Текст книги "Джамбул Джабаев: Приключения казахского акына в советской стране"
Автор книги: Евгений Добренко
Соавторы: Сусанна Витт,Риккардо Николози,Валерий Вьюгин,Оксана Булгакова,Юрий Мурашов,Кристоф Гарстка,Константин Богданов,Евгений Костюхин,Гуннар Ленц
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 24 страниц)
Можно объяснять стремление к нормализации языка, предпринимаемое на основе кампании за всеобщую грамотность, прагматическими задачами политики, имперскими претензиями и пропагандой социализма. Как бы там ни было, тенденция к унификации жизни совпала с победой типизации в искусстве. Соцреалистический язык – язык типический. Точно так же, как героя «выжимают» из сотен реальных прототипов, само слово вначале «перегоняют» из одного куба в другой, а затем уже только придают ему оттенки вкуса специально отобранными и строго высчитываемыми добавками. Лингвист Л. Якубинский с его идеями «экспроприации» единого языка дворян и буржуазии, то есть языка нормы, оказывается здесь как нельзя кстати[240]. В унисон с ним М. Горький допускает простонародную речь в литературе только в особых случаях:
Начинать рассказ разговорной фразой можно только тогда, когда у литератора есть фраза, способная своей оригинальностью, необычностью тотчас же приковать внимание читателя к рассказу (М. Горький; 44).
Для оживления смысла таких стертых слов, – для того, чтоб яснее видна была их п<о>рочность, глупость, пошлость, – писатель должен искать и находить свои слова (М. Горький; 45).
Рекомендации М. Горького далеки от последовательных. Первую из процитированных фраз он вскоре дополняет следующим; «Начинать рассказы речью такого оригинального смысла и можно, и следует, но всегда лучше начать картиной – описанием <…>» (М. Горький; 44). Как это: «можно», но – «всегда лучше»? Непонятно и то, почему слова «баба останется бабой», по поводу которых прозвучало второе высказывание, великий пролетарский писатель называет пошлыми и глупыми, предлагая такой свой вариант: «баба навсегда останется бабой».
В потоке критики, бесспорно, выделяется стремление к тотальной понимаемости текста. А она подразумевает и четкое отделение голоса автора от других голосов, и языковую характеристику персонажа по правилам дозированного психологизма: вместо «красавица» ему, персонажу-рабочему, по мнению Горького, лучше бы сказать «крысавица».
О работе с языковыми экзотизмами и в какой дозировке их использовать, чтобы герои заговорили своим «настоящим» языком, в подробностях рассказывает Б. Лавренев:
Когда я попал в 1919 г. на бронепоезд и окунулся в матросскую гущу <…>. Их язык настолько поразил меня, что я стал записывать все, что я слышал, в маленькую растрепанную записную книжку. <…>
Но вот, когда мне понадобилось показать в пьесе матросскую массу и заставить ее разговаривать настоящим матросским языком, я вспомнил об этой книжке и благословлял судьбу, что я ее не бросил. Я использовал из нее в «Разломе» может быть всего на всего одну четверть и еще три четверти осталось. Запаса этого хватит на долгое время, если мне придется еще работать над этим материалом. Я думаю, что может быть мне удастся написать большой роман о флоте в революции, потому что тема меня эта очень увлекает и там эта книжка будет использована до конца (Лавренев; 89–90).
«Оскорбленная бабенка»: этика и эстетика
Б. Лавренев боится быть уличенным свидетелями в ошибке и поэтому избирает совершенно конкретную поэтическую и жанровую стратегию поведения. Горький же с самого начала манифестирует тождество знания с эстетикой и этикой:
Подлинное словесное искусство всегда очень просто <…> Если он (писатель. – В.В.) пишет недостаточно просто, ясно, значит он сам плохо видит то, что пишет. Если он пишет вычурно, значит — пишет неискренно. Если пишет многословно, – это тоже значит, что он сам плохо понимает то, о чем говорит (М. Горький; 4).
Недостаточная поэтическая форма означает недостаток знания и неискренность, то есть «вранье», – с хорошо известным продолжением, когда эстетическая критика переходит в практику юридических и физических экзекуций. Последние, таким образом, оказываются неразрывно связаны с эстетикой («и горе тем, кто этого не хочет понимать!» (Либединский; 22)). Особая этическая перспектива делает предметом эстетики то, что, казалось бы, очень далеко от области искусства. Приведенный ниже эпизод из статьи А. Горелова о литературной богеме в этом смысле нельзя воспринимать лишь как курьез. Он оказался в журнале только потому, что укладывается в его общую интенциональную перспективу.
Речь идет о покаянии молодого поэта, которое Либединский передает так:
Обратившись за советом и моральной помощью в редакцию, он в следующих словах рассказал свою постыдную жизнь.
«Я хочу вам сделать кое-какие признания. Подробностей я упоминать не буду, а только характерными штрихами нарисую вам схему моей личности и моего творчества.
Мне девятнадцать лет, но стихи я пишу с четырнадцати лет, причем с пятнадцати лет, благодаря моим ораторским способностям, умению приспосабливаться и умению сочетать черное с белым, я печатался во всех периодических изданиях городов Николаева, Одессы и Херсона. В 1926 году я издал первый сборник моих стихов. Я был комсомольцем, председателем литтруппы „Молодняк“, писал по-украински. Но с 1927 года наступает резкий провал, так как я благодаря своей известности попадаю под скверное влияние и становлюсь участником „афинских ночей“, пьяных бильярдных и т. п., а в результате, благодаря громкому делу об изнасиловании одной начинающей поэтессы мною и еще двумя поэтами, я вылетел из комсомола и из Всеукраинской ассоциации пролетарских писателей и, вообще, с этого времени резко пошел на-нет.
В 1928 году я написал нашумевшие (особенно в Одессе и Николаеве) порнографические поэмы и снова попадаю под судебную ответственность. Но зато уже после всего этого наступает капитальный переход к лучшему. Но карьера моя испорчена и мне нигде не дают ходу…»
В этих словах рассказана горестная судьба молодого рабочего-поэта, отражающая какой-то общий стиль молодой литературной богемы.
«Стиль» этот – внутренний, а частенько и внешний, отрыв от производства, от своего класса. Здесь нужно искать корней богемной заразы.
Судьба рабочего-поэта сложилась так драматически потому, что он уже в самом начале своего еще полудетского творчества возомнил себя мастером, позволил вскружить себе голову дешевыми похвалами и, оторвавшись от рабочего окружения, ушел в дымную улицу деклассированных бездельников.
(Горелов; 66–67).
Фрагмент не был бы достоин того, чтобы приводить его полностью, если бы в редуцированном виде в нем не обнаруживались заметные параллели этико-эстетической программы соцреализма начала тридцатых. Криминальная драма происходит не между людьми или гражданами, а между поэтами: дело «об изнасиловании одной начинающей поэтессы мною и еще двумя поэтами». Один из поэтов явно мыслит себя между передовыми рядами пролетписателей: он обращается в «Литературную учебу» и, главное, ведет себя искренно. Это и позволяет А. Горелову рассмотреть случай уголовника в рамках критического литературного журнала. Никакого приятия преступление у Горелова не вызывает, однако оно прекрасным образом объяснено типичной причиной – отрывом от рабочего класса. Гореловская риторика не обвинительна. Ссылка на судьбу и использование высокого стиля («Судьба рабочего-поэта сложилась так драматически потому») заимствованы из лексикона адвоката, пытающегося сказать: виноват, но не очень, среда заела… При этом жертва преступления обезличена и забыта. Горелову до нее столько же дела, сколько и поэту-уголовнику. Персона «кающегося грешника», который обратился «за советом и моральной помощью в редакцию», много ближе.
Случай «изнасилования поэтами» может показаться периферийным, однако прослеживается в нем закономерность, имеющая прямое отношение к «большому» искусству соцреализма. Пример эстетической эксплуатации «реальной» женщины снова находим у Б. Лавренева, который, борясь за художественную правду, легко подменяет услышанную им от очевидцев историю о личной трагедии на политически весомую:
И вот оскорбленная бабенка выдала из ревности заговор, совершенно не сочувствуя революции. Взрыв был предотвращен и «Аврора» спасена. Для меня не играло роли, что заговор был в 1919 г., а не в 1917 г., я исходил просто из предположения, что если в 1919 г. была произведена такая попытка, то она могла с равным успехом, и даже с большим быть и в 1917 году, потому что по существу уже в 17 году такова была ненависть белых к «Авроре», что я удивляюсь, почему взрыв не подготовили раньше, когда она стояла у Николаевского моста. Поэтому я считал себя вправе положить эту историю в основу всего сюжета. <…>
Я решил, что сюжет пьесы должен быть построен на политической стычке, на политическом расхождении между этими персонажами пьесы. Так возник основной сюжет, и на него нарастали факты один за другим <…> (Лавренев; 87–88)
Удивление Б. Лавренева перед историей помогает ему поправить факты до уровня типического, «сущностного» по уже известным предписаниям: личностная мотивация событий (как романтическая, «ходульная», хотя отнюдь и не уникальная) подменяется социологически значимой. Эстетическая гносеология соцреализма становится для этого твердым основанием. Нужен типичный герой, но типичный не значит привычно встречающийся в жизни. Это герой, созданный для особой надобности.
Итак, в целом программа первого номера «Литературной учебы» обозначилась. Попытка выделить «фабулу» в идеологическом сюжете первого номера, сводящаяся, по сути, к простой экспликации невыраженных посылок, позволяет увидеть довольно стройную картину соцреалистической эстетики – разумеется, в рамках историко-культурной ситуации и конкретного материала. Соцреалистическая система противоречива, как и всякая другая. Прагматическая специфика ее в том, что она обволакивает свои противоречия риторикой, которая заставляет их не замечать (что было важно для 1930-х), или же, напротив, представляет ее алогичной (что характерно для ретроспективного взгляда, вопрошающего: а как это вообще было возможно?). Однако и противоречия, и связи обнаруживаются при обращении к более широкому идеологическому контексту эпохи. Преимущество наблюдателя, находящегося вне системы, в данном отношении очевидно: критика, работавшая в поле советского дискурса, принципиально не могла их выявлять и разрешать – лишь обходить, поскольку в самой ее природе было заложено манифестируемое отрицание «чуждых» контекстов.
Необходимость адаптации враждебного соцреализму опыта (как в экономике – привлечения спецов) заставила советскую эстетику вначале отказаться от логизированнного взгляда РАППа с его установкой на чистоту историко-материалистического метода, а в конечном счете, много лет спустя, она же подвела соцреализм к полному размыванию собственных границ и к деактуализации его эстетической модели как порождающей. Конечно, в исчезновении соцреализма повинна масса причин, и смена общей идеологической ситуации прежде всего. Но и в его собственной логике изначально были заложены механизмы саморазложения, которые, вероятно, свойственны любому культурному образованию.
«Гносеологический вопрос» видится основополагающим для соцреализма. И дело не в том, что согласно марксистской трактовке им признана самостоятельность субъекта от объекта, а в том, что субъект, то есть писатель, должен об этом знать. Он вообще должен знать все существенное и главное. Знание, по данной логике, идентично особой форме эстетического выражения, чем собственно и занимается в идеале соцреалистическое искусство. Оно равно использованию развернутых, связных («квазилогически объясняющих»), завершенных нарративов, ассоциирующихся с термином «реализм». Реализм в искусстве предполагает связность и ясность, с одной стороны, которая, с другой, неотрывна от типизации. Типизация же отсылает к возможности универсалий, проблема которых переносится из области философии в более узкую область эстетики. Искусство, порождающее универсалии, признается подлинным, а всякое иное отвергается: «натурализм», литература факта, сюрреализм – как стремящиеся фиксировать единичное («случайное», «внезапное», безразличное к вопросу о главном); авангардные формы, тяготеющие к «зауми», – как не способные в силу анарративности (бессвязности) описать универсальное. Соцреалистическое знание не рассудочно и не разумно. Для объяснения его природы латентно используются термины интуитивизма и интенциональности. Последнее позволяет соотнести знание с классовой принадлежностью писателя, и в то же время содержание понятия классовости остается не до конца проясненным. Гносеология, эстетика и этика сопряжены. Эстетически неверная форма, «темная» например, говорит о том, что писатель не знает правды и лжет. Неподлинный писатель, следовательно, аморален. Сомнение и ошибка, усматриваемые в определенных художественных формах, приравниваются к намеренной лжи и преступлению. На этой основе осуществляется пресловутый эстетико-этико-политический симбиоз соцреализма. Природу его можно прочитать в эстетической перспективе, покуда рассмотрению подлежит искусство: главный читатель – читатель от власти, и поэтому его вкус оказывается преобладающим для искусства, властью поддерживаемого. Как эстетическое направление соцреализм сам по себе принципиально не отличается от других: многие направления и школы ригористичны. В то же время очевидно, что в тоталитарном обществе, где эстетика и этика неразрывны, эстетическая неудача оказывается для творца по-настоящему губительной.
Но вернемся к вопросу о том, каким образом литературная учеба связана с проектом «Джамбул». Их кардинальное родство и различие как раз и видятся в переходе от эстетики к этике. Если новые пролетарские писатели и читатели, какими бы профанами они ни были, нуждались в «инструкциях» и примитивной теоретико-эстетической программе, то Джамбул требовал лишь особого рода восприятия и поведения, очень простого и понятного – восхищения.
«Джамбул» выполнил все требования к соцреалистическому автору. Будучи голосом народа, он знал и говорил правду. По крайней мере, так это воспринималось. Главным предметом, да и адресатом для него стала самая что ни на есть типичная фигура эпохи социализма (своеобразная «форма форм» соцреализма): ее вождь. «Джамбул» не знал сомнений и поэтических амбивалентностей. В своих «славословиях» он был сама ясность и простота, граничащая с полным безмолвием и чистой аффектацией. Реальный Джамбул, возможно, и был талантливым певцом и музыкантом, но никак не русским литератором. «Джамбул» – крайнее проявление эстетического канона, высшая стадия соцреализма, но, как всякая крайность, он не мог долго быть искусством или «пребывать» в искусстве. Его принимали за Поэта, пока жил его единственный настоящий слушатель, наделенный неоспоримым горизонтом эстетических ожиданий. Стоило явиться новой аудитории, и она в рамках того же соцреализма потребовала вернуться к сложности.
Юрий Мурашов
Восток. Радио. Джамбул
Введение. Медиальные средства «вторичной устности»
и возрождение устного творчества в европейской культуре начала XX века
Начиная с эпохи романтизма во многих европейских культурах наблюдается повышенный интерес к устным формам творчества, часто сопровождаемый растущим сомнением в социальной эффективности письменного и типографского слова. Возникшая тенденция к повышению роли устности в сравнении с влиянием древнеевропейской письменной традиции имела место в связи с возникновением мифопоэтических и утопических моделей общества, а также с ангажированием национально-политической идеи обновления. С появлением и быстрым распространением в начале XX века новых электроакустических средств – телефона, микрофона и громкоговорителя, звукового кино и особенно радио – меняется роль устной коммуникации. Медиальные эффекты так называемой «вторичной устности» приобретают важное культурное значение и отчасти изменяют основы политического самосознания обществ, а также экономические и правовые структуры, функционирование научных парадигм, литературу и искусство[241].
В 1920–1930-е годы можно выделить два взаимодополняющих контекста, поощряющих интерес к устности, устному стихосложению и бесписьменным культурам. Один из этих контекстов определялся научным и теоретическим интересом к устности как таковой и включал в себя этнографические, филологические, риторические, поэтологические и лингвистические исследования. Работы Милмана Пэрри и Альберта Лорда, посвященные устной традиции эпического повествования в Сербии, являются основополагающими в этой области. На многочисленных примерах Пэрри и Лорд доказывают, что устность влияет не только на поэтику стиха, но и непосредственно на структуры языкового убеждения в обществе и, таким образом, на само общество. Авторы делают вывод, что общества, основанные на устности, в корне отличаются от обществ, базирующихся на письменной традиции и литературе[242]. Эти исследования, заставившие по-новому взглянуть на произведения Гомера и вообще на раннюю греческую литературу и философию, подтверждают лингво-психологические эмпирические исследования Александра Лурия, показавшего, что письменность является непременным условием абстрактного мышления, в то время как в устных культурах мышление непосредственно связывается с жизненным, повседневным опытом[243].
Второй контекст, сосредоточившийся на проблемах устности, включает в себя культурно-прагматические, идеологические и властные составляющие и отсылает к платоновской идее скептического отношения к письму и радикальной критике культуры. Технологические возможности «вторичной устности» ставят под вопрос основанную на письме традицию политического, экономические и правовые структуры, традицию науки, литературы и искусства, а также влекут за собой перестройку этих общественных структур под знаком новой аутентичности и коллективного участия, подкрепляемых современными средствами коммуникации и распространения информации[244]. Те культуры, в которых по историческим причинам (например, вследствие позднего возникновения литературы и запрета типографии по политическим или религиозным мотивам) социальная институционализация и ментальная интернализация происходили в ослабленной форме, больше склоняются к использованию электроакустических средств коммуникации и распространения информации, при условии быстро развивающейся типографии. Это ведет к ориентации на коммуникативные формы и структуры, в которых симулируется непосредственность первичной устности. Для культур, в которых электроакустическое слово доминирует над печатным, характерно противоречивое развитие: в той мере, в какой эти культуры захвачены технологическим развитием и погоней за инновациями, они подвержены влиянию квазиустных архаических форм социального убеждения и самоинсценирования[245].
Рассматривая историю развития медиальных средств в начале XX века в европейских культурах, можно предположить, что и в Советском Союзе поиск и популяризация поэтов и певцов, работавших в жанре устного творчества, являются результатом распространения электроакустических средств «вторичной устности» и особенно радио. Поиск новых певцов был политически и институционально определен на Первом съезде советских писателей в 1934 году, когда Максим Горький назвал Сулеймана Стальского «советским Гомером».
Активная популяризация текстов «устных» поэтов в 1930–1950-е годы в СССР является не только результатом причудливой пропаганды и упрочения культа личности, но и частью медиального концепта социалистического реализма и советской системы в целом. Именно это обстоятельство, по нашему мнению, следует считать принципиальным для объяснения усилившегося в этот период советской истории общественного интереса к устному народному творчеству и тенденции к приравниванию среднеазиатских поэтов и певцов к национальным героям.
Радио и акусматические основания советского имперского пространства
Начиная с 1919 года, сразу после военного и политического подчинения среднеазиатских регионов, Казахстан, из юго-восточной части которого был родом Джамбул, становится объектом советских социальных, технических и культурно-политических усилий. После основания автономной республики в 1925 году и последующей «интеграции» в 1927 году в рамках первой пятилетки было принято решение о строительстве железной дороги – Турксиба[246]. Окончание строительства и начало эксплуатации Турксиба были важным событием для развития столицы Казахстана Алма-Аты (до 1921 года – Верный), отныне ставшей одним из советских промышленных и культурных центров. Строительство железной дороги означало также увеличение значимости всего среднеазиатского региона в рамках советской геополитической системы. Однако статус важных политических и культурных субъектов Советского Союза среднеазиатские республики получают не исключительно благодаря постройке Турксиба, но в первую очередь через функционирование медиальных средств кино и радио. С одной стороны, успешно выполненный план первой пятилетки в Средней Азии укрепил империалистическую мощь советских идеологических концептов. С другой же – культурно-идеологические усилия в Казахстане и других регионах служили самопорождению и укреплению советско-русской культуры. На территории Средней Азии в основном были распространены устные коммуникативные формы, усилившие свое значение с введением электроакустических средств коммуникации и распространением посредством них информации «вторичной устности». Это связано прежде всего с доминированием, предположительной аутентичностью и привычностью для широких масс устного слова по отношению к письменно-визуальному овеществлению языка, ассоциировавшемуся с отчуждением, эгоизмом и капиталистическими формами экономики и управления. Такая медиально-прагматическая основа советской идеологической системы подкреплялась теперь культурно-исторически и антропологически на среднеазиатской периферии.
В той мере, в какой советская культура позиционировала себя как культура, возродившая и заново оценившая устную коммуникацию в условиях применения электроакустических средств и передачи информации, другие культуры, имевшие характер первичной устности, становились наиболее привлекательными и важными. Так, А. Лейтвег, автор статьи «Борьба с пространством» из радиожурнала «Радио всем», настаивал на том, что СССР существует именно как акустическое пространство, формируясь в первую очередь благодаря радиофонии и повсеместной радиофикации. Статья Лейтвега начинается с культурно-исторического описания воображаемого «звукового» мотива, в основе своей посвященного преодолению «огромных пространств Средней Азии» и подключению аулов к быстрому информационному потоку. Этот исходный мотив является проекцией современного опыта использования электроакустических средств коммуникации и передачи информации в среднеазиатских кочевых обществах:
Ничего не пройдет мимо внимания «Узун-Кула» – длинное ухо. На протяжении многих сотен километров пробегают услышанные им вести. Огромные пространства Средней Азии, Казакстана преодолеваются молвой, разносимой многочисленными устными пересказчиками происшедших вокруг новостей. Большое уважение окружает тех людей, которые умеют быстро узнать обо всем и быстро передать то, что им известно, в аулы и кочевья. <…>
Нужно было длинное ухо, чтобы услышать во-время о происходящем и предупредить опасность. Но ухо было примитивно устроено, как примитивна была и вся организация жизни. Чтобы услышать и рассказать, нужно было передвинуться в другое место, а это передвижение, как бы быстро оно ни было, требовало времени и больших усилий. Можно было однако передать звук на ограниченное расстояние, ударяя в пустой ствол дерева, либо в звенящий предмет. И, через целый ряд посредствующих пунктов, услышать звуковые короткие сигналы. Но не в широких равнинах, скрадывающих звук, не в местах, лишенных растительности, открытых со всех сторон. И, поэтому, здесь из уст в уши большей частью передавались жгучие вести[247].
В этом культурно-историческом сценарии важное функциональное значение отводится «уху» и слуху и менее важное – зрению. Преодолевающий большие расстояния «дальний глаз» схож по своим функциям с сигнальной системой факелов и огня, используемых людьми в «труднодоступных местах» для сообщения о приближающейся опасности. Таким образом «загорались тревогой группы людей» (139), чтобы защищаться или бежать.
В то время как в этой воображаемой медиальной истории среднеазиатской степи звучащее, устное слово наделялось позитивными коннотациями, то есть как естественное для народа средство общения, технологизация коммуникации в форме письма как властного средства разорения и подавления расценивалась чрезвычайно негативно. Письмо фигурирует исключительно как репрессивный инструмент власти:
Но появился эксплуататор, властитель, завоеватель. Ему на службу пришла письменность, не доступная «черни». По его приказу, по поручениям приближенных пособников, летели во все стороны гонцы, неся вдаль письменные вести слугам, вассалам и соседним, равным «государю» угнетателям. Так возникло дальнее письмо, для преодоления пространства. Но им не могли пользоваться «подданные» властвующих, угнетающих. Им не только это было недоступно, не только далеко отстояла от массы вся организация дальних сношений, но и прямой запрет пользования сопровождал, как правило, орудия связи, предназначенные лишь для ограниченного круга избранных[248].
Почта также квалифицируется как инструмент угнетения. Народ все равно остается «разбросанным» на большой территории, имея в распоряжении лишь устно-акустическую возможность коммуникации:
А масса подвластных, приниженных, эксплоатируемых людей все так же была разорвана в общении, разорвана пространством, поглощена им. И только время от времени, подобно «Узун-Кула», шла стоустная молва, передавая вести, то о попытках восстания против поработителей, то о жестоком усмирении поднявшихся в отчаянии масс[249].
На таком культурно-историческом фоне исключительно социалистическая советская культура оценивается положительно как единственно возможная альтернатива расширения средств коммуникации для среднеазиатских республик. Лишь ей дозволено (положительное) влияние извне.
Освобождение казахского народа заключается не столько в новой организации политических структур и институтов, сколько в изменении технических возможностей коммуникации и передачи информации. Новые медиальные средства являются продолжением старой традиции устной коммуникации и благодаря радиофонии и электрифицированной «вторично-устной» коммуникации позволяют преодолеть далекие расстояния и материализм пространства.
Изображения, сочетающие в себе среднеазиатское окружение и радио как «рупор революции», становятся канонизированными доказательствами исторических достижений социализма.
В колхозе «Темир-Казак» в семье Кулкаш Бисеровой радист Самухабет Тубатаев приехавшей из районного центра, установил радио.
На снимке: вся семья, собравшись у репродуктора, слушает радиопередачу.
Социалистическая коммуникация, о которой повествует статья, определяется скоростью, синхронностью, но самое главное – непосредственностью: идеи и мысли не должны преодолевать никаких вещественных преград. Преодоление капиталистических, феодальных форм правления представляется как возникновение общества, основанного исключительно на тотальном понимании, свободном от возможной «невероятности коммуникации»[250]:
Идущая с огромными скоростями общественная деятельность, великая стройка социализма рабочим классом Советской страны, разгорающееся пламя пролетарской революции на Востоке и Западе вызывают потребность в легчайшем преодолении пространства в любом из направлений. Полет мысли, речи, письма должен не знать препятствий, встречаемых при передвижении, должен не зависеть от барьеров, поставленных на границах капиталистических стран, должен быть доступным в широком применении на всей территории Советского Союза[251].
Социалистический идеал коммуникативного преодоления пространства в форме чистого потока мысли основан во многом на радиофикации, одновременно являющейся исходным моментом для других рассуждений об утопической телекоммуникации и автоматизации[252]:
Телефон, телеграф, радио, радиовещание, радиофикация – это не только связь. Это – система переноса на расстояние газеты, театра, кино, фото, собраний, живых картин природы, отображения жизни. Это – приведение в движение на расстоянии сложнейших приборов общественных служб. А дальше – переброска энергии в больших мощностях. <…> Радио – один из ценнейших элементов соединенной организации средств для борьбы о пространством. Но только один из элементов. На первой ступени массового внедрения радио в общественную службу применялся для упрощения термин – «радиофикация». Но дальше идет сложная комбинация средств, позволяющих перебрасывать на расстояние без видимых соединительных нитей зрительные и слуховые ощущения любого порядка, позволяющих привести в действие ряд сложных автоматических приборов[253].
В такой перспективе освоение пространства возможно только с помощью радио, а коммуникация освобождается от вещественной, пространственно-региональной привязанности, и, как следствие, пролетариат преодолевает границы капитализма. Идея идеальной, радиофицированной коммуникации, с одной стороны, и политической утопии социализма, с другой, определяют друг друга и образуют единое целое:
А проволочники-техники прикованы к земле, к дороге, вдоль которой натыканы подверженные всем случайностям столбы. Они упорно сохраняют – и вынуждены это делать в силу техники проволочных сообщений – зависимость от территории, прикованость к дороге. А радио высвобождает средства связи от этой тяжелой зависимости. <…> Через все препятствия проходит поток сигналов и звуков, преодолевая любые расстояния, экстерриториальность. Наибольшая возможность общения пролетариев, разделенных границами – межами капитализма[254].
Автор не устает перечислять все новые и новые успехи социализма в Средней Азии, встраивая их в контекст мировой революции. Он рассуждает также о технологической утопии электрифицированного и радиофицированного общения:
Новейшую технику, электро и радиофикацию. Даешь. И скорее, больше. Чтобы изменить характер земли, чтобы объединить усилия масс – на строительство социализма и подготовку мировой победы пролетарской армии[255].
Статья обращается к трем культурно– и медиально-историческим эпохам. Первая эпоха является устной первичной сценой коммуникации в кочевых обществах, живущих на бескрайних просторах Средней Азии, борющихся с врагами и побеждающих природу. На архаическом этапе с помощью устной коммуникации определяется цель культурно-исторического развития общества. Эта цель становится определенной на третьем этапе, когда коммуникация радиофицируется, приобретает признаки «вторичной устности», в которой воплощается социалистический идеал общества всеобщего взаимопонимания, свободного от пространственных и вещественных препятствий. Преодолев все преграды, радиофицированное социалистическое общество приближается к окончательной победе мировой революции. Но самый важный этап развития – второй, располагающийся между первичной сценой и будущим социалистическим обществом. Он включает в себя введение, использование и распространение письма как средства «преодоления пространства». Само письмо соотносится при этом только с феодализмом и капиталистическим угнетением народов. Победа социализма означает также преодоление этой корыстной и чуждой народу письменной культуры. В статье формулируется медиальный концепт советского социализма как радиофицированной формы общественной «заботы о себе», включающей и «вторичную устность». Такое общество оставило позади феодальную, капиталистическую историю отчуждения письменной культуры. При этом функция культурной истории Средней Азии имеет важное значение для идеологической формовки советского социализма: (предположительно) являясь пространством исконной устности, оно фигурирует как историческое и антропологическое утверждение «вторичной устности» радиофицированной социалистической коммуникации. Поэтому автор указывает на то, что успехи советской технологизации в Средней Азии – «пустом месте» – видны особенно четко. Обращение к примеру Средней Азии не случайно не только в связи с желанием проиллюстрировать технические успехи первой пятилетки, но и в связи с прокламацией медиальной модели, в которой близкие народу первичная и технологизированная вторичная устность противопоставляются отчуждающей письменной культуре. В соответствии с этим мультинациональный Советский Союз представляется как радиофонное виртуальное пространство, в котором преобладают звучание и голос.