Текст книги "Избранное"
Автор книги: Эрих Кош
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 34 страниц)
Гроб спустили в яму. Глухая тишина. Невесомый и полупустой ящик без стука лег на дно. Над открытой могилой не было ни поповского пения, ни надгробного слова, говорящего о том, что погребение завершено и яму можно засыпать землей. Все в замешательстве ждали первого кома, но никто не решался его бросить. Вперед протолкался кривой Николин брат, взобрался на холм выкопанной земли и вытянулся на здоровой ноге, став на целую голову выше теснившейся у могилы толпы. Казалось, он собрался говорить.
– Прощай, Никола, брат! – вздернув вверх бровь, всхлипнул кривой. Капитан из-за его спины столкнул ногой в могилу груду земли. Затараторили комья по крышке полупустого ящика. Лопатами, руками все навалились дружно засыпать могилу. Загрохотала земля, запричитали в голос женщины:
– О, наш Никола! Никола!
Все было кончено.
– Кто это там у калитки? В полосатом платье, – спросил приезжий Учу.
Прислонившись к каменному столбу кладбищенской калитки, стояла та самая женщина, которую он видел день назад на пляже. В другом платье, но в той же шляпе.
– Милина родня. Приехала с дочкой на днях. Тоже в Белграде живет. Вы ее там случайно не встречали?
К ним подошел Капитан. Едва покончив с одним делом, он уже подыскивал себе новое занятие. Схватив приезжего под руку, повлек его в глубь монастырского кладбища.
– Вот делопроизводителя могила. Он себе сам при жизни надгробный памятник воздвиг, раз другим невдомек побеспокоиться. А это Килибарды – предки деда Томы. Но тут коробочка доверху полна, и старик в ней не поместится.
Капитан потащил приезжего дальше между каменными плитами.
– А это мой участок до самой ограды тянется. Полкладбища унаследовал, и, чует мое сердце, скоро мне еще привалит. И зачем мне столько? Не хочешь место у меня откупить? К примеру, вот эта плита как раз бы по тебе была. А ну-ка, вытянись, примерься! Кто знает, может, она тебе и пригодится? – убеждал он смущенного приезжего, наотрез отказавшегося ложиться на плиту, и, бросив его сейчас же по выходе с кладбища, метнулся вниз по склону прямиком по целине. Шагая на своих длинных ходулях, он как шальной переносился через канавы и межи и быстро удалялся, то пропадая из виду, то возникая снова уже где-то далеко внизу.
Вокруг ни души. Все разошлись. Осталось только вездесущее солнце. Должно быть, наступил полдень.
XXX
Что же все-таки такое, – думал он, прохаживаясь берегом, – тот предмет, которому он отдавал столько времени и сил? Что такое искусство, чьи законы и связи он изучал, представляя его себе воплощением прекрасного, внутренней гармонии и совершенства, живым явлением абсолюта; что это – выражение радости бытия или критика окружающей действительности, perfectio phaenomenon или perfectione rei и так далее, если пользоваться традиционными определениями, принимая на веру их точность и не стараясь проникнуть в их смысл, в бессильном понимании невозможности изобрести что-то принципиально новое взамен различных комбинаций апробированных формулировок. И именно поэтому, принимая искусство, как таковое, как некую «данность», довольствоваться рассмотрением отдельных его явлений и видов, подобно тем ученым-биологам, которые, описывая конкретные живые организмы, не затрудняются объяснением общих основ и механизма самой жизни и живой клетки.
В прозрачно-чистом воздухе контуры предметов казались обведенными четкой чертой. Должно быть, выверенная и строгая мысль родилась именно здесь, под небосводом Средиземноморья, в один из таких вот солнечных, сверкающих дней, когда граница между светом и тенью грозит обрезать взгляд. Живость мысли вернулась и к нему на этих берегах, впервые за долгое время преодолев природную лень и тяготение к бездействию в прохладной тишине уединения, куда она стремится ускользнуть от света истины, едва сверкнувшего ей своим лучом.
Итак, если исходить из основной посылки, общепринятой и неоспоримой, он мог бы удовлетвориться утверждением, что искусство является определенной разновидностью и в то же время проявлением человеческой деятельности. Общественной, разумеется, или общественно-исторической деятельности, развивающейся в историческом плане. На самом деле, как почти всякая человеческая жизнедеятельность, искусство представляет собой продукт человеческого сознания и человеческого опыта, направленного на усовершенствование, улучшение и украшение человеческой жизни, облагороженной этой верностью цели и противопоставленной самой смерти стремлением создать неумирающие ценности. Таким образом, искусство есть также попытка исправления физических и общественных условий существования, критическая оценка человеческого бытия или человеческой жизни, как сказал бы один из дорогих ему авторов викторианской эпохи – при всем непревзойденном безобразии оставленных ей архитектурных образцов, – возводивший архитектуру, основную дисциплину, которую он изучал, на самые высшие ступени искусства.
В конце концов, и у науки те же цели. И наука тоже в своем стремлении объяснить, исправить и улучшить положение человека в мире, представляет собой критическую оценку жизни и человеческого бытия. Для того чтобы успешней справиться со своей задачей, наука исследует, познает и объясняет общественные, физические и биологические законы среды, в которой живет человек, но этим же занимаются каждое по-своему, разные виды искусства, исследуя и познавая условия человеческого бытия, особенно в сфере общественной, духовной и эмоциональной жизни. Избрав полем своей деятельности специфические области и пользуясь средствами, к которым по большей части неприменимы строго научные оценки, искусство обращается не только к сознанию и разуму, но также и к чувствам, ощущениям, подсознанию и интуиции, оперируя при этом не только доказательствами и экспериментом, но и не поддающимися измерению неуловимыми средствами внушения – намеком, звуком, ритмом, полутонами. В то время как и науке отнюдь не безразлично, в какой форме она изложит свои наблюдения и выводы, искусству, которое одновременно является и исследованием и созданием, анализом и синтезом, осмыслением и итогом, должно обращать особое внимание на соответствующую форму своего выражения, подчас сливающуюся с содержанием, как, например, в архитектуре, где форма приобретает первостепенное значение.
Так, живописную идею этого утра можно было бы передать изображением сверкающего, искрящегося воздуха, написанного мелким мазком и резкой разграниченностью света и тени, характерной для полотен некоторых кубистов. Создавая красками образ радостного дня, разграниченность света и тени должна была бы отражать строгое евклидово геометрическое соотношение между предметом и фактом в безжалостном освещении, где все поделено на черное и белое. Музыкальными средствами настроение сегодняшнего утра он выразил бы тихими щипками скрипки, не вагнеровскими – неотступными, предгрозовыми, стенающими, – а светлыми, ликующими, подобными бетховенскому гимну жизни или прокофьевскому пиццикато, простому и ясному, без отступлений и украшательства. В архитектуре это были бы высокие белые колонны, с победной триумфальностью вздымающие к небу белый архитрав, как женщину на руках. Прообразом его сегодняшнего настроения в литературном произведении могли бы стать то чувства, которые испытывает человек, выйдя из росистого, еще влажного леса на пустынный пляж и нетронутым податливым песком бредя к услужливо раскинутому перед ним морю. Оставленный им след на безлюдном берегу был бы выражением желанной вольности и одиночества; реющая над простором моря на неподвижных крыльях птица – символом его душевного покоя и приподнятого, возвышенного настроения.
Выйдя из кустарника, он остановился на границе, где начинался песок. От села, не видя его, берегом шла женщина, его вчерашняя знакомая, закинув голову, словно рассекая грудью воздух, все в той же юбке с разрезом, обнажавшим при ходьбе ногу до самого бедра. В одной руке у нее было красное полотенце, в другой – соломенная шляпа; за ней оставалась цепочка следов. Кто она? Цветовое пятно, внесшее разлад и оживление в пейзаж, сдерживаемая еще, но выразительная музыкальная тема, виноградная лоза, обвившаяся вокруг мраморной античной колонны, или едва намеченная нить возможной человеческой судьбы?
Ничем себя не выдавая, он ждал, пока она пройдет.
XXXI
Почти каждый день выходил он теперь в море со старым Томой. С тем же непреложным постоянством, с каким сменялись дни и ночи, приливы и отливы, затишье и возмущение волн. Являя собой живые образы смирения, с кропотливой неотступностью и упорством бороздят и пашут свои нивы рыбак и хлебопашец. Не случайно один из апостолов был рыбаком, и недаром изображение рыбы стало символом гонимых христиан.
Но столь же неизбежно, как выйти в море, должен был он и вернуться на берег и после вольности морских просторов подчиниться его законам, отличным от тех, от которых бежал в глушь этого рыбацкого села, но не менее, если только не более, крутым и жестоким. Вот когда окончательно убедился он в том, что всякая человеческая связь (только сейчас заметил он поразительную точность языка в своих определениях, давшего название «связей» взаимоотношениям людей) должна быть по меньшей мере двусторонней. Ваше сближение с кем-то есть также сближение с вами. Оказывая влияние на других, вы неизбежно испытываете на себе чужое влияние. Чем дольше находимся мы в одной среде, тем теснее переплетаются межчеловеческие взаимоотношения. Петля за петлю, узелок к узелку, ячея к ячее соединяются они в единой ткани общества. Порвав с одним кругом, мы попадем в другой, не достигнув этим существенных перемен. Бежав из одной среды, мы обретаем не свободу, но другую среду; из узкого круга общения попадая в более широкий, и наоборот, и если и освободимся от одной среды, это еще не значит, что освободимся от общества, так же как никто не может быть уверенным в том, что, вырываясь из одних цепей, не попадет та другие, быть может еще более стеснительные и прочные, наподобие рыбы, которая из крупных ячей устремляется в мелкие сети, где и находит свою гибель.
Симо Бутылка, после памятного столкновения некоторое время избегавший его, пропился в те дни до последней копейки. Стыд не позволял ему просить, но противиться своим страстям он был не в силах. И потому прибег к оскорбительной форме полуприказа:
– Эй, чего ты там жмешься! Развязывай мошну! Бери литровку. Другое ты и так все бесплатно у Станы получаешь! – не желая больше ждать, пока ему бросят кость, с бесцеремонностью взимателя законной пошлины требовал у приезжего выпивку Симо.
Хозяйка Стана, видимо смирившись, не укоряла приезжего вслух за его рыбацкие похождения с дедом Томой, но тем выразительней проявляла свое недовольство молчанием и поджатыми губами, говорящими больше всяких слов. От раза к разу все небрежней убирала она его комнату, в иные дни оставляя ее неприбранной до самого вечера, так что его не тянуло теперь возвращаться домой, и все более скудно кормила своего постояльца без малейшего желания ему угодить. Уверенный в том, что она откажется возиться с рыбой, которую он приносил, он вынужден был просить приготовлять ее Милину мать.
В ответ на это он всякий раз должен был, задрав голову вверх к ее окну, вести любезные и длинные беседы с ней, к тому же еще платясь затекшей шеей и трепеща от страха быть раздавленным в случае возможного падения одной из перезрелых тыкв ее огромных грудей. Безошибочный нюх неизменно приводил к намечавшейся трапезе Учу – он отдавал распоряжения относительно способа приготовления рыбы, разделывания на порции, заказывал соответствующую выпивку и приглашал к столу гостей. Пытаясь на днях подписать приезжего на серию книг издательства, чьим местным агентом он являлся, Уча сумел выманить у него денег взаймы. Просил устроить дочь на работу в Белграде, допытывался с пристрастием, не может ли он взять на квартиру его сына, а вчера вынудил его подписать и более крупный чек. Больше всего задевало приезжего, что своими успехами Уча откровенно хвастался в компании собутыльников и, ко всеобщему удовольствию, выставлял его на потеху гостиничной публике.
– А-а! Вот и наш рыболов идет! – кричал Уча, едва завидев приезжего на дороге. – А ну, давай скорее! Показывай улов! – командовал он, и тот послушно приближался, неся на веревке вместе с выделенной дедом Томой в счет его доли улова скромной рыбицей отборную ершистую скорпену, закупленную у него же из боязни показаться только со своим весьма скромным трофеем. Сначала Уча сам разглядывал рыбу, пока приезжий держал ее перед ним на веревке, потом посылал его к другим столам дать пощупать и оценить улов. – Под соусом! – наконец, решительно провозглашал Уча, после чего заказывал избранное блюдо Миле. – Скорпена лучше всего идет под соусом. Под белое вино, помидоры, с чесночком и подрумяненным луком. А пока зажарь-ка ты этого заморыша на закуску мне и господину. И всем по стакану вина для начала. Идет, господин?
Не хватало только того, чтобы Уча называл его «залетным» по примеру капитана Стевана, окончательно усвоившего в отношении к нему это обращение и предлагавшего продать ему свою обшарпанную лодку, драные сети и проржавевший, сработанный мотор. И даже старинный фонарь, висевший у него над входом.
– А почему бы и нет! И на такие вещи есть любители. Тут на днях один иностранец в село приезжал, хотел купить вьючное ослиное седло.
Дядюшка Американец одолевал приезжего неотступными просьбами переводить письма и заполнять анкеты, получаемые вместе с пенсией из Австралии, опасаясь подвоха со стороны капитана Стевана и прочих своих земляков, даже новиградских, которые могли бы сообщить властям свое мнение по поводу его ранений, а то и вовсе с благодарностью отказаться за него от пенсии. Миле последнее время весьма подозрительно увивался вокруг приезжего и, кивая на него шоферу грузовика – мол, это отдыхает тут один из Белграда, большой оригинал, – крутил для выразительности пальцем у лба, давая понять, что с ним не все в порядке. Вдова Роса взирала на него с мрачной враждебностью и, как бы боясь, что он наведет на них порчу, прятала от него детей и всякий раз при встрече с ним сплевывала на дорогу просто из потребности питать к кому-то безнаказанную ненависть. В довершение ко всему как-то к нему явился один из братьев-поденщиков – на этот раз вместо мотыги у него в руках была шапка – и просил посмотреть его ребенка, третий день горящего в жару. По штемпелю на конвертах в селе, должно быть, порешили, что он врач, и не было никакой возможности уговорить крестьянина, неотрывно смотревшего на носки своих башмаков и тискавшего шапку в руках, что он ничем помочь ему не может. Пришлось подниматься за аспирином, но крестьянин все равно ушел обиженный и недовольный, убежденный в том, что господин просто-напросто не пожелал затрудняться и снизойти по барскому высокомерию до их бедняцкого жилища.
Преследовал его своими приглашениями и дядька Филипп Водовар, считая себя единственным человеком на селе, достойным общества приезжего. Крутой деревянной лестницей затащив его к себе, он потчевал гостя передачами единственного на селе приемника, ловившего иностранные станции, и с гордостью показывал свою библиотеку – подшивки устарелых кодексов законов, пожелтевшие календари и сезонные расписания пароходного движения, хранящуюся в маленьком шкафчике, забранном частой сеткой от мух, в каких хозяйки обыкновенно держат сыр и другие продукты. В знак своего особого расположения и доверия он извлек из ящика стола старую ведомость с вылезающими из нее помятыми и пожухшими листками, на которых каллиграфическим писарским почерком излагалась история этого края с римских времен до наших дней, и передал приезжему для чтения с просьбой подготовить рукопись к печати и надеждой услышать встречное предложение опубликовать ее в академическом издании. Вслед за тем, также, видимо, прослышав о его звании и полагая, что всякий доктор обязательно и непременно должен быть юристом, он поверил ему тайну последнего варианта своего завещания.
Поскольку у него нет детей и близких родственников, говорил делопроизводитель, он намерен все свое имущество оставить новиградской общине для возведения школы с его именем на мраморной доске фронтона. Тем самым имя его было бы увековеченным, если бы он не боялся, что жена переживет его и на правах законной наследницы под влиянием своей родни не переменит последнюю волю супруга. Здоровьем он ее крепче, к тому же строго соблюдает рекомендации врачей, питается по научной системе, совершает ежедневно утренний и вечерний моцион по совету «Народной медицины», пьет настой шиповника и мяты и покупает витамины в новиградской аптеке, и все-таки он хотел бы оградить себя от всех случайностей и потому решил осведомиться у него, человека ученого и знающего, существует ли такое положение, которое позволило бы в законном порядке лишить его жену причитающейся ей доли наследства.
Историческую рукопись в общинной ведомости приезжий взял домой, намереваясь просмотреть на досуге, но делопроизводитель на следующий же день после Николиных похорон прислал к Стане мальчишку, срочно требуя его к себе для сообщения важной новости.
Облаченный в парадную темную пару, щелкая туго натянутыми подтяжками, он схватил приезжего под руку и без предисловия потащил в свою комнату. Запер дверь на ключ и на полную мощь запустил радио.
– Я не успел еще все прочитать, – пытался оправдаться тот, но делопроизводитель отмахнулся рукой, давая понять, что совсем не ради этого он сейчас его вызвал, и поволок в угол к беснующемуся приемнику.
– Все, я ее лишил наследства! – дыша приезжему в лицо, провозгласил делопроизводитель. – На полном законном основании. Параграф такой-то законного уложения о правах наследования и соответствующие дополнения к параграфу такому-то и такому-то закона о браке, правах и обязанностях супругов. – И, нагибаясь к его уху, прошептал: – Речь идет о моей жизни. Она на меня покушалась!
– Не может того быть, дядька Филипп! Что-то здесь не так!
– Так, именно так! Я ее поймал с поличным!
– Зачем ей это? Ведь она весь век свой бок о бок с вами прожила!
– Известно зачем. Чтобы завладеть наследством. По наущению родственников, моих кровных врагов.
– Когда же это было, дядька Филипп?
– Кто ее знает, с каких пор она против меня замышляла? Но я ее давно подозревал. Запрется в кухне и что-то прячет при моем появлении. Сначала думал, она потихоньку ракию пьет, ибо, как вам, вероятно, известно, на позор моих седин и своих преклонных лет, питает к спиртному губительную страсть. Но сегодня утром я подкрался и заглянул в окно. И совершенно явственно увидел, как она вытащила из рукава какой-то пузырек и стала из него по счету капать в суп. За обедом я сделал вид, будто бы меня мутит, и вообще от еды отказался, и бабка моя тоже ни к чему не прикоснулась. Говорит, пробовавши стряпню, наелась досыта, а у самой глаза так и бегают, от моего взгляда прячутся. Обед остался нетронутым, и она его целиком в море вывалила, чтобы курам было не достать. Придется теперь самому себе пищу готовить. Не желаете ли чего-нибудь выпить? Простите, я заговорился и не предложил сразу. – Мара! Эй, Мара! – принялся кричать в окно делопроизводитель, прежде чем приезжий успел его остановить. – Подай господину кофе и малиновую!
– Не беспокойтесь, дядька Филипп! Я только что дома пил, – нашелся он и поспешил распрощаться.
В кухне внизу сидела бабка Мара. С распущенными по обыкновению космами Горгоны и, вероятно, уже основательно подпоенная спозаранку усердным Капитаном, она взирала на них красными глазами пристально и подозрительно, похожая на старую большую кошку.
– Видали? – прошептал делопроизводитель, провожая его до дверей. – Никому ни слова. Сначала я сам должен во всем удостовериться.
XXXII
Положив рядом с собой на широком листе инжир, он сидел в тени на опушке леса, любуясь побережьем.
Красота природы во всем ее величии предстала перед ним, но что же такое эта красота? Гармоническое соотношение отдельных частей, отвечающее нашему внутреннему ощущению пропорции и меры, внушенному нашим психологическим и биологическим представлением о них. Красиво для нас только то, что кажется нам привлекательным и приятным! Что удовлетворяет вкусам той или иной эпохи, а точнее, вкусам определенных слоев общества этой эпохи, являющимся выразителем его эстетических представлений со всеми его неповторимыми оттенками и своеобразием. Таким образом, критерий прекрасного относится к понятиям, изменяющимся во времени. Под влиянием целого ряда исторических, социальных, биологических и прочих факторов были отвергнуты многие сложившиеся критерии идеалов прекрасного и приняты за эталон другие образцы, ранее считавшиеся неприемлемыми. Современные представления низвели понятие прекрасного с пьедестала эстетического императива и синонима искусства, в значительной степени демократизировав и опростив его. С тех пор как человеку удалось подчинить себе природу, по крайней мере осязаемую и непосредственно окружающую его, а человеческому разуму и опыту создать конструкции и формы, совершенством построения способные поспорить с творениями многоликой природы, человек перестал считать подражание природе единственной целью искусства, а саму природу – единственным кладезем и высшим законодателем прекрасного. Не стараясь больше соревноваться с ней в точности воспроизведения ее образов, но экспериментируя и изучая, человек возвел искусство на новую ступень, поставил перед ним более высокие задачи, чем просто отражение прекрасного, во всяком случае, визуально наблюдаемого, физически осязаемого, чтобы не сказать – вообще в природе существующего. Освободившись от власти природы, осваивая ее и подчиняя себе, человек оказался вынужденным отречься от прежних, в основе своей теологических теорий и пониманий, видевших в прекрасном абстрактный, недостижимый и раз и навсегда принятый идеал, к которому человек с большим или меньшим успехом пытается приблизиться, и создал новые представления о прекрасном, соответствующие не только прототипам и прообразам произведений искусства, но в первую очередь реальной современной жизни, выдвигающей новые взгляды и требования.
Но если подобное понимание прекрасного лишило его первоначального значения, чем же тогда объяснить удовольствие, чтобы не сказать наслаждение, доставляемое нам искусством? В области изобразительных искусств, в том числе и архитектуры, как ему казалось, этот эффект достигался благодаря гармоническому слиянию внутренних эстетических критериев человека и конкретного произведения искусства, точно так же, как физиологические и психологические факторы, помимо социальных, оказывают влияние на формирование вкусов в отношении одежды, гастрономии и женщин. С другой стороны, в литературе с ее ярко выявленной по отношению к другим видам искусства познавательной функцией чувство эстетического удовольствия обусловливается прежде всего ощущением выявленной, раскрытой и постигнутой истины и напоминает чувство удовлетворения при решении математической или шахматной задачи, находящей логический выход из сложнейшей и противоречивой ситуации. Обращаясь к читателям и зрителям, несравненно более искушенным, чем раньше, современное искусство зачастую довольствуется лишь постановкой вопроса и не дает окончательного решения; опуская или оставляя в тени детали и пренебрегая последовательным изложением и освещением подробностей, оно предоставляет публике возможность сотрудничать с художником самой, в зависимости от уровня своих познаний или силы воображения дополняя или развивая картину. Или, используя обратный прием, всю силу изобразительных средств сосредоточив на освещении деталей и сопутствующих обстоятельств, предлагает читателю и зрителю самому на их основе делать общие выводы, ибо современная аудитория не терпит поучений и без труда распознает неловкие попытки протащить под видом нового нечто тривиальное и общеизвестное.
Искусство – все равно что поток! Как нельзя войти два раза в одну и ту же воду бурного потока, так невозможно вновь открыть уже открытое однажды в искусстве. Устарев, открытие грозится стать избитой и скучной банальностью. Путь познания есть путь открытий и в искусстве; мелкая, плоская истина – мелкое, плоское искусство. И только те произведения искусства, которые вдохновлены большой, глубокой истиной, переживают время, заставляют нас вновь и вновь возвращаться к их неиссякаемому роднику, при каждой новой встрече дарят нам радость новых откровений и открытий, когда-то пропущенных или не осознанных нами. Однако декларирование так называемых вечных тем совсем не равнозначно великому искусству. Напротив, обращение к вечным темам часто оборачивается общими местами, тогда как разработка малых проблем дает иной раз бессмертные шедевры, столетиями поражающие эстетический вкус непревзойденным мастерством и свежестью неумирающего искусства.
Это, собственно, в дополнение к прежним соображениям могло бы заключить, связав в единое целое давно вынашиваемый им, но существующий пока что в бессистемных и разрозненных набросках его труд под общим названием «Назначение искусства» (может быть, следовало добавить «современного» и, вероятно, «изобразительного»). С этой мыслью он поднялся с земли. Удовлетворенный рассуждением, доведенным до конца, а значит, и собой, спустился на берег, не зная еще, какую из уединенных бухт изберет он сегодня для себя.
Никто из местных в море не купался – купались только дети, но и те у причалов, прямо напротив села. Иностранцы и туристы, если и бывали здесь проездом, никогда не сходили на берег, и потому, кроме него, единственно та женщина, которую он застал на днях у моря, пользовалась побережьем. В селе ей, видимо, купаться не понравилось; отбросы, которые выкидывали из домов на песок, засоряли пляж, да и море грязное. На поверхности плавало моторное масло, дно усеяно черепками и опорками. Он и сам спускался к причалам только под вечер, чувствуя себя не в состоянии после дневного сна добрести до дальнего пляжа. Несколько дней назад он застал ее в одной укромной бухте; женщина лежала на мохнатом красном полотенце и, опершись на локти, смотрела куда-то вдаль. При появлении приезжего из зарослей кустарника она поспешила натянуть купальный костюм до надлежащего уровня. Казалось, она была недовольна его внезапным вторжением в ее уединенный отдых.
Да и сам он находился в замешательстве. Менее всего хотелось бы ему выглядеть навязчивым или любопытным. Не склонный заводить знакомства, а тем более пускаться в авантюры, он и сам нуждался сейчас в покое и одиночестве. Что же делать? Вернуться назад в кустарник? Или проскочить мимо нее в другую бухту? И он выбрал самое худшее из всего возможного: глядя себе под ноги и словно бы ее не замечая, опустился на песок посреди пляжа.
Они оказались один на один на пятачке ракушечной прибрежной отмели, замкнутой с двух сторон скалами, кустарником сзади и морем спереди. И между ними независимо от них самих и совершенно неизбежно в этом огражденном от мира пространстве, где они очутились, возникли токи нерасторжимых и напряженных отношений. Что-то помимо их воли прочно связывало их невидимыми нитями, объединяло в стройную систему отталкивающих или притягательных сил взаимодействия. Итак, он рисковал показаться нескромным, если смотрел в ту сторону, где сидела она, или чересчур пугливым при упорном от нее отворачивании. Но стоило ему, повинуясь безотчетному импульсу, кинуть на нее хотя бы беглый взгляд, как он встречался с ее устремленным на него взглядом и в полной растерянности, поверженный и посрамленный, отводил глаза. В едином ритме качающегося рычага также поднимались они со своих мест. Шел купаться он – ложилась загорать она, возвращалась из моря она и вытягивалась на песке – поднимался он и направлялся в воду. И так попеременно.
Наблюдателю, который вздумал бы посмотреть на них откуда-нибудь сверху – с верхушки сосны на скале, – они бы представились связанными веревкой кукольными марионетками в театре или частями механизма, действующего в строго определенной последовательности: переворачивались ли они с боку на бок, ложились ли навзничь, закинув руки за голову, приподнимались ли, опираясь на локти, принимались ли швырять в воду камешки…
Наконец, не вынеся напряженности положения и не добыв положенного срока, он разорвал насильственно тягостную связь, поднялся с песка, собрал свои вещи и пошел домой. По дороге не выдержал. Кинул взгляд в ее сторону; она тоже смотрела на него, как ему показалось, усмехаясь едва ли не насмешливо. Промелькнуть мимо нее безучастной тенью было немыслимо. Он кивнул головой в знак приветствия, и она, к его удивлению, с готовностью ответила ему свободной и широкой улыбкой.
Вечером он снова ее встретил. Пропеченный жаром до самых внутренностей, он пришел к Миле утолить жажду. Женщина шла от бакалейной лавки с покупками в плетеной сумке и первая кивнула ему издали, дружески и свойски улыбнувшись, и он ее приветствовал тем же. Пока он соображал, надо ли с ней заговорить и что бы ей такое сказать, она взбежала по ступенькам на верхнюю террасу и скрылась, послав ему привет краем взметнувшейся юбки и показав стройные ноги.
На следующее утро, поднявшись к Миле после удачного лова, чтобы передать рыбу на обед, он столкнулся с ней на том самом месте, где расстался накануне, – она спускалась с лестницы с полотенцем и соломенной шляпой в руках.
На этот раз они поздоровались, уже как старые знакомые.
– Мы, кажется, мешаем друг другу, – заметила она на ходу, не останавливаясь, чтобы дождаться ответа. – Надеюсь, сегодня нас не занесет в одну и ту же бухту.
И она сбежала по ступенькам. Красная ленточка на соломенной шляпе вымпелом мелькала среди зелени. Непонятно, как надо было понимать ее слова – как приглашение или как упрек. А впрочем, ему это совершенно безразлично.
XXXIII
Он задержался в селе дольше, чем предполагал. Сначала у Миле, пока тот пререкался с тощим, иссушенным зноем крестьянином из дальнего горного села, покупая у него сыр и пршуту. Потом у причалов со старым рыбаком, распутывавшим сети. Когда он выбрался наконец из села, солнце было уже высоко; должно быть, его новая знакомая решила, что сегодня ей удастся побыть на пляже одной.
В лесу пахло сосновой смолой. Он шел голый по пояс, и пот стекал с него ручьями. Полотняные брюки он натянул на купальные трусы, и руки у него были свободны. Срывая мимоходом листья лавра и розмарина, он растирал их пальцами и нюхал. Узкая, устланная хвоей тропа вела его под сводом сосен по холмам к облюбованной им уединенной дальней бухте. Испещренный пятнами света и тени, он был неотличим от пестрого настила хвои на земле. Он представлялся себе полинезийским воином, островитянином, татуированным и изукрашенным боевыми узорами. Или судовладельцем из античной древности, который спешит через лес кипарисов и сосен к высокой скале на мысу посмотреть, не возвращаются ли из дальних стран его корабли, груженные маслом, зерном и пряностями, ожидавшиеся обратно к утру, если боги и ветры были к ним благосклонны.