудились, непроницаемой толщей повисли над головой. Начало моросить – сперва одной только мокрой пылью, а потом посыпало и всерьез. Оркестранты, оставив лежать на жнивье инструменты, укрылись под застрехой обдерганной скирды. Уже в который раз выходил дядя Саша на край пахоты, подолгу глядел в сторону большака, откуда вот уже два часа дожидались машины. Но кругом было глухо, как бывает только в осеннем ненастном поле.
– Ну что, старшой? – нетерпеливо окликали его оркестранты.
Дядя Саша молча возвращался к стогу.
– Небось самогон трескает,– заключил о шофере Пашка.– Это точно.
Ребята угрюмо дымили сигаретами. Было слышно, как в душной утробе скирды пищали и возились мыши. Кто-то вспомнил, что сегодня наши играют на кубок с испанцами и что теперь не удастся посмотреть, потому что игру будут транслировать в семь, а уже начало седьмого.
– А у меня сегодня верная десятка гавкнула,– сказал альтовик Сохин, до самого подбородка обросший бакенбардами.– А то и побольше.
– А тебе куда? – поинтересовался Иван-Бейный.– На «жмурика»?
– Ха, на «жмурика»…– Сохин брезгливо поморщился.– На «жмуриков» я уже давно не клюю. Это ты, поди, трояки там сшибаешь? На свадьбу в одно место приглашали.
– Свадьба – это дело,– согласился Иван.– Я быва-ал. Только играть помногу заставляют.
Иван-Бейный принялся выдергивать слежало запахшую солому, долго по-собачьи уминал ее, подтыкал под бока и наконец затих. Вскоре раздался его мерный храп.
– Гаммы проигрывает,– усмехнулся Ромка.
Дождь заметно прибавил прыти, зачастил по плащам, парни, подбирая под себя ноги, все теснее жались к скирде. Один Иван-Бейный беспечно похрапывал, не замечая сырости. Откуда-то налетела стая грачей, густо усеяла небо и полетела гомонящей полосой на восток, к ночевкам, исчезая, растворяясь в серой кисее дождя. С пролетом грачей вечер окончательно загустел, близко обступил скирду сумерками {69}, и оттого время потянулось еще тягучей. Пашка снял с себя свою куцую болонью, попробовал укрыться, но не улежал под нею, сырость и копившееся раздражение подняли его, он отшвырнул плащ и, как затравленный хорек, свирепо зыркал по сторонам.
– И на кой хрен надо было отдавать машину! – сплюнул он, яростно тряхнув за плевком рыжей всклокоченной головой.– Теперь вот припухай.
– Да, тут старшой перемудрил,– отозвался Сохин, неприязненно поглядывая, как дядя Саша взад-вперед прохаживается вдоль стога.
Остальные сдержанно помалкивали.
– Всего-то пару раз и сыграли. Стоило ли переться в такую даль! – продолжал распаляться Пашка.– Другого оркестра не могли найти, что ли? Да теперь в каждом колхозе полно духачей.– Он рывком опять натянул на себя плащ, ткнулся головой в солому и уже из-под болоньи выкрикнул: – Небось старшой сам и напросился!
– Да помолчи ты, наконец! – оборвал его дядя Саша.
Сдерживая себя, он побрел к инструментам, тускло поблескивавшим в стерне. В сумерках едва не споткнулся о барабан, плашмя опрокинутый поодаль. На кожаной деке вокруг опорожненных бутылок мокли клочья газеты, яичная скорлупа, остатки недоеденной хамсы. Старшой весь закипел от гнева: хотя бы убрали за собой эту пакость, черт возьми! И, чувствуя, что уже не владеет собой, вдруг крикнул:
– Разобрать инструменты!
Парни, не поняв, что стряслось, затаенно остались лежать.
– Встать всем! – глухо проговорил дядя Саша, чувствуя, как немеют челюсти.
Музыканты, еще помедлив, нехотя завозились в соломе.
– А в чем дело, старшой? – с небрежной растяжкой осведомился Сохин. И, не получив ответа, пожал плечами.– Что это он, а?
Поеживаясь от дождя, на ходу вытряхивая из пиджаков и штанов полову, оркестранты понуро побрели разбирать трубы.
Послышались раздраженные голоса:
– Чья альтуха?
– Да тихо ты, козел, валторну раздавишь. Смотреть надо!
– Заткнись!
– Иван, забирай свою иерихонскую {70}.
Дядя Саша, не дожидаясь, первым ступил на глыбистую, уже порядком промокшую пашню. Оркестранты, увязая в раскисшей земле, вразнобой плелись следом. На проселке старшой остановился и, когда выбрались все остальные, скомандовал:
– По три разбери-ись!
Ребята недовольно запротестовали:
– А зачем? Что мы, новобранцы, что ли? Кому это нужно?
– Прекратить разговоры!
Порядок построения оркестра все знали хорошо: корнеты – вперед, за ними тенора, альты, басы… Но было непонятно, зачем идти строем, да еще в дождь.
– Да брось фасонить, старшой,– снова попробовал отговорить Сохин.– Ну, чего ты?
– Стать в строй! – Голос дяди Саши звучал непривычно чужим и непреклонным.
– Ого! – отпрянул Сохин и с недоуменной усмешкой втиснулся между Курочкиным и Белибиным.
– Барабан здесь? – окликнул дядя Саша, оглядывая хмуро переминавшихся оркестрантов.
– Здесь! – подал голос Сева из заднего ряда.
– Бейный бас?
– Ну вот он я…– неохотно отозвался Иван.
– Шагом ар-рш! – Дядя Саша круто повернулся и зашагал вниз.– И не отставать.
Шли в отчужденном молчании, было только слышно липкое чавканье подошв на ослизлом проселке да бряцание труб, задевавших друг друга. Иногда кто-нибудь чиркал спичкой и, застясь от дождя, закуривал на ходу И только Пашка продолжал недовольно бубнить, понося шофера, дорогу, погоду и свою горькую судьбу.
– И куда мы? – с язвительностью спросил Сохин.
– Куда, куда! – сразу пыхнул Пашка.– С кудыкиной горы – в тартарары.
– Ясное дело: теперь до большака,– предположил Жора.
– Ничего себе! Километров десять! Ну, а там что?
– А там – на попутку.
– Плевать! – фыркнул Пашка.– Идем до первой деревни.
– А на работу? – с растерянностью спросил Курочкин.– Мне завтра в первую заступать.
– А это старшой отвечает. Наше дело телячье.
Склон был крут, ноги ступали будто в пустоту. По сторонам все выше дыбились горбы соседних холмов, и все меньше оставалось над головой тускло-серого неба. Угор нескончаемо сбегал и сбегал вниз, дорога уже едва различалась, и оркестранты, скользя и разъезжаясь ногами, спускались, будто в преисподнюю, сокрытую дождем и надвигавшейся темнотой.
Где-то ниже вдруг охватило подвальным холодом, дохнуло стоялой водой, жухлой осокой. Под ногами зачавкала жижа.
– Все! Начерпал в корочки,– кисло объявил Пашка.– На той неделе тридцатку отдал, теперь хана им.
– А ты ходи по камушкам,– усмехнулся Ромка.
– По каким камушкам? Какие тут камушки? Сплошное болото.
Дорогу обступили черные громады ракит, под которыми сразу стало темно, как в пещере. Дождь глухо шумел где-то высоко над головой, путаясь в чащобе веток, и лишь отдельные капли разреженно и тяжело колотили по спинам. Строй окончательно рассыпался, оркестранты брели как попало, прощупывая места потверже. Под ногами захрустел скользкий хворост, должно быть наваленный шоферами в топких колдобинах. Ветки пружинили, цеплялись за штаны, больно хлестались, из-под них при каждом шаге с хлюпом выбрызгивалась грязь. Иван-Бейный вместе со своим басом залетел в какую-то канаву и долго шуршал кустами, отыскивая кепку. Выбравшись на твердое, он стал уверять, что идут вовсе не туда, не по той дороге, и вообще зря стронулись с места.
– Вот увидите, запремся куда-нибудь,– ворчал он, долговязо и неуклюже перепрыгивая по затонувшим слегам.– Днем, когда ехали, никакого болота не было.
– Это точно! – злорадствовал Пашка.– Завел, Сусанин! И чтоб я еще куда поехал! Мотал я такую самодеятельность!
Дядя Саша остановился, подождал Пашку.
– Ты вот что, Павел,– сказал он, придерживая парня за рукав.– Возьми-ка у Севы барабан.
– А почему, спрашивается, я?
– Да потому, что у тебя одни тарелки.
– Пусть Курочкин несет, любимчик твой. С его мордой только барабан таскать.
– Нет, понесешь ты,– жестко сказал дядя Саша.
– Все Павел да Павел,– передразнил Пашка.– Целый день придираешься.
– Ну, хорошо. Не возьмешь барабан – понесу я.
Пашка угрюмо молчал, пытаясь освободить рукав из крепко державших дяди Сашиных пальцев. И вдруг заорал:
– Севка, паразит, давай свое грохало!
– Ладно, дядь Саш, я сам,– откликнулся Сева.– Мне еще не тяжело.
– Отдай, отдай! – строго настоял дядя Саша и, отпустив Пашку, пошел вперед.– Пусть понесет.
Пашка сорвал с подошедшего Севы барабан, сунул ему тарелки и, зло выматерившись, дал парнишке пинка.
– У, оглоед!
Ребята гуськом проходили мимо Пашки, не ввязываясь в спор. А Пашка, усевшись на барабан, жадно курил и, когда все прошли, поплелся сзади, чтобы ни с кем не идти рядом.
Держась за хлипкие перильца, ощупью минули какой-то мосток, который то ли был, когда ехали сюда, то ли не был.
Наконец кончился ракитник, и постепенно начался угадываться подъем. Небо расширилось и, казалось, даже чуть посветлело. Все ожидали появления деревни. Но дорога, враз раскисшая, налившаяся водой по колеям и выбоинам, все тянулась куда-то с удручающей прямизной, все маячили надоедливо телеграфные столбы в серой хляби меркнущего неба, и ничего не было слышно, кроме дождя, хлеставшего по спинам и трубам. Парни нахохленно брели за дядей Сашей, уже не обходя ни луж, ни колдобин. Двенадцать пар башмаков, еще утром начищенных до щегольского сияния, нестройно и безразлично чавкали, осклизались, хлюпали в сметанной вязкой жиже, и в этой беспорядочной толчее ног старшой улавливал скрытое недовольство самолюбивых, ничего еще не видевших мальчишек, почитавших себя на этом пути мучениками и жертвами несправедливости и произвола. В общем-то, конечно, получилось довольно нескладно, и дядя Саша испытывал неприятное чувство вины перед ними, но ведь должны же и они понимать то главное, ради чего он это сделал – отдал фронтовикам машину.
…В сорок третьем из запасного полка вывел он сотни три вот таких же зеленых, необстрелянных парней. И так же лили дожди и непролазны были дороги. Шли только ночами: остерегались авиации. К рассвету делали по тридцать – сорок километров. Тяжелые кирзачи, мокрые, разбухшие шинели, не успевающие просыхать за время коротких дневок, скудный паек и сон не вволю. Парни усыхали на глазах: осунулись, потемнели лицами. К концу недели засыпали на ходу: глядишь, идет, уронив голову, держится за соседа, как слепой. Несколько минут такого неодолимого забытья – и опять топает, месит нескончаемую грязь прифронтовой дороги. Последние тридцать верст уже не шли, а буквально домучивали. Помнится, как в рассветной мгле наконец завиднелись постройки пункта назначения. У всех билась одна только мысль: дойти, свалиться и спать, спать – все равно где, на чем…
И вдруг конный посыльный: прибывшее пополнение будет встречать сам командир полка. По колонне понеслось: «Подтянись! Разобраться по четыре! Оправить обмундирование!» На перекрестке в открытом «виллисе» стоял старый усатый подполковник. Он поднял руку к забинтованной голове, отдал честь едва тащившейся роте. «Поздравляю со вступлением в действующую армию! – хрипло выкрикнул командир полка.– Всем присваиваю звание гвардейцев!» И в тот же миг за его спиной оркестр грянул веселый праздничный марш: «Утро красит нежным светом…» {71} Утро было хмурое, лохматое, в глинистых лужах пузырился осточертевший дождь. Понурые, забрызганные грязью солдаты как могли подровняли нестройные, разорванные шеренги, приподняли отяжелевшие головы, первые ряды даже попытались отбить строевым – так радостно, ободряюще гремела музыка, так звала она к чему-то прекрасному и необыкновенному! «Кипучая, могучая, никем не победимая!» – звонко, радостно пели трубы, и рота, воспрянувшая и слившаяся, вторила им тяжелым и грозным шагом. «Хорошо идете, товарищи гвардейцы! – перекрывая оркестр, крикнул дрогнувший лицом старый подполковник.– Благодарю за службу, сынки!»
В то утро дневки не было. Роте выдали оружие и вручили приказ на новый тридцатикилометровый форсированный бросок.
Тем же вечером дядя Саша водил их в первую контратаку Прорвавшийся враг был остановлен, но многие из них тогда не вернулись…
– Подтяни-ись! – подбодрил парней дядя Саша, прислушиваясь к разреженным шагам на дороге.
На взгорке возле крайней избы старшой остановился. Сквозь перехлест дождя из окон бил яркий и ровный электрический свет, выхватывавший из темноты мокрый почерневший штакетник, за которым в палисаднике взахлеб булькала переполненная кадка. Один по одному к избе молча подходили все остальные. Иван-Бейный снял с плеча свою иерихонскую, опрокинул раструбом книзу и вылил скопившуюся воду. Почуяв за воротами чужих, во дворе загремела цепью, заметалась собака. На ее хриплый, остервенелый брех в коридоре послышались шлепающие шажки, громыхнул деревянный засов, и в освещенных дверях появилась девушка в долгополом халате.
– Ой, кто это? – отпрянула она, увидев сверкающие на свету трубы.
– Бременские музыканты {72},– нарочитым басом отозвался Ромка, всегда готовый потрепаться с девчатами.
– Ой, ничего я не знаю! Ма, а ма! – Девушка убежала, бросив дверь открытой.– Ма, там пришли-и…
В распахнутом коридоре были видны клеенчатый конторский диван с высокой спинкой, лопушистый фикус, белые цинковые ведра на деревянной скамье. Серый кот клубком спал на лоскутном коврике, постланном у порога на чистом крашеном полу. Потревоженный кот вытянул передние лапы в сладком зевке, поцарапал коврик и недоуменно уставился на незнакомых людей, столпившихся у крыльца.
Вышла женщина, круглолицая, полнеющая, в теплом платке на плечах. Дядя Саша сказал, кто они и откуда.
– Ой, лихо, в такой-то проливень! – сочувственно ужаснулась она, выглядывая за порог.– Да что ж вы стоите! Проходите уж, чего зря мокнуть.
Оркестранты стали было складывать инструменты на свету под окнами, но хозяйка запротестовала:
– И музыку заносите. Пропасть не пропадет, а кто ж ее знает… Машина невзначай колесами наедет или еще что… Чего ж бросать.
Ребята, пошмурыгав о траву туфлями, пообтрусив плащи, начали подниматься на крыльцо, сразу наполнив коридор запахом дождя и мокрой одежды. Кот предусмотрительно ушмыгнул в кухню. Не зная, оставаться ли им здесь или можно войти в дом, парни неловко теснились, озирались по сторонам.
– Проходите, проходите в горницу,– ободрила их женщина.– Машина мимо пойдет, никуда она не денется. По такой дороге не вот-то проскочит. Ее и в доме будет слыхать.
Покидав в коридоре плащи и башмаки, ребята присмирело, гуськом прошли через кухню в горницу.
Возле кафельной грубки, спрятав руки за спину, стояли четыре девушки, настороженно поглядывавшие на незваных гостей.
– Еще раз здрасьте,– вкрадчиво сказал Ромка. Подойдя к девушке, открывавшей им дверь, протянул руку топориком, представился:
– Рома.
Девушка пыхнула, некоторое время смущенно смотрела на Ромкину ладонь и, наконец решившись пожать ее, тихо промолвила:
– Вера.
– Очень приятно! – удовлетворился Ромка и передал ладонь другой девушке:
– Рома.
– Серафима,– охотно назвала себя другая девушка в черном спортивном костюме.
– Рома.
– Надя.
– Рома.
– Нонна.
– Очень, очень приятно. А это все моя охрана.– Ромка повел рукой, указывая на обступивших его оркестрантов.– Знаете, как поется: «Ох, рано встает охрана!»
Девушки засмеялись.
Неловкость первых минут была преодолена, и вот уже Ромка, подкладывая хворост в занявшийся костерок беседы, допытывался:
– Значит, все четверо – родные сестры?
– Ага, сиамские близнецы,– подтвердила Серафима.
– Ясно.
– Бурачные побратимы,– уточнила Надя.
– А это уже неясно.
– Что ж тут неясного? Приехали в колхоз бурак копать.
– Значит, студенты! Так это вы в нас бураками кидались?
– Когда? – удивились девушки.
– Где? – спросил Ромка.
– Что – где? – переглянулись девчата.
– Это вы спрашиваете – где.
Девушки, наконец разгадав подвох, расхохотались.
Дядя Саша остался на кухне с хозяйкой, только что принесшей со двора ведерко с прессованным углем.
Гремя совком, подбрасывая брикеты, мокро шипевшие на огне, она сетовала на дождь, которому можно было бы и повременить, поскольку в полях еще много свеклы. Ей-то дождь ничего, она работает под крышей, на ферме, а другим женщинам теперь достанется: благо ли возиться с бураками по такой земле! Вот и девочки из города у нее квартируют, прислали на уборку. Та вон, в халатике,– ее дочь Вера, а остальные приезжие. Только вернулись с поля, едва успели умыться, переодеться, а завтра чуть свет опять идти. И Вера с ними ходит, оторвали от занятий. В этом году десятый кончает, класс ответственный, а тоже не посмотрели, отправили на бурак.
Говорила она охотно, с той гостеприимной приветливостью, которая невольно усвоена безмужними деревенскими женщинами.
– Да вот решила угольком протопить, просушить девчачью одежку, а то пришли, как гуща. Можно б и русскую печь затопить, девок теплом побаловать, да опасливо – дымить начнет, столько времени нетопленая. Да теперь и редко кто топит печи, все больше плитами обходятся. Меньше хлопот. Это ж раньше сами хлеба пекли да скотине всякого варева на каждый день. А теперь все это отпало. Думала даже сломать печку-то, в доме попросторнеет, да как-то рушить жалко, привыкли. Еще девочкой на ней сиживала, уж годов, годов той печке!
– Дом-то вроде новый,– заметил дядя Саша, оглядывая ровный потолок и свежую матицу.
– Да, домок-то, верно, новый, после войны ставленный, а печка старая, еще от той хаты. Это ж как немец спалил деревню, так одни печи и торчали. На нашей весь кирпич пулями да осколками поиссечен, такие щербатины были! Потом, правда, глиной позамазали, а если обмазку отколупнуть, так на ней, бедной, живого места не сыщешь. Она у нас геройская печка, хоть медаль цепляй,– улыбнулась хозяйка.– Жалко разорять теперь.
Из боковушки, опираясь о дверной косяк, выползла старуха в подшитых валенках, тихо, без интереса поздоровалась.
– Да вот, мам, про нашу печь заговорили.– чуть громче обратилась к ней женщина.– Как ее пулями-то посекло.
– А-а.– Старуха, придерживая одной рукой поясницу и опираясь о стол, медленно опустилась на табуретку.– Было, было,– она уже оживленней поглядела на нового человека.
– От печки все и пошло. Вся наша жизнь теперешняя. Как немец-то ушел,– сказала женщина с добродушной веселостью,– вылезли мы из погреба на свет божий, а света божьего и нет. От нашего двора – ни былочки, ни поживочки, одна черная печка. Поглядела – а труба без крыши-то. До того высокая да страшная! А окрест глянули – и деревни нету. Одна дорога. И поле – вот оно, совсем близко.
– Про щи скажи, Пелагеюшка, про щи,– напомнила старуха.
Женщина засмеялась:
– У нас щи перед тем в печи варились. Еще до пожара. Ну, сковырнули крышку-то, а там одна сажа.
Старуха улыбнулась слабо:
– Упарились.
– Ага… Ну дак что было делать, с чего начинать? Как жить? Стали мы нашу кормилицу плетнем оплетать да глиной плетень обмазывать. А сверху крышу из бурьяна накидали. Сарай не сарай, а затишок вроде вышел. С того и начали.
В кухню выскочила раскрасневшаяся Вера, хозяйкина дочь, спросила:
– Мам, можно яблок ребятам дать?
– Да разве жалко? – готовно согласилась Пелагея.– Свои, не купленные. Сходи, доченька, набери.
Девушка вышла в сени и, воротясь, быстро прошла в горницу с решетом крупной, улежалой антоновки. Из комнаты тянуло сигаретным дымом, дядя Саша слышал, как Ромка, видать уже освоившись, трепался там вовсю, и девчонки то и дело прыскали смехом.
– Может, и вы чего покушаете? – обернулась к дяде Саше хозяйка.– Весь-то день, поди, в поле играли.– И, не дожидаясь ответа, засуетилась у полки, достала хлеб, из крынки налила молока в кружку, обтерла донышко и поднесла гостю.– Оно бы лучше чего горяченького, да девчатки пришли, все подобрали.
– Кушай, кушай,– закивала старуха и, помолчав, спросила: – Это ж на каком поле играли, не расслышала я?
– Да вот там, за вашей деревней,– указал дядя Саша.– Как мостик перейти.
– Ага, ага…
– На заяружной пожне, мама,– пояснила Пелагея.
– Ага, ага… На заяружной…– повторила за дочерью старуха.– Дак там-то дюже сильные бои были. Сколь недель бились: он – наших, а наши – его, он вот как палит, а наши не уступают. Коса на камень. Уж так изрыта пожня была, так изрыта! А уж гранатов этих да всякого смертоубийства оставлено – как ребятишки убегут туды, аж сердце захолонет. Сколь покалечило беспонятных!.. Дикое поле сделалось, весны две не пахали, все, бывало, голодные собаки туда бегали.
Дядя Саша придвинул кружку, и, пока ел, обе женщины как-то вдруг смолкли и, пригорюнившись, с тихим вниманием, исподволь смотрели, как сидит он у них за столом, этот немолодой, усталый мужчина, как ест хлеб и прихлебывает молоко.
– Ох-хо-хо,– вздохнула каким-то своим думам старуха и темной рукой погладила на столе скатерку. А он, запивая хлеб молоком, чувствовал на себе их взгляды и думал, что, наверно, давно за этим столом не кормили мужчину и давно, должно быть, живет в этом доме тоска по хозяину.
Вера опять выбегала в сени с опорожненным решетом, и в горнице весело гомонили, наперебой хрустели яблоками.
– А чем рассчитываться будем за такой сервис? – слышался голос Ромки.
– Да что вы! Ничего и не надо,– отвечала Вера.– Вы уж лучше сыграйте что-нибудь.
– Это всегда пожалуйста.
Старуха, склонив голову, некоторое время тугоухо прислушивалась к разговору в комнате, потом сказала:
– Наш Лексей тоже, бывало, на гармошке играл. Вот так же соберутся и ну шуметь.
– Дак и Коля тоже играл,– живо заметила Пелагея.
– И Коля, и Коля…– согласно закивала старуха.– Коля тоже веселый был. Они обои веселые были.
– Сыновья? – спросил дядя Саша.
– Сыно-очки, сыно-очки,– опять закивала старуха.– Вот ее, Пелагеюшкины, братья. Принеси, Пелагея, карточки-то, покажь человеку.
Пелагея сходила в темную, без света, боковушку, вынесла небольшую рамку с фотографиями, окрашенную голубой масляной краской, так же как и цветочные горшки на подоконнике, как рукомойник в углу, и, на ходу протирая стекло передником, сказала извинительно:
– Висела в горнице, а Верка: сними да сними. Говорит, будто не вешают теперь всех заодно в одной раме, не модно. Теперь, дескать, в альбомах надо держать. Ну, я взяла и сняла, перевесила к маме в темную.
Хозяйка поставила рамку на стол, прислонила к стене. Старуха, щурясь, напрягаясь лицом, потянулась к фотографиям:
– Я дак теперь и не различаю, который тут где. Это вот не Лексей ли? Ну-ка, Пелагея, ты зрячая.
– Это Коля с дружками. Еще в эмтээсе снимались.
– Ага, ага… Дак а это кто же тогда, не пойму?
– И это тоже Коля.– И уже дяде Саше пояснила: – Колиных тут целых три карточки. Вот еще он. С Василием. Это наш, деревенский. Они в одной части были. А Лешина одна-разъединственная. Леша-то наш, вот он. Как же ты, мама, забыла? Он всегда у нас с этого краю был.
– Дак, может, переставили когда…– оправдывалась старуха.– А так, как же, помню… Лексей… сыночек…
Она дрожащими пальцами потрогала стекло в том месте, где была вставлена крошечная фотокарточка с уголком для печати. Дядя Саша и сам едва различил на ней уже слабые очертания лица, плохо пропечатанного каким-то фронтовым фотографом, погасшего от времени. На снимке просматривались одни только глаза да еще солдатская пилотка, косо сидевшая на стриженой голове. Вот-вот истают с этого кусочка бумаги последние человеческие черты, подернутся желтым налетом небытия. И дядя Саша подумал, что, должно быть, старуха-мать, сама угасающая и полуслепая, уже не обращается к этой карточке: она давно для нее блеклая пустота. И даже память, быть может, все труднее, все невернее воскрешает далекие, годами застланные черты. И только верным остается материнское сердце.
– Лексея-то помню…– как-то отрешенно, уйдя в себя, проговорила старуха.– Как же, первенец мой. Уже зубочки резались, а я все грудью баловала. Уж так прикусит, бывало…– Старуха провела по пустой ситцевой кофте и, наткнувшись на пуговицу, успокоила на ней мелко дрожащую руку.
– Ну, а это мы тут со Степой,– встревоженно метнув взгляд на мать, поспешно и даже весело сказала Пелагея.– Сразу как поженились. Это уже опосля войны.– Пелагея задержала тихий и грустный взгляд на фотографии, где она, простенько, на пробор причесанная девчонка, радостно-настороженная, едва доставала до плеча строгого, уже в летах мужчины. И уважительно, чуть дрогнувшим голосом, добавила: – Со своим Степаном Петровичем…
Она помолчала, предоставляя дяде Саше поглядеть на себя молодую и на своего Степана.
– Ну, а это всё двоюродные да тетки. Весь наш боковой корень. Только папы нашего здесь нет. До войны как-то не успел сняться, а потом просили-просили, чтоб с фронта прислал, так и не дождались. Все есть, а его нету…
Хозяйка взяла со стола рамку, опять отнесла ее в темную боковушку и, воротясь, подытожила:
– Четверо легло из нашего дома. А по деревне так и не счесть.
– А четвертый кто же? – спросил дядя Саша.
– А четвертый Степа мой. Мы с ним уже опосля войны поженились. Он-то до самой Германии дошел, а это потом смерть и его нашла, уже дома достала. Раны у него открылися. Перемогался, перемогался, лег в больницу, да больше и не вышел оттуда…
Лицо Пелагеи дернулось, и она быстро прошла к плите, высыпала из ведра остатки угля. Потом долго через конфорку шуровала кочергой, разгребала, уравнивала брикетины.
– Степа-то мой у себя лежит, ухоженный,– вздохнула она, не поворачиваясь от плиты.– И оградку мы ему поставили, и карточки подменяем. Я сразу десять штук увеличила, чтоб надолго хватило, пока сама жива. Да и так когда сходишь поплачешься, бабье дело… А уж как те мои родненькие лежат, и где они… Ездила я года два назад поискать папину могилку. Сообщали, будто под Великими Луками он. Ну, поехала. В военкомате даже район указали. Около станции Локня. И верно, стоят там памятники. Дак под которым наш-то? Вечная слава, а кому – не написано. А может, и не под которым. Местные-то люди сказывают, будто и теперь еще из омшар да болот костяки достают… С тем и вернулась я… Ну, а Николай в морской авиации служил.– Пелагея понизила голос: – Того и искать нечего… А Леша наш до сего дня без похоронной… Я раньше тоже ждала, да что ж теперь… Столько лет прошло… Одна мама все надеется…
Старуха ревниво прислушивалась, потом подняла глаза в потолочный угол, выдохнула скорбный полушепот:
– Ох, светы мои батюшки! Ох, неприбранные лежат страдальцы наши!
– Что ты, мама! – испуганно возразила Пелагея.– Как так можно? Неприбранные! Выдумает тоже…
Дядя Саша молча курил, глядя на черные стекла ночного окна, по которым, подсвеченные из комнаты, косо чиркали трассирующие капли дождя. И опять ему привиделся тот неизвестный солдат на проволоке под дождем и пулями, синими руками просившийся к земле. И как потом осыпался он из своей шинели костьми и прахом…
А старуха, утвердив обе руки на коленях, безмолвно сидела, уставившись в малиновое поддувало, сидела так, как, наверно, привыкла за долгие годы сидеть в терпеливом ожидании чуда.
В соседней горнице девчата опять стали просить Ромку сыграть что-нибудь:
– Ну чего вы, правда! Что вам, воздуху жалко, что ли?
– Шейк? Босса-нова? – небрежно кинул Ромка.
– А играете? – обрадовались девушки.
– Спрашиваете!
– Ой, шейк, мальчики! Шейк!
– Ну как, братва, слабаем?
– Рванем!
– Ой, давайте, давайте! – студентки забили в ладоши.
На пороге кухни появился Ромка, по-хозяйски навалясь на косяк, возбужденно сказал:
– Шеф, там девчонки шейк просят сбацать. Как смотришь?
Дядя Саша даже не понял сразу, о чем говорил ему Ромка.
Он не сразу оторвался от окна, посмотрел на него каким-то невидящим взглядом и опять отвернулся. Ромка озадаченно помолчал и спросил уже потише, поспокойней: