Текст книги "Том 4. Травой не порастет… ; Защищая жизнь…"
Автор книги: Евгений Носов
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 35 страниц)
К 80-летию Евгения Ивановича Носова
Е. И. НОСОВ
Собрание сочинений в пяти томах
Том четвертый
Травой не порастет…
Защищая жизнь…
ТРАВОЙ НЕ ПОРАСТЕТ…
Повесть, рассказы
Усвятские шлемоносцы
Повесть
И по Русской земле тогда
Редко пахари перекликалися.
Но часто граяли враны.
Слово о полку Игореве
1
В лето, как быть тому, Касьян косил с усвятскими мужиками сено. Солнце едва только выстоялось по-над лесом, а Касьян уже успел навихлять плечо щедрой тяжестью. Под переменными дождями в тот год вымахали луга по самую опояску, рад бы поспешить, да коса не давала шагнуть, захлебывалась травой. В тридцать шесть годов от роду силенок не занимать, самое спелое, золотое мужицкое времечко, а вот поди ж ты: как ни тужься, а без остановки, без роздыху и одну прокошину нынче Касьяну одолеть никак не удавалось – стена, а не трава! Уже в который раз принимался он монтачить, вострить жало обливным камушком на деревянной рукоятке. По утренней росе с парным сонным туманцем ловкая обношенная коса не дюже-то и тупилась, но при народе не было другого повода перемочь разведенное плечо, кроме как позвякать оселком, туда-сюда пройтись по звонкому полотну. А заодно оглянуться на чистую свою работу и еще раз поудивляться: экие нынче непроворотные травы! И колхоз, и мужики с кормами будут аж по самую новину, а то и на другой год перейдет запасец.
Вышли хотя и всей бригадой, но кусты и облесья не позволяли встать всем в один ряд, и порешили косить каждый сам по себе, кто сколько наваляет, а потом уж обмерить в копнах и определить сдельщину. Посчитали, что так даже спорее и выгоднее.
Радуясь погожему утру, выпавшей удаче и самой косьбе, Касьян в эти минутные остановки со счастливым прищуром озирал и остальной белый свет: сызмальства утешную речку Остомлю, помеченную на всем своем несмелом, увертливом бегу прибрежными лозняками, столешную гладь лугов на той стороне, свою деревеньку Усвяты на дальнем взгорье, уже затеплившуюся избами под ранним червонным солнцем, и тоненькую свечечку колокольни, розово и невесомо сиявшую в стороне над хлебами, в соседнем селе, отсюда не видном,– в Верхних Ставцах.
Это глядеть о правую руку. А ежели об левую, то виделась сторона необжитая, не во всяк день хоженная – заливное буйное займище, непролазная повительная чащоба в сладком дурмане калины, в неуемном птичьем посвисте и пощелке. Укромные тропы и лазы, обходя затравенелые, кочкарные топи, выводили к потаенным старицам, никому во всем людском мире неизвестным, кроме одних только усвятцев, где и сами, чего-то боясь, опасливо озираясь на вековые дуплистые ветлы в космах сухой куги {1}, с вороватой поспешностью ставили плетеные кубари на отливавшую бронзой озерную рыбу, промышляли колодным медом, дикой смородиной и всяким снадобным зельем.
Еще с самой зыбки каждого усвятца стращают уремой {2}, нечистой обителью, а Касьян и до сих пор помнит обрывки бабкиной присказки:
Как у сгинь-болота жили три змеи:
Как одна змея закликуха,
Как вторая змея заползуха,
Как третья змея веретенка…
Но выбирались пацаны из зыбок, и, вопреки всяким присказкам, никуда не тянуло их так неудержимо, как в страховитую урему, что делалась для них неким чистилищем, испытанием крепости духа. А став на ноги, на всю жизнь сохраняли в себе уважение к дикому чернолесью. И кажется, лиши усвятцев этого никчемного, бросового закоулка их земли, и многое отпало бы от их жизни, многое потерялось бы безвозвратно и невосполнимо. Что ни говори, а даже и теперь, при тракторах и самолетах, любит русский человек, чтобы поблизости от его жилья непременно было вот такое занятное место, окутанное побасками, о котором хочется говорить шепотом…
Займище окаймлял по суходолу {3}, по материковому краю сивый от тумана лес, невесть где кончавшийся, за которым, признаться, Касьян ни разу не был: значилась там другая земля, иная округа со своими жителями и со своим начальством, ездить туда было не принято, незачем да и не с руки. Так что весь мир, вся Касьянова вселенная, где он обитал и никогда не испытывал тесноты и скуки, почитай, описывалась горизонтом с полдюжиной деревень в этом круге. Лишь изредка, в межсезонье, выбирался он за привычную черту, наведывался в районный городок приглядеть то ли новую косу, то ли бутылку дегтя на сапоги, лампового стекла или сменить поизносившийся картуз.
Куда текла-бежала Остомля-река, далеко ли от края России стояли его Усвяты и досягаем ли вообще предел русской земли, толком он не знал, да, поди, и сам Прошка-председатель тоже того не ведал. Усвятский колхоз по теперешним отмерам невелик был, кроме плугов да телег, никакой прочей техники не имел, так что Прошка-председатель, сам местный мужик, не ахти какой прыщ, чтобы все знать.
Правда, знал Касьян, что ежели поехать лесом и миновать его, то сперва будут Ливны, а за Ливнами через столько-то ден объявится и сама Москва. А по тому вон полевому шляху должен стоять Козлов-город, по-за которым невесть что еще. А ежели поехать мимо церкви да потом прямки, прямки, никуда не сворачивая, то на третьем или четвертом дне покажется Воронеж, а уж за ним, сказывали, начинаются хохлы…
Была, однако, у Касьяна в году одна тысяча девятьсот двадцать седьмом большая отлучка от дому: призывался он на действительную службу. Трое суток волокся состав, все по неоглядной, желтеющей поздним жнивьем земле, пока не привезли его к месту назначения. Попал он в кавалерийскую часть, выдали шашку с винтовкой, но за все время службы ему не часто доводилось палить из нее и махать шашкой, поскольку определили его в полковые фуражиры, где ничего этого не требовалось. А было его обязанностью раздавать поэскадронно прессованные тюки, мерить ведрами пыльный овес, а в летнее время вместе с выделенными нарядами косить и скирдовать военхозовское сено. За тем делом и прошла вся его служба, ничего такого особенного не успел повидать, даже самого Мурома, через который и туда, и обратно проехали ночью. И хотя в Муроме и останавливались оба раза, но эшелон был затиснут между другими составами, так что когда Касьян высунулся было из узкого теплушечного оконца, то ничего не увидел, кроме вагонов и станционных фонарей, застивших собой все остальное.
Больше всего запомнилась ему дорога, особенно обратная, когда не терпелось поскорее попасть домой, а поезд все не спешил, подолгу стоял на каких-то полустанках, потом опять принимался постукивать колесами, и окрест, в обе стороны от полотна, простирались пашни и деревеньки, бродил по лугам скот, ехали куда-то мужики на подводах, кричали и махали поезду такие же, как и везде, босые, в неладной обношенной одежде белоголовые ребятишки… Тогда-то и запало Касьяну, что нет ей конца и краю, русской земле.
Случалось, на старых бревнах говаривали бывалые старики про разные земли, кому где довелось побывать или про то слышать, и вот в такие вечера Касьян, отрешаясь от своих дел и забот, вспоминал, что кроме русской земли есть еще где-то и иные народы, о которых на другой день при солнечном свете сразу же и забывалось и больше не помнилось. И если бы теперь оторвать Касьяна от косьбы и спросить, в какой стороне должны быть, к примеру, китайцы и в какой турки,– Касьян досадливо б отмахнулся: «Делать, что ли, окромя нечего, как думать про это». И опять с размашистой звенью принялся бы ходить косой.
За три года солдатчины Касьян попривык к сапогам и, вернувшись, больше не носил лаптей, но всегда плел свежую пару к Петрову дню, к покосам. И теперь, обутый в новые невесомые лапотки, обшорканные о травяную стерню до восковой желтизны и глянцевитости, с легкой радостью в ногах притопывал за косой, выпростав из штанов свежую выстиранную косоворотку. Да и все его крепкое и ладное тело, взбодренное утренней колкой свежестью, ощущением воли, лугового простора, неспешным возгоранием долгого погожего дня, азартно возбужденное праздничной работой, коей всегда считалась исконно желанная сенокосная пора, ожидаемая пуще самых хлебных зажинков {4},– каждый мускул, каждая жилка, даже поднывающее натруженное плечо сочились этой радостью и нетерпеливым желанием черт знает чего перевернуть и наворочать.
Солнце тем временем вон как оторвалось от леса, кругов этак на пятнадцать, поме́нело, налилось белой каленой ярью. Глядит Касьян: забродили мужички, один за другим потянулись к припасенным кувшинам, кто к лесным бочажкам. Касьян и сам все еще задирал подол рубахи, чтобы обтереть пот, сочившийся сквозь брови, едуче заливавший глаза. И вот уже и он не выдержал, торчком занозил косье в землю и, на ходу стаскивая мокрую, липучую рубаху, побрел к недалекой горушке, из-под которой, таясь в лопушистом копытнике, бил светлый бормотун-ключик. Разгорнув лопушье и припав на четвереньки, Касьян то принимался хватать обжигающую струйку, упруго хлеставшую из травяной дудочки, из обрезка борщевня {5}, то подставлял под нее шершавое, в рыжеватой поросли лицо и даже пытался подсунуть под дудку макушку, а утолив жажду, пригоршнями наплескал себе на спину и, замерев, невольно перестав дышать, перемогая остуду, остро прорезавшую тело между сдвинутых вместе лопаток, мученически стонал, гудел всем напряженным нутром, стоя, как зверь, на четвереньках у подножия горушки. И было потом радостно и обновленно сидеть нагишом на теплом бугре, неспешно ладить самокрутку и так же неспешно поглядывать по сторонам.
Отсюда хорошо были видны сенокосные угодья и все косцы, человек двадцать, тут и там мелькавшие рубахами меж кустов и куртин, аккуратно обкошенных и четко выделявшихся темной зеленью на свежей стерне. Трав свалили уже порядком, впору раздергивать валки, выстилать на просушку, вон и ветерок заиграл, заполоскал листвой, и Касьян, застясь от встречного солнца, поглядел в сторону села, не идут ли на подмогу бабы. По уговору им отпущено время управиться по дому, но чтобы часам к одиннадцати быть на покосе.
Бабы, и верно, уже бежали. Касьян сперва не приметил их среди ряби рассыпавшихся по выгону коров. Но вот от стада отделился пестрый рой и покатился, покатился лугом. Уже и белые платки стало видать, и щетинка граблей замаячила над головами, а скоро и бабья галдеца донеслась до слуха. Спешат, судачат крикливо на весь луг, а за торопкой этой ватажкой – хвост ребятни, мал мала меньше. Упросились-таки, пострелята, выголосили себе приключение. Да и какому мальцу охота сидеть в опустевшей деревне, когда приспел сенокос, когда неудержимо тянет к себе парной теплынью речка Остомля, а займище полно земляники и всякой лесной и луговой забавы – цветов, стрекоз и птах.
Правда, Касьян не велел появляться своей Натахе: на восьмом месяце ходила она уже третьим младенцем. Так что не очень-то перебирал глазами баб, не искал свою с узелком покосных гостинцев, какие всегда было заведено носить в луга об эту пору. С вечера сам собрал себе торбочку: отрезал ломоть сала, сунул горбушку крутого, недельного хлеба, тройку яиц, уже по-темному нащипал в огороде перышек молодого лука да заправил кисет жменей табаку: всего-то и надо – раз присесть, перекусить одному накоротке. Но когда бабы уже бежали зыбким, в две тесины мостком через Остомлю, растянулись по нему, все видные до единой, вдруг высмотрел Касьян и свою Натаху. Вот она: мелькает белыми шерстяными носками в легких чуньках, белый узелок в руке, в другой руке грабли, а живот выше мостковых перилец. По животу, по кургузой фигуре и узнал свою. Сергунок с Митюнькой следом. Сергунок, старшенький, восьми годов, смело бежит впереди по лавам, хворостинкой, играючи, постукивает по встречным столбикам. А Митюнька, белоголовенький, как луговой молошник, за мамкин подол держится, видать, высоты боится. Третий годочек пошел только, впервой ему и мосток этот, и сама Остомля, и вся дорога в займище. Все ж молодец парнишка: три версты от дому своим ходом пробежал, мать-то уж наверняка не пособляла, на руки не брала. Вон как пыхкает, куда бежит такая, дурья голова, мало ли чего с ее положением… Ох и упорна, все по-своему повернет – говори, не говори… Побранил Касьян Натаху за своенравие, а у самого меж тем при виде ее полыхнуло по душе теплом, мужицкой гордостью: пришла-таки!
Работать, конечно, он ей не дозволит, пусть под кустом с ребятами посидит, в кои-то разы поваляется на воле, какая с нее помощница, но зато, как и другие, всей семьей вместе будут. И Касьян, отшвырнув цигарку, крупно пошагал, почти побежал навстречу, на ходу напяливая обсохшую рубаху.
– Папка! Папка-а! – уже горланил и мчался, завидев Касьяна, старшой, и его колени дробно строчили, вымелькивали среди ромашек и колокольцев.– Папка! Мы пришли-и!
Митюнька тоже кинулся бежать к отцу, но не одолел травы, запутался, плюхнулся ничком, канул с головой, будто в бочаг, завопил горласто, басовито. Касьян отыскал по реву, цапнул пятерней за рубашонку, подкинул враз оторопело примолкшего парнишку, по-лягушечьи растопырившего кривулистые ножки, и, поймав на лету, сунулся колючим подбородком в мягкий живот. От этого прикосновения к сынишке уже в который раз за сегодняшнее утро все в нем вскипело буйной и пьяной радостью, и он, вжимаясь щекой в сдобное, пахучее тельце, утратил дар речи и лишь утробно стонал, всей грудью выдыхал нечто лесное, медвежье: «мвав! мвав!», как тогда, под струями родникового ключа. Митюнька же, позабыв свои минутные слезы, счастливо закатился от щекотки, немощно отпихиваясь обеими ручками от горячей кудлатой головы, пинал ножонками в грудь, в лицо, хватал отца за уши. А когда тот насытился лаской, мальчонка тут же, как ни в чем не бывало, цепко, привычным манером обхватил крутую Касьянову шею и завертел белой одуванчиковой головкой, озирая неведомый ему заречный мир с высоты отцовского плеча.
– Чего пришла-то? – запоздало строжась, глянул Касьян на жену остывшими от забавы глазами.– Говорил же…
– Да это они всё: пойдем к папке, пойдем да пойдем.
– Мало ли чего они… Сама должна понимать.
– Да и как было не пойти? Гляну, гляну в окошко, все идут. Так ждала этого дня…
Касьян перехватил из ее рук узелок, бугристо набитый чем-то теплым, духмяным.
– Это гостинчик тебе,– пояснила Натаха.
– А грабли зачем? Или еще не натягалась?
– Я ж думала, забыл ты их. Смотрю утром, грабли дома. Дай, думаю, снесу, а то как же без граблей-то?
– Ну да, ну да, мели, а я поверю,– с укором гуднул Касьян.– Или я тут рогулю не срубил бы. Обошелся бы и без граблей.
– Да ладно тебе, Кося.– Натаха обхватила Касьянову руку, повисла на ней, заглядывая в лицо.– Или не рад, что ли, нам?
– Ну ладно, ладно нежности разводить,– озирнулся по сторонам Касьян.– Идем к месту, раз уж пришли.
На своей обкошенной делянке он опустил на землю Митюньку, сложил к его ногам узелок и, завернув беремок уже обвялой медово истекавшей кошенины, отнес его под куст краснотала.
– Во! Тут сидите,– приказал Касьян, расстилая траву в тени.– На-кось тебе, Сергунок, ножичек, поиграйся. Свистульку вырежи. Себе и Митрию. Смотри не зарони.
– Не-е! – обрадовался Серёнька, обеими руками принимая от отца заветный складничек.– Я его покамест в карман спрячу.
– А никак дырка в кармане?
– Какая дырка? – засмеялась Натаха.– Ты, отец, и не видишь, что у твоих сынов штаны новые?
– Глянь-кось! – изумился Касьян.– А я и правда не вижу. Ну-ка. Серёнь, повернись, погляжу.
Сергунок, засунув руки в карманы, горделиво прошелся в новых штанах туда-сюда.
– И я! И я в новых! – потребовал к себе внимания младшенький.
– Дак и ты! Ну, герои! Ну, молодцы! – похвалил отец.– И в каком же таком магазине куплены такие хорошие штаны? Да еще с карманами!
– Это мамка нам сшила.
– Неужто мамка? – опять нарочито изумился Касьян.– Экая рукодельница у нас мамка!
– Вчера дошила,– радостно закраснелась Натаха от своего же признания.
– На руках? – продолжал играть Касьян.– Ну, чудеса! А как магазинские!
– Машинкою оно б поладней вышло. Да уж какие получились.
– А чего? Хорошие штаны! Ну, давай, Натаха, займись с ими,– кивнул он на ребятишек.– Пить захотите, вон горушка, а под нею ключик. Там и ягод полно, позабавьтесь.
– Где? Па, где ягоды? – навострился Сергунок.
– Да вона, вишь бугор! Прямо обсыпан весь. Ложись на живот и ешь. Ну, давайте, давайте, делайте чего-нибудь. А то я вон сколь время потерял с вами.
Еще издали нетерпеливо примериваясь глазами, жадно целясь в незавершенный прокос, Касьян поплевал на руки и выдернул из земли косье. Чувствуя, что за ним наблюдают домашние, он, превозмогая боль в плече, молодцевато, одним духом выбрил закоулок между двумя куртинками ивняка и уже было собрался без всякого роздыха сделать новый зачин, как, обернувшись, увидел позади себя Натаху. Насунув на глаза платок, она негнуче, бугрясь тяжким животом, неловко накидывала грабли, пытаясь раздергивать неподатливые, уже успевшие слежаться пласты кошенины. Сергунок с Митюнькой тоже вовсю старались, пыхтя, загребали еще нехваткими руками сырую траву и, зарывшись в ней с головой, тащили и раскладывали на поляне.
– Ого, я сколько! – радостно звенел голос Митюньки.– Мам, мам, погляди!
– А ну брось! Брось! – осерчал Касьян, подбегая к Натахе.– Или время свое не знаешь?
Натаха приостановилась, оперлась о держак.
– Да я, Кося, легонечко.– Круглое ее лицо жарко румянилось под слабой тенью косынки.– Трава парится, а я сидеть стану.
– Гляди, девка, не шуткуй мне с этим.
– Да не бойся ты! Чудной, право! Разве это трудно – граблями-то шевелить? Парню одна польза от этова, когда не сидеть.
– Какому парню? – не понял Касьян.
– Как это какому! А который будет.
– А ты почем знаешь, что парень?
– Да уж знаю. Поди, не впервой. Я-то ваш завод за три месяца чую. Драчунов.– Натаха сдернула на затылок платок, открыла мужу усмешливое лицо.– Или уже не нужен парень-то?
– Чего городишь пустое?
Чтобы скрыть толкнувшую его отцовскую радость, Касьян полез за кисетом. Слюнявя языком цигарку, он кивнул на ребятишек:
– Гляди-ка, косари наши стараются. Работнички! А Митька, Митька-то, ну, пыхтун! – И, смягченно толкнув Натаху в плечо, сказал: – Ну, ладно… Ты смотри тут, не дюже-то… А я пойду покошусь. Сена-то нынче какие, а? Эх, благодать-то!
2
Часу в двенадцатом, когда уже припекло невмоготу, косари начали разбредаться по кустам, по семейным сижам. Касьян, докосив свое, побег еще помочь Натахе разбросать валки, а когда и с этим управились, велел кликнуть обедать пацанов, которые успели улепетнуть на бугор по ягоды. Сам же пошел к мужикам, не терпелось поглядеть, у кого сколько накошено.
Воротился он, когда Натаха уже выложила свои покосные гостинцы – бутылку молока для ребят, черепушку томленной на сале картошки, дюжину румяных пирожков, лоснившихся, отпотевших от собственного тепла.
Касьян довольно хмыкнул, увидев пироги: когда и напечь успела! Однако, вытащив из куста и свою торбочку, объявил:
– Давай, Натаха, собирай все это. Мужики к себе зовут.
– А может, одни посидим?
– Пошли, пошли.– Касьян подхватил Митюньку на руки.– Чего мы одни будем. Нехорошо сторониться.
Под разметавшимся кустом калины в тучных набрызгах завязи, где устроил свой стан Иван Дронов, колхозный бригадир, уже собралась целая ватага. Бабы отдельной стайкой примостились по одну сторону калины, мужики – по другую, разморенно развалясь и так и этак, покуривали в прохладной траве. В стороне, не видимый на жаре и солнце, потрескивал, дрожал светлым пламенем большой бездымный костер, распаленный ребятишками. На рядне, разостланном по выкошенной палестинке, горкой высилась складчина: снесли вместе, навалили безо всякого порядка яиц, бочковых огурцов, отварной солонины, охапки лука, чеснока, картошки, сала, и все это вперемешку с пирогами всех фасонов и размеров – серыми, белыми, ржаными, кто на какие сподобился.
– Мир вам, люди добрые,– чинно поклонилась Натаха и выложила и свою снедь на общую скатерть.
– Давай, давай, Наталья, подсаживайся.
– Ох ты, пир-то какой! – подал из-под куста голос косец Давыдко.– Тридцать три пирога с пирогом, да все [c] творогом! Ужли все одолеем?
– А чево ж не одолеть? – откликнулись бабы.– Враз и умолотим.
– Ой ли…– засомневался Давыдко, дочерна запеченный мужик в серебре щетины по впалым щекам.– Оно ведь о сухую траву и коса тупится…
Мужики сразу поняли Давыдкин уклон, оживленно поддержали:
– Да уж надо бы… тово… для осмелки.
– Оно, конешно, смочить начатое дело не помешало бы.
– Ох! Сразу и за свое! – дружно накинулись, зашумели бабы.– Мочильщики! Сперва управьтеся, а тади и замачивайте. Сказано: конец – всему делу венец.
Но Давыдко тут же оборол бабью присказку своим присловьем:
– Однако и говорится: почин дороже овчин. А уж почин нынче куда с добром!
– Да чего уж там! – закивали мужики.– В кои годы такое видано. По таким сенам оно бы от самого правления магарыч поставить.
– За таким-то столом и чарка соколом,– вставил свое слово и дедушко Селиван, одинокий старец, тоже поохотившийся наведаться в покосы – кому в чем помочь поелико возможно, а больше пообтираться среди мужиков, вспомнить и свое былое, прошедшее.– Не перечьте, бабоньки. Дорого не пиво, а изюминка в ём. В одном селе живем, а за одним столом не каждый день сиживаем.
– Ну раз такое дело,– подбил разговор Иван Дронов,– тогда вот чево. Бери, Давыдко, моего мерина, вон, вишь, в воде на песках стоит, да скачи в сельпо. Скажи продавщице, что, мол, шесть бутылок в долг до завтра. А завтра, скажи, бухгалтер отдаст.
– А ежели не отдаст, заупрямится?
– Отдаст, говорю. Дело артельное. Потом на веревки спишет.
– Бумажка какая будет? – заколебался Давыдко.
– Валяй без бумажки. Скажи, Дронов просил.
– Ага, ага. Тогда уж спрошу десять головок. Чего уж дробить.
Маленький, щуплый бригадир дернулся книзу щекой, как делалось с ним всякий раз, когда ему попусту возражали.
– Сказано: шесть! – отрезал он, насунув белые ребячьи брови.
– Хватит и этова,– поддержали бригадира женщины.
– Да я ж за вас и хлопочу. С вами вон нас сколь.
– Обойдемся, таковские.
– Шесть так шесть.– Посыльный поднялся, поддернул штаны.– Дай-ка, Касьян, твою торбу.
Босой Давыдко побежал трусцой к реке.
Дело было затеяно, пусть и праздное, а потому никто не притрагивался к еде, одних только детишек оделили пирогами да крутыми яйцами, и те побежали на бережок Остомли. Сами же мужики уже в который раз принимались за курево, в неторопливом ожидании наблюдали, как Давыдко, засучив штанины, ловил в реке мерина, не дававшего себя обратать, как потом долго водил его по отлогому берегу, ища какое-нибудь возвышение, опору для ног, как наконец все-таки взгромоздился, перекинувшись животом поперек хребтины, и в таком положении норовистый мерин попер его неглубоким бродом. На той стороне Давыдко выпрямился, окорячил коняку, поддал ему голыми пятками и сразу хватил галопом.
Было видно, как он проскочил стадо, улегшееся на жвачку, и вот уже малой букашкой едва приметно зачернел на узволоке, на деревенском взгорье.
– Ну, лих парень! – усмехались под кустами мужики.– Прямо казак.
– Казак – кошелем назад,– съязвил кто-то из бабьего стана.– За этим-то он швыдок. Пошто мне соха, была бы балалайка.
– Ох ты, мать честная! Сегодня же воскресенье! Магазей не работает,– вспомнил кто-то из мужиков.
– А и верно, братцы. Как же это мы не подумали?
– Ничево! Этот найдет! Под землей, а Клавку сыщет. У нее дома завсегда припасено.
Слушая мужиков, Касьян из-под полусмеженных век умиротворенно поглядывал, как Натаха, упрятавшись от жары под резное кружево калиновых листьев, трудно, неудобно сидя на земле, баюкала на руках сомлевшего Митюньку, отмахивая от его потного личика молодых июньских комариков, еще неумело докучавших в тенистой прохладе. Она и сама взопрела, отчего на круглом простеньком лице грубо проступили предродовые пятна. Но от этой временной Натахиной дурноты, от сознания внутренней тайной работы, которая, несмотря ни на что, свершалась в ней ежеминутно и которую она молча перебарывала и терпела, Натаха казалась ему еще роднее и ближе, ответно полня все его существо тихим удовлетворением. «И когда это она успела и штанишки ребятам исшить, и пирогов напекти… Вот получу на трудодни сено, куплю ей швейную машинку,– думал он, начиная задремывать.– Пусть себе рукодельничает».
Привиделось ему, будто и на самом деле славно выручился он за излишки сена и дали ему совсем новую пачку денег, еще не хоженных по рукам, перепоясанных красивой бумажной ленточкой. Сели они с женой за стол считать. Натаха радуется, постелила белую скатерть, чтоб чисто было, ничего не мешало счету. Касьян разрезал на ровном аккуратном кирпичике опояску, поплевал на пальцы, метнул на стол первую денежку. Новенький червонец перевернулся в воздухе и лег на самой середине скатерти другой стороной. Глянули, а это вовсе и не червонец, а король червей! Переглянулись они с Натахой: что за притча? Касьян метнул еще раз – шестерка крестовая! «Глянь-ка,– всплеснула руками Натаха,– да ведь король – это ж ты, Кося! А шоха – это тебе дорога будет. А ну кинь, кинь еще». Кинул Касьян очередной червонец – и опять всё своим чередом: лощеная бумажка повернулась и выложилась на стол тузом: посередине бубна, вроде подушки-думки, а от нее в разные стороны красные перья, будто огонь брызжет, жаром пылает. «Во! – опять изумилась Натаха.– Туз – это письмо, казенную бумагу означает, какую-то контору».– «Нет, это не контора,– не согласился Касьян.– А ежели казенка, дак не иначе как магазин. Я, откроюсь тебе, в самый раз туда собирался. Швейную машинку хочу купить. Хочешь швейную машинку?» – «Ой, родненький! – обрадовалась Натаха.– Да как же не хотеть? Я и сама про нее все время мечтаю, да боюсь тебе сказать».– «Ну вот, родишь сына, и куплю. Истинное слово!» – «Ну тогда дай я еще выну карту, у меня рука легкая». Натаха перехватила пачку, принялась перетасовывать, тесать остренькие червонцы промеж собой, а потом весело зажмурилась и потянула ощупью из самой середки. «Ну-ка, гляди, Кося, какая?» Она подкинула бумажку, чтобы подольше летела, и та заходила над столом кругами. Кружит и не падает, вьется и все никак не ложится. А потом вертанулась и объявилась дамой пик: белая невестина фата на ней, а сама желтый цветок нюхает. Увидела даму Натаха, покраснела, смутилась вся: «Нет, Кося, не ту карту вытянула. Я ж другую хотела».– «Как же не ту? – возразил Касьян.– Все верно: это же наша Клавка-продавщица. Все сходится у нас с тобой».– «Ну как же ты не видишь? Это же ведьма! Пиковая дама завсегда ведьмой считалась».– «А Клавка и есть змея подколодная,– засмеялся Касьян.– Опять скажет, дескать, яички сперва давай, а потом и машинку спрашивай. А у нас до пая еще триста штук не хватает. Клавка и есть, ее рожа». Стали разглядывать, а у дамы вовсе и не лицо даже, а череп кладбищенский: глаза пустые, зубы ощерены и желтый лютик-дурман к дырявому носу приставлен. «Ох, Касьян, Касьян, гляди получше: не Клавка это… Вот тебе крест».– «Да кто же еще, дуреха, кому быть-то?» – «Не знаю, родненький, но токмо не продавщица она… Какая-то не такая это денежка, уж не фальшивая ли? Ты вот не посмотрел сразу, когда деньги-то брал, доверился, а тебе и подсунули, недотепа». Касьян взял в руки диковинную бумажку, повертел и так, и этак, положил обратно, но уже не дамой, а обратной стороной, червонцем кверху. «Да ты не прячь ее,– вскинулась Натаха.– Так-то от нее не отделаешься. Ты давай бери-ка да снеси нашему бухгалтеру, сменяй у него на хорошую, а он потом в банке поменяет».– «Да не возьмет он, дьявол косоглазый! Скажет: тебе всучили, ты и отбояривайся».– «Ну тади Лексею Махотину отнеси: я у них, у Махотиных, помнишь, десятку занимала налог уплатить. Вот и возверни ему. Сверни пополам, чтоб пика внутри оказалась, и подай. Мол, спасибо, извините, что не сразу. А он и примет, не догадается».– «Нет,– сказал ей Касьян.– Негоже такое делать. Нам с тобой выпало, чего уж другим подсовывать. Да и подумаешь – десятка! У нас их вон еще сколь! Тут тебе не только на швейную, а и на плюшевый жакет хватит, и на пуховый платок. Все твои! А эту мы вон как…» Касьян схватил даму, рванул ее пополам, сложил половинки и еще располовинил, а потом покрошил и того мельче. «Вот тебе и вся недолга,– засмеялся он довольно.– Была, и нету ее».
Касьян слышал, как тормошил его кто-то, торкал ногою лапоть, но никак не мог побороть сна, да и очень уж хотелось довести задуманное до конца – забежать в сельпо и купить Натахе обещанный подарок. Но ему, как нарочно, мешали:
– Вставай, вставай, Касьян! Хватит дрыхнуть. Давыдко вон уже скачет.
Кто-то повозил в его носу травинкой, Касьян отчаянно чихнул и под дружный хохот подхватился и сел, подобрав коленки.
Промигав все еще изморно слипавшиеся глаза, он глянул за реку: по знойной ровноте выгона и впрямь уже мчался Давыдко. И все засмотрелись на его разудалый скач – локти крыльями, рубаха пузырем, а сам, не переставая, знай наяривает мерина пятками. По тому, как он поспешал, охаживал лошадь, всем стало ясно, что гонит он так неспроста, что наверняка разжился, раскопал-таки Клавку, иначе чего бы ему палить коня без всякого резона.
– Ну, артист! Вьюн-мужик!
Косари, повскакав на ноги, засмотрелись на Давыдкину лихость.
– Этак и бутылки поколотит.
– Умеючи не поколотит. Должно, переложил чем-нибудь.
– Эх, ребята, а и верно, промашку дали: надо было все ж таки десять штук заказывать. Чего уж там!
Между тем Давыдко, даже не придержав коня, на рысях скатился с кручи; было видно, как посыпались вслед и забухали в воду оковалки сухой глины. Мерин ухнул в реку и, поднимая брызги, замолотил узловатыми коленками.
– Да что ж он, скаженный, делает! Детей подавит,– всполошились бабы, когда верховой выскочил на эту сторону и голые ребятишки, валявшиеся на песке, опрометью шарахнулись врассыпную.
– Да не пьяный ли он, часом?! – тревожились бабы.– Эк чего выделывает! По штанам, по рубахам прямо.
– А долго ли ему хлебнуть, паразиту!
– Бельма свои залил – никого не видит.
Еще издали, там, на песках, Давыдко заорал, замахнулся кулаком – на ребятишек, что ли? – и все так же колотя пятками в конское брюхо и что-то горланя – «а-а!» да «а-а!» – пустился покосами. Раскидывая оборванные ромашки и головки клевера, мерин влетел на стан и, загнанно пышкая боками, осел на зад. Распахнутая его пасть была набита желтой пеной. Посыльный, пепельно-серый то ли от пыли, то ли от усталости, шмякнув о землю пустую торбу, сорванно, безголосо выдохнул:
– Война!
Давыдко обмякло сполз с лошади, схватил чей-то глиняный кувшин, жадными глотками, изнутри распиравшими его тощую шею, словно брезентовый шланг, принялся тянуть воду. Обступившие мужики и бабы молча, отчужденно глядели на него, не узнавая, как на чужого, побывавшего где-то там, в ином бытии, откуда он воротился вот таким неузнаваемым и чужим.