Текст книги "Ардабиола"
Автор книги: Евгений Евтушенко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 30 страниц)
– Она не бедная, – передернулся Кривцов. – Она никогда ни на что не жалуется… Слушай, Лачугин, ты можешь мне давать некоторые книги на время? Я их для себя перепечатывать буду. Ты не бойся, я книг не заматываю. Я книги больше, чем людей, уважаю. Хотя некоторые книги я презираю так же, как подонков.
Тетя Кланя пригласила мальчиков обедать. Кривцов отнекивался, но все-таки сел.
– Икру не буду, – сказал он отрывисто. – Не хочу привыкать. А вот картошку – с удовольствием.
Уходя с книжкой Гумилева, бережно обернутой им в «Ленинградскую правду», он оглянулся и сказал не то чтобы с насмешливым осуждением, но с какой-то, на всякий случай, предупреждающей интонацией:
– А богато ты живешь, Лачугин!
Потом Сережа побывал у Кривцовых – жили они вчетвером в подвальной комнате коммунальной квартиры.
– Ждем, ждем квартиру, да все не дождемся, – оправдываясь, вздохнула мать Кости, укачивая годовалого младшего сынишку. – Ну ничего, наша очередь уже близко. Так что не обессудьте. В тесноте, да не в обиде. Только Костины книжки нас немножко придавливают. Но ведь это ему надо. Писатель он у нас.
– Мама, я ещё не писатель, – вспыхнул Костя.
– Раз пишешь, значит, писатель, – примирительно усмехнулся Костин отец, ставя на стол себе водочку, а мальчикам наливая из большой бутыли вишневую наливку с темными разбухшими ягодами.
Костина мать принесла домашний холодец, соленые огурцы и гордо вынула из шкафчика маленькую баночку черной икры.
– Вот что у меня есть – к празднику берегла, да ладно, гость, – значит, и праздник…
Эту икру нельзя было не есть.
Комната Кривцовых, несмотря на разводы от неизбежной сырости на потолке, была вместе с тем чистенькой, уютной – всюду белые кружевные занавески, вышитые гладью накидки на подушках, в углу, отделенный ширмочкой, стоял Костин письменный стол, заваленный черновиками. На столе – пишущая машинка «Москва» и большие наушники, сделанные из велосипедных фар, набитых поролоном.
– Это я, когда работаю, надеваю, – объяснил Костя. – Чтобы не вторгались посторонние звуки и не мешали внутреннему ритму.
Книг было у Кости действительно много, но больше не купленных им, а перепечатанных на машинке с редких изданий и аккуратно им самим переплетенных.
– Ты перепечатал весь роман «Мастер и Маргарита»! – удивился Сережа. – Сколько же тебе на это понадобилось времени?
– Гораздо меньше, чем Булгакову, чтобы написать это, – усмехнулся Костя. – А что было делать? Я не смог достать эту книгу. У меня нет блата. А такую книгу надо всегда иметь под рукой. Вот я ее и перепечатал. Кстати, это полезно. Постигаешь стиль автора, ход его мыслей, чувствуешь каждое слово. Маяковского и Есенина я все же достал. А вот пастернаковский однотомник пришлось весь перепечатать. Зато я понял своими пальцами, что ранние стихи он писал гуще, но усложненнее, а последние прозрачнее, но жиже. Что-то приобрел, а что-то и потерял. А ты знаешь, у кого я брал для перепечатки и Булгакова, и Пастернака, и Цветаеву, и Ахматову? У Алки. Ее шашлычный папа покупает все редкие книги, только не читает, конечно. Сейчас существует новый тип людей: они приобретают книги, как мебель, чтобы казаться идущими в ногу со временем. Недавно видел: из «Березки» вываливается какой-то чужеземец, а под мышкой у него сразу десять Ахматовых. Девушки-студентки шли, так и обмерли. Чужеземец это почувствовал, загоготал, сунул одной из них книжку и по щеке потрепал – этак отечески. Дожила Анна Андреевна до того, что ее книгу чужеземцы русским девушкам дарят. Книжный голод у нас в стране, вот что.
– Ну, это еще хорошо, что только книжный, – сказал отец. – Слава Богу, тебе другого увидеть не пришлось, как нам.
– Чем же это хорошо? – вскипел Костя. – Что выше, по-твоему, дух или плоть?
– Дух, конечно, – успокоительно сказал отец. – Только ты и про плоть все-таки не забывай, возьми-ка еще холодцу – хорош, с чесночком… Был я в Москве на совещании передовиков. В гостиницу «Украина» меня определили. Стою я в холле, ордена свои – и военные, и трудовые – надел по торжественному случало. Вижу, киоск удивительный в своем роде. Там тебе и черная икра, и красная, и консервы крабовые, и водка с отвинчивающейся пробкой. У этой-то, – он постучал ногтем по бутылке на столе, – бескозырку отдерешь – и все, обратно не наденешь, пей до конца, хошь не хошь. А у той отвинтишь пробочку, выпьешь малость, потом завинтишь, и все культурно. А кроме того, в этом киоске самобраном и шапки меховые, и косыночки шелковые расцветастые, и кофточки шерстяные, и эти, как их, ну, чулки до пояса.
– Колготки! Ой, уморил, – рассмеялась жена.
– Ну да, и говорю, колготки, – продолжал свой как бы веселый рассказ Костин отец. – Подхожу я к продавщице и говорю: «Подберите мне, девушка, для моей жены кофту, косынку да колготок десяток пар, если можно, для мальчика шестнадцати лет шапку меховую, а водку я и сам себе подберу». И вдруг она как зыркнет на меня своими глазищами с веками синими, будто у всплывшей утопленницы, да и говорит мне жестяным голосом: «Нет, это за валюту». Так она это сказала, как будто сама в рио-де-жанейрах родилась под пальмами. А нос-то никакой пудрой не запудришь – русский, курносый. Подхожу к другому киоску, тут оказалось все иначе: исчезла скатерть-самобранка, ни тебе икры, ни крабов, ни шапок меховых, ни колготок, а водки и совсем нет, даже бескозырочной. Галстуки-самовязы на карусельке крутятся, гребенки цвета куриной слепоты ядовито поблескивают, трусы траурные сатиновые стопками лежат. Ткнулись мы с товарищем в ресторан, а там надпись: «Только для иностранных делегаций». Купили мы водки в магазине, колбасы да и поужинали хорошо в номере. А номер красивый был – красное дерево, бархатные шторы, картина на стене и даже телевизор. Только что-то не по себе мне было в этом номере. Потолки у нас в подвале, правда, пониже, но зато все, что есть, – свое. И завод я свой люблю – это тоже свое, и там я действительно прохожу, как хозяин. Мы суда делаем, и каждый раз, когда новое судно на воду спускаем, как будто сам на большую воду выходишь. И перед вами теперь большая вода, юноши. По-английски запросто шпарите, стихи пишете. Но только думайте все-таки по-русски, а не по-заемному.
Сережа стал часто бывать у Кривцовых, и однажды отец Кости, получив специальный пропуск, взял мальчиков на судостроительный. Сережа встречал раньше рабочих у пивных ларьков, неторопливо раскладывающих соль по краю кружки и чистящих на газете воблу. В работе ему приходилось лишь видеть экскаваторщика на улице, женщин с ломами над трамвайными рельсами, девчушек-маляров в люльках над стенами домов да жэковского водопроводчика дядю Лешу, которого все звали «Дядя Треша», потому что без трешки он никогда не уходил, даже если дело было минутное. Дядя Треша почти каждый вечер имел обыкновение возлежать, независимо от погоды, на асфальте, и, случалось, нечленораздельно мыча, возился для блезиру над унитазом, роняя туда инструмент, лишь бы получить на похмелье. На судостроительном Сережа впервые увидел рабочих, чьи лица были преображены умной, яростной сосредоточенностью, которую дает только чувство большого дела. Такое выражение лица было у Кости, когда он писал стихи на уроках. Преобразился и Костин отец. Обводя рукой цеха, перекрывая голосом грохот, он казался Сереже великаном, и даже было невозможно представить, как такой великан умещался в крохотной подвальной комнате. Здесь, на заводе, у Сережи спасительно возникало чувство связи между петровским ботиком и теми будущими кораблями, которые сшивал автогенным пламенем сегодняшний рабочий класс. Люди, создающие такую мощь, сами были мощью, может быть, не всеми ими осознаваемой. Потом, когда Сережа снова встречал этих же рабочих, раскладывающих соль по краям кружки, он видел созданные ими корабли. Но когда они забивали «козла» в ленинградских двориках, ему было странно и грустно, потому что эта игра – не для великанов.
У Сережи из головы не выходила Костина фраза: «А богато ты живешь, Лачугин!». Сережа спросил однажды Владимира Викентьевича:
– Папа, а мы что, богатые?
Владимир Викентьевич остановил ложку, поднесенную ко рту, поперхнулся фрикаделькой, внимательно, как будто в первый раз, взглянув на сына.
– Кто это тебе сказал?
– Неважно, кто мне это сказал, – уклонился Серега. – Так мы богатые?
– Видишь ли, мы не бедные… – с расстановкой сказал Владимир Викентьевич, не находя ответа. – Да, конечно, мы живем лучше многих. Но и я, и твоя мама – мы оба работаем, и все, что у нас есть, это заработано трудом, честным трудом.
– А сколько ты зарабатываешь, папа?
– Почему ты меня об этом спрашиваешь? Я примерно семьсот рублей в месяц, и триста мама, – раздраженно ответил Владимир Викентьевич. – Но ведь мы не всегда так жили. Впервые я увидел ананас на витрине перед самой войной, купил его на последние деньги в подарок твоей маме, и мы не знали, как его едят. Во время блокады, когда я приехал с фронта, твоя мать испекла мне оладьи из картофельной шелухи – это все, что у нее было. А ты швыряешь картофелины из супа за шкаф.
– Я уже не швыряю их, папа, – сказал Сережа. – Но если я так делал, то в этом виноват и ты.
– Значит, я виноват в том, что хочу, чтобы ты жил лучше, чем мы когда-то?
– Нет, не в этом. А в том, что ты или забыл, или никогда не говорил мне, как живут люди, которые получают гораздо меньше денег и ютятся вчетвером в подвальной комнате.
– Ах вот как! Ты побывал в каком-то подвале и испытываешь теперь муки совести, полный идей равенства и братства? А я вырос в таком подвале, Сережа. Не все сразу. У нас самые дешевые в мире квартиры, но их не хватает. Надо не искусственно ухудшать жилищные условия тем, кто живет хорошо, а поднимать жилищные условия тем, кто живет плохо. В конце концов мы сведем разницу до минимума, но разница все-таки будет – полная уравниловка невозможна, Сережа. Как можно уравнять в условиях бездарного обормота с гением?
– А наследственность? – спросил Сережа. – Ведь какой-нибудь сопливый мальчишка, предположим, я, может быть бездарным обормотом, но если его отцом будет гений в своей области, то этот бездарный обормот с детства станет пользоваться множеством привилегий.
– Значит, надо иметь достоинство этими привилегиями не пользоваться, – отрезал отец. – Надо самому выковывать свою жизнь, а не при папенькино-маменькиной помощи…
– Скажи, папа, – спросил Сережа тихо, но твердо, – ты говорил, что перед войной увидел ананас на витрине и купил его. Сейчас на витринах магазинов почти не бывает ананасов, а в доме у нас они появляются очень часто. Мясо в магазинах мороженое, а у нас парное. Семги, балыка, икры в магазинах нет, а у нас это всегда на столе. Зачем вы, презирая блат, все-таки прибегаете к нему?
Владимир Викентьевич встал, ушел в свой кабинет и долго курил, хотя это ему строго-настрого было запрещено врачом.
«Чем я отделываюсь от Сережиных вопросов? Банальными нравоучениями? Как все ему объяснить? А как объяснить себе? Он совсем испортился, этот мальчишка. Нет, он спрашивает именно потому, что, слава Богу, не испортился. Разве я хочу, чтобы мой сын был другим – циничным, самодовольным? Я сам этого боялся. Почему же я теперь боюсь того, что он не циничен? Значит, я стал другим? Нет, я тот же самый, только чуточку устал думать. Но если мы устаем думать, мы уже другие. Нет, я не другой – это я сам задаю себе вопросы Сережиными устами. У него наша, путиловская, кровь. Он будет человеком. Он уже человек».
Этим вечером Ирина Аполлинарьевна вернулась домой поздно после концерта своих учеников в консерватории. Владимир Викентьевич успел задвинуть пепельницу, полную окурков, под кровать.
– Ирина, у меня к тебе просьба: ты больше не бери продуктов там, где обычно.
– Почему, Володя? Я очень занята, а это так удобно – все уже приготовлено, упаковано. Кроме того, многого часто не достанешь просто так.
– Поэтому и не надо, – сказал Владимир Викентьевич. – Прожили мы без этого полжизни и остаток как-нибудь проживем.
– Ты опять курил? – сказала Ирина Аполлинарьевна, доставая пепельницу из-под кровати и шутливо грозя ему пальцем. – Я не поняла, Володя. Это, конечно, Сережа тебя отчитал. Вот видишь, а ты за него боялся. Оба деда за него бы не покраснели.
За завтраком отец грубовато сказал Сереже:
– Ну вот что, обормот. Отныне хозяйственное снабжение возлагается на тебя. Будешь получать подотчетные деньги. Тете Клане уже трудновато по очередям толкаться, а мне и матери некогда.
Сережа старался быть хорошим снабженцем и однажды, лукаво посмеиваясь, вытащил из авоськи за зеленый хвост самый настоящий ананас.
– Видишь, папа, что это такое? Со мной случилось нечто невероятное, то же, что с тобой до войны. Иду по самой обыкновенной улице, мимо самого обыкновенного магазина, и вдруг вижу на витрине не что-нибудь, а именно ананас. Как его едят, объясни, папа, а то я уже забыл…
В английской школе, где учился Сережа, образовался некий «клан», державшийся с подчеркнутой обособленностью: дети крупных ученых, а также дети других «сильных мира сего» – заместителя директора уже упоминавшегося ресторана «Восточный», товароведа комиссионного магазина, главного инженера станции техобслуживания автомобилей, заведующего гастрономом. Нередко некоторых школьников привозили к началу уроков на казенных машинах, и, бывало, пожилой шофер бежал за каким-нибудь пятнадцатилетним мальчишкой, крича: «Игорь Игнатьевич, вы портфельчик забыли!» Сережа ездил в школу только на троллейбусе, но в этот «клан» был принят, потому что у его отца все-таки была служебная машина и «сын академика Лачугина» – это «звучало». Кривцов – это не звучало, и поэтому Костя не был принят в «клан». Кроме того, Сережа лучше всех в школе знал английский, а у этого «клана» был непреложный закон: говорить по-английски друг с другом не только в школе, но и за ее пределами. Все они ходили только в джинсах «Левис», не опускаясь до польских или югославских, носили часы фирмы «Сейко», «Ролекс» или «Омега», стриглись в салоне модных причесок у одного и того же парикмахера – армянского репатрианта из Ирана Жоржа, все курили «Кент» или «Мальборо», и у всех были стереомаги. Руководил «кланом» тот самый Игорь Игнатьевич – Игорь Селезнев, юноша с красивым, чуть жестоким лицом, любивший во время разговора глядеть на собеседника в упор, так что становилось не по себе. Игорь совсем не похож был на своего отца – директора одного из крупных ленинградских заводов, иногда появлявшегося в школе, пожилого, замотанного человека с простым русским лицом, растерянным от сложностей производственных и семейных. Ему совсем не шли ни массивные золотые запонки, ни клетчатые твидовые пиджаки с разрезом, в которые его обряжала жена.
Игорь снисходительно шутил над своим отцом, разумеется по-английски: «Well, what can you do with him! He's such an incorrigible old square! He spent all his youth in a sort of „bosovatii“ style. My mother's trying to teach him another style you call „bossovatii“, but she's not getting very far». [1]1
Что можно поделать с ним! Он такой квадратный старик. Он провел свою юность в «босоватом» стиле. Моя мать старается учить его «боссоватому» стилю, но, кажется, ничего не выходит (англ.).
[Закрыть]
Дома у Селезневых в кабинете отца на столе и на полках стояли миниатюрные турбины, книги по турбинному делу, на стенах висели фотографии сборки турбин и их установки и пуска. У Селезнева-младшего в комнате целую стену занимал коллаж из портретов Ринго Стара, Элвиса Пресли, Джонни Холлидея, Мохаммеда Али, Бобби Халла и Фила Эспозито.
«I don't look upon diplomacy as my goal in life, but merely as the key to open the world with», [2]2
Я не смотрю на дипломатию как на основную задачу моей жизни, но она, во всяком случае, для меня ключ к открытию мира (англ.).
[Закрыть]– говорил Игорь Селезнев.
Свой ключ к открытию мира хотел найти, конечно, и Сережа. Ему тоже мечталось побывать в далеких странах – проплыть путем Гекльберри Финна по Миссисипи, прикоснуться к стенам собора Парижской Богоматери, самому взобраться на кокосовую пальму где-нибудь в Африке, пройти по галерее Прадо, постоять под мрачными сводами Тауэра. Но для Сережи открытие мира не сводилось к понятию «заграница», или «загранка», как выражался Селезнев. Сережа умел открывать мир и в собственной стране. Огромным миром была библиотека деда. Каждый утренний троллейбус тоже был огромным миром, несущим в себе прижавшиеся друг к другу разные человеческие миры. Миром была каждая улица, каждое окно. Многотрубными мирами стояли ленинградские заводы, всасывавшие тысячи миров в свои проходные. Миром было Пискаревское кладбище, где лежали те, кто вряд ли успел побывать за границей. Старушка, просящая в магазине, чтобы ей свесили не кило, не полкило, а только одно яблоко. Студентка, сжатая со всех сторон пассажирами в вагоне метро, но все-таки продолжающая, чуть покачиваясь в такт перестукам, читать книгу Габриэля Гарсиа Маркеса «Сто лет одиночества». Седой человек, беззвучно плачущий среди бела дня на бульварной скамье, и черная петелька вешалки, странно торчащая над воротником его плаща. Белоснежная, словно куст черемухи, невеста в автомашине, на капоте которой розово сияет целлулоидный голыш. Очередь чуть ли не во весь Литейный под проливным дождем, прикрывшаяся зонтиками или промокшими газетами, – объявили подписку на Достоевского. Чистенькие, свеженькие моряки, несколько смущенно глядящие на голых таинственных красавиц Гогена в Эрмитаже. Дворничиха, сметающая красные кленовые листья с тротуара, а затем поднимающая один лист и бережно разглаживающая его рукой, как будто увидела впервые. Муж и жена, с победным видом несущие по улицам зеркало с облаками, как лебеди, плавающими внутри. Волна запаха чьих-то духов, незнакомо обдавшая лицо. Золотая рыбка в стеклянной банке в руках у мальчика. Воздух, составленный из тысяч дыханий, одно из которых – твое. Все это и было Сережиным ежедневным открытием мира.
Дитя города, он не знал деревни. Его единственной деревней была дача. Когда их десятый класс послали в деревню «на картошку», для Сережи это стало открытием совершенно незнакомого ему мира, где не было холодильников, ванн, газовых плит, тостеров, колбасы и апельсинов. Первый раз Сережа узнал, что есть и такая Россия. Первый раз Сережа ночевал в избе, первый раз увидел русскую печь. Первый раз он прикоснулся руками к живой русской земле.
Игорь Селезнев, впрочем, копал картошку в резиновых кухонных перчатках, выданных ему матерью. Деревенских он с легким презрением называл «плебсом» и в их присутствии, чтобы соблюсти дистанцию, разговаривал с приятелями по-английски. «Англичане», как прозвали их деревенские, картошку копали плохо – много клубней оставляли в земле. Однако на деревенские посиделки «англичане» все-таки ходили, и даже Игорь Селезнев. Он привез с собой японский транзисторный «маг» и снисходительно обучал местных девчонок твисту и шейку. Неожиданно девчонки очень быстро схватили все приемы и даже переплясывали «англичан». Но иногда девчонки все-таки заводили свои родные частушки под гармошку, с ходу импровизируя и поддразнивая городских. Особенно лихо это получалось у черноглазой певуньи Тони. Держа косынку кончиками пальцев, озорно поигрывая и глазами, и всем телом, она, дробно приплясывая, швырнула однажды частушечку:
Англичане с Ленинграда
к нам приехали в колхоз
и понюхали впервые
деревенский наш навоз.
– Вот это стихи! – засмеялся Кривцов. – Молодец, Тоня!
В самую точку попала. Выполнила витавший в воздухе социальный заказ.
– You're breaking our clan's rules, Krivtsov, [3]3
Ты нарушаешь законы «клана», Кривцов (англ.).
[Закрыть]– жестко сказал Селезнев.
– Я не из вашего круга, а из этого, – угрюмо встопорщился Кривцов. – Понял, аристократ в кухонных перчатках?
– You've insulted me! I'll remember you for that! [4]4
Ты оскорбил меня! Я тебе это попомню! (англ.).
[Закрыть]– предупредил Селезнев.
– Ты вот хочешь дипломатом стать, Селезнев, – усмехнулся Кривцов. – Как же ты можешь представлять народ, который презираешь?
– I don't believe in the grey masses! I believe only in strong individuals, [5]5
Я не верю в серые массы! Я верю только в сильные личности (англ.).
[Закрыть]– ответил Селезнев.
– Теория сильной личности, вставшей над массой? Она не нова, Селезнев. Эту теорию ты, правда, не излагаешь на комсомольских собраниях, когда делаешь лучше всех, как это признано нашим школьным истеблишментом, доклады о международном положении. Все это тебе нужно для характеристики, которая тебе поможет пробиться. Тебе даже эта поездка на картошку для характеристики пригодится, поэтому ты хоть и в перчатках, но все-таки соизволил в земле покопаться. Но характеристика – это еще не характер. Ты болен суперменизмом, Селезнев. Это теперь модная болезнь, которую выдают за духовное железное здоровье. Советую лечиться.
Увидев двух городских, готовых броситься друг на друга, Тоня встала между ними:
– Только не ссориться! Вот когда всю картошку уберем, тогда – пожалуйста. – И обращаясь к Селезневу, виновато улыбнулась: – Вы не обижайтесь на меня за мою частушку. Это я по-доброму.
– Ну, что вы, – ответил Селезнев как бы скучающе. – У вас красивый голос и прекрасные импровизационные данные… Я давно обратил на вас внимание. В вас есть что-то от ренуаровской женщины…
– От какой? – смущенно оторопела Тоня.
– Иван Ренуаров – это советский современный художник, лауреат многих премий и, кажется, даже академик. Особенно ему удаются портреты передовых колхозниц, – не моргнув глазом, объяснил Селезнев.
Рядовые члены «клана» заискивающе покатились со смеху, зажимая рты. Тоня непонимающе обводила всех взглядом. Она чувствовала, что смеются над ней, и беспощадно покраснела.
– She's not bad-looking, especially when she blushes. She reeks slightly of onion but with those natural pink cheeks of heis she probably makes a tasty borsch. Actually, I wouldn't at all mind tasting that borsch, [6]6
Она хорошенькая, особенно когда краснеет. Она несколько попахивает луком, но с этим естественным румянцем, может быть, она и весьма неплохой борщок. Я был бы не против отведать этого борща (англ.).
[Закрыть]– сказал Селезнев.
– Вы что-то плохое говорите обо мне? – растерянно спросила Тоня.
– Наоборот, – спокойно ответил Селезнев. – Я говорю моему другу Сереже, как вы мне нравитесь.
– Не верьте ему, Тоня, – вырвалось у Сережи. – Он говорит пошлости.
– Мой друг ревнует вас ко мне, Тоня, – усмехнулся Селезнев. – Кому вы верите больше – мне или ему? Ну-ка, взгляните мне в глаза. – Он взял Тоню за плечи и, слегка притянув к себе, впился в ее черные влажные глаза хорошо отработанным властным взглядом. Селезнев занимался не только культуризмом мускулов, но и культуризмом взгляда.
– Не знаю… – сказала Тоня, невольно опуская глаза, вырвалась из рук Селезнева и убежала в темноту с посиделок.
– I don't think we should ruin our friendship over this little girl; she's just a short episode in my life, and I'll never see her again. But you and I are from the same «clan», and we could be of use to each other later or in the future which belongs to us. I don't advise you to quarrel with me! [7]7
Я надеюсь, мы не будем портить нашу дружбу из-за этой девчонки. Она – только коротенький эпизод в моей жизни, и я ее никогда больше не увижу. Но мы из одного «клана» и можем быть полезны друг другу в будущем, которое принадлежит нам. Я не советую тебе ссориться со мной! (англ.).
[Закрыть]
Однажды Селезнев вернулся в избу, где они разместились, под утро и, укладываясь с Сережей рядом на полу, с обычной деланной скукой в голосе сказал:
– It was hard work – she was a virgin! [8]8
Это была тяжелая работа – она оказалась девушкой! (англ.).
[Закрыть]
Сережа схватил Селезнева, приподняв его с пола, и наотмашь ударил, ответив ему тоже по-английски:
– You bastard! [9]9
Ты подонок! (англ.).
[Закрыть]
Мальчики повыскакивали из-под одеял, зажгли лампу. С полатей свесилась голова бабки, приютившей их:
– Господи Иисусе! Никак, дерутся! А еще городские…
Селезнев, чуть раскачиваясь, стоял перед Сережей в майке и трусах, поигрывая своими скульптурными мускулами:
– Обратите внимание, я его не тронул, хотя мог раздавить, как козявку. А за что он меня ударил? Пусть скажет. Ему нечего сказать.
Тогда Сережа развернулся и еще раз ударил Селезнева по щеке. На Сережу бросились со всех сторон, скрутили руки. Дело кончилось тем, что Сереже вкатили выговор по комсомольской линии за «хулиганство во время картофелеуборочной кампании».
Однажды Сережину школу посетила группа американских школьников старших классов. Директриса очень волновалась: «мероприятие» должно было пройти «на высоте». Двое американцев, как и ожидалось, были в джинсах и с длинными волосами, так что внешне почти не отличались от наших «англичан», но часы на руках у них были попроще и чуингама они не жевали. Была и американская девочка с прямыми льняными волосами и васильковыми глазами. Американцы вели себя довольно просто, но у сопровождавшего их долговязого дяди из госдепартамента на лице была такая же натянутая тревожная любезность, как и у директрисы, одетой, по редкому случаю, в несколько игривый брючный костюм.
«Конечно, она не случайно приставлена к русским школьникам…» – думал дядя из госдепа о директрисе. «Конечно, он не случайно приставлен к американским школьникам…» – думала директриса о дяде из госдепа, и это странным образом рождало между ними недоверчивое родство. Они оба заботились сейчас об одном: чтобы «ничего не случилось». Поэтому они подозревали друг друга в инструкциях, которых на самом деле им никто не давал, хотя могло быть и так. Но заподозривание друг друга в полученных инструкциях есть та инструкция, от которой труднее всего избавиться. То, что встреча была устроена в классе, а не в актовом зале, дяде из госдепа казалось неким политическим симптомом. На самом деле все было проще: директриса в последний момент обнаружила в актовом зале подтек на стене над одним из агитационных стендов – предметов ее административной гордости. «А что, у них, в Америке, подтеков на стенах не бывает?» – спросил Кривцов. «Может быть, и бывает, но не над такими стендами!» – ответила директриса и перенесла встречу в класс. Она бы перенесла и стенды, но парты мешали. «Надо было выбрать другой класс…» – с тоской подумала директриса, глядя на пронзенное стрелой сердце, которое было вырезано перочинным ножом на крышке парты. Сердце это находилось под ерзающим локтем дяди из госдепа, и, к ужасу директрисы, очертания его, заботливо промазанные лиловыми чернилами, уже отпечатались на бежевом кашемировом рукаве гостя.
Приветственную речь произнес Селезнев. У американцев брови на лбы полезли при его, как они потом сказали, «оксфордском произношении». Селезнев без грамматических ошибок выразил солидарность с американскими школьниками, которые борются за мир во Вьетнаме и против расизма в Америке. Закончил он свою речь цитатой из Линкольна. При словах «Вьетнам» и «расизм» дядя из госдепа напрягся так, что у него кадык врезался в накрахмаленный воротник, но при цитате из Линкольна облегченно вздохнул, как будто Линкольн служил с ним в одном офисе.
Слово взял один из американцев – с рыжей шевелюрой, похожей на пук медной проволоки, в довольно грязных баскетбольных кедах и в майке с портретом Че Гевары. Говорил он по-русски неплохо, хотя и без старомхатовского произношения.
– Я из Тускона… Около нашего города растут большие, очень красивые кактусы. Некоторые из них стоят, обняв друг друга отростками, как руками. Это похоже на любовь. Кактусы не шелестят, но они скрипят при сильном ветре. Этот скрип – их песня. Еще у нас есть горы. Они медно-красные, как лица индейцев. Еще у нас есть холодная, быстрая река, и в ней кувыркаются форели. Но я никогда не видел форели, которая хотела бы съесть кактус, или кактус, который хотел бы съесть форель. А люди уничтожают и форелей, и кактусы, и горы, и реки, и самих себя. Я хотел после школы заняться экологией, потому что люблю природу. А потом подумал: еще никому не пришло в голову занести в Красную книгу человека. Сейчас мне хочется заняться экологией человека. Рука моего отца зарыта во Вьетнаме. Теперь он работает за стойкой мотеля около Тускона. Не так просто делать сэндвичи одной рукой, но он научился. Недавно он и другие ветераны поехали в Нью-Йорк и забрались внутрь статуи Свободы. Они держали там оборону от полицейских несколько дней, чтобы сказать всей Америке: пора кончать войну. Я носил им туда сэндвичи, которые делал еще двумя руками. И это не была политика, это была экология человека. Ведь иначе ничего не будет: ни нашей статуи Свободы, ни вашего Кремля, ни нашего кактуса, ни вашей березы. Неужели нам нужен новый Гитлер, чтобы мы, американцы и русские, поняли друг друга так же хорошо, как на Эльбе? Эльба – это маленькая река, но для меня она больше, чем Миссисипи… Это все…
«В лидеры лезет, – с некоторой неприязненностью подумал дядя из госдепа. – Слишком у нас их много развелось даже в школах. Раскачивают государственный корабль. Может быть, потому, что у нас столько лидеров, мы никак не можем себе выбрать хорошего президента?» Сам дядя из госдепа тоже когда-то был школьным лидером. Но потом – дети, пеленки, рассрочка и, наконец, форин-офис. Попробуй там быть лидером! Сожрут, и окажешься где-нибудь в таиландском консульстве, кормя собой москитов.
Директриса подумала: «Неужели это еще школьник? Как-то он не похож на ребенка… Впрочем, многие из наших тоже уже давно не дети…»
А рыжий лидер сел за парту, где было вырезано: «Вова + Люся =?», и, совсем как ребенок, потихоньку стал выцарапывать перочинным ножичком Красного Креста что-то свое.
Встала американская девочка, положив колено на открытую крышку парты, так что подошва ее туфли оказалась прямо перед носом дяди из госдепа, сидящего сзади. «Теперь и наши девчонки собезьянят эту манеру…» – грустно подумала директриса.
– Я из Нью-Орлеана… – сказала американка. – У нас нет кактусов, но недалеко от города есть крокодилий заповедник. Там был один очень старый крокодил Джо, морщинистый, как все дедушки вместе. Он очень любил фотографироваться вместе с детьми. Однажды я даже взобралась на его спину. Потом его кто-то убил из винчестера. На похороны Джо пришло много детей, которых он любил. Почему-то есть такое выражение: «крокодиловы слезы». Но крокодиловых слез гораздо больше у людей, чем у крокодилов. Мы все знаем, что убивать нехорошо, а убийства продолжаются. Когда убивают одного человека, за это сажают в тюрьму. А почему, когда убивают целые народы, люди, виновные в этом, на свободе?
Раздался колючий, хриплый смех, совсем не детский, хотя принадлежал он американскому мальчику лет шестнадцати в черной кожаной куртке с бесчисленным количеством «молний». Он даже и не подумал встать, когда заговорил:
– Все это – сентиментальные разговорчики. Борьба за жизнь – в инстинкте человека. Человек воюет за себя с первобытных времен и будет воевать всегда. Тот, кто убил мамонта, поделился его шкурой и мясом с теми, кто мамонта не смог убить. Они заплатили за свою слабость тем, что стали работать на более сильного. Выживают только сильные личности и только сильные народы. Война – это та же конкуренция, только с оружием в руках. Сколько бы мы ни говорили красивых слов о мире, войны все равно будут, пока будут люди. Но вы только не подумайте, что я – американский империалист. Воевать и мне неохота… Я больше интересуюсь мотоциклами. Но я знаю, что наши мотоциклы лучше, чем ваши.
Директриса напряглась: «Неужели мероприятие провалится?» Дядя из госдепа поежился: «Нет, лучше уж либералы…»
С места вскочил Кривцов, нахохленный, сжавшийся, как при прыжке.