Текст книги "Избранное"
Автор книги: Эрих Кош
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 34 страниц)
– Ползти назад было тяжело. Обе руки заняты. Я держал куницу, упираться было нечем. За четверть часа продвинулся на несколько пядей, а потом застрял. Сдвинул камень с места, вот он и оказался теперь прямо у меня под животом и впился мне в ребра. Сколько я ни пытался от него освободиться – напрасно. Назад выбраться я не мог. Не будь я таким усталым, я бы догадался подложить под себя руки и освободился бы. Но я уже целый месяц ходил как в лихорадке, злой, точно не в себе, и потому начал вырываться силой. Повернулся на бок и попытался проползти, минуя камень. Опять напрасно, пещера была слишком узкой. Попробовал было продвинуться вперед, но и это мне не удалось, а куница вырвалась из рук и давай скакать как бешеная и бить капканом о стены.
Чето повернулся на бок и подвинулся ближе ко мне. Я почувствовал на своем лице его дыхание. Снова запел итальянец, теперь тихо, вполголоса. От Уньерины доносились равномерные удары заступа о твердую, каменистую почву.
– Я дергался, брыкался, но от этого только земля осыпалась и забивалась под камень, который так меня сдавил, что стало совсем нечем дышать. Куницу же я напугал и раздразнил, и она сама начала бросаться на меня. Пришлось от нее защищаться, покуда совсем лицо не изодрала. Руки теперь были заняты. Я снова задергался, но теперь уже от страха. Кровь прилила к голове, я точно отек до пояса; я был весь в холодном поту. Начал кричать, и это было хуже всего: я еще больше нагнал страху на куницу, мой голос отскакивал от стен пещеры, и мне казалось, точно меня кто бил по голове. Когда человек зовет на помощь, это уже все, спасения ему нет. Значит, потерял веру в себя и перестал бороться.
Я продолжал кричать. Зачем? Да и кто бы мне помог, даже если бы голос был слышен из пещеры? До ближайшего жилья часа три ходьбы. Сюда и чабаны-то редко забредали. Никто не знал, куда я пошел. Дома у меня – никого, беспокоиться обо мне некому, а односельчан я уже приучил к тому, что меня по нескольку дней не бывает.
Буду здесь торчать, умру от голода, и набредет на меня какой-нибудь охотник или пастух, когда от меня одни кости останутся. Я взглянул перед собой. В темноте светились желтые глаза куницы, она не отрываясь смотрела на меня. Когда я вконец выбьюсь из сил, она выпьет мои глаза и обгложет череп.
Я снова начал барахтаться, пока не лишился сил. Когда пришел в себя, то ощутил во всем теле жуткий холод. Руки затекли и расслабились, куница сидела спокойно, но глаз с меня не спускала.
Я немного успокоился и стал придумывать выход. Потом стащил с себя рубашку, обмотал ею руки и потянулся к кунице. Она прыгала, вырывалась, кусалась, но я ее все-таки схватил. Нащупал шею и крепко сжал. Она кусалась, но я душил ее все сильнее, пока она не затихла.
Я повернулся на бок, дотянулся до капкана и начал им рыть землю под собой. Расстегнул пояс, спустил с себя штаны. Землю я выгребал руками и бросал в глубину пещеры, где неподвижно лежала куница. Камень засел глубоко, земля была твердая. Я отдыхал, потом снова рыл. Много ли прошло времени, я не знал. Пальцы у меня были в крови, ногти пообломались. Наконец я обхватил камень обеими руками, приподнялся над ним сколько смог, выпустил воздух из легких и протолкнул камень. Он чуть сдвинулся, прошел вперед, в широкую часть пещеры, – и я освободился.
У меня еще хватило духа вытащить и куницу и капкан. Когда я со всем этим покончил, стемнело, я свалился и заснул тут же, у входа в пещеру. Проснулся я на другой день, поутру, когда солнце стояло высоко в небе. Я с трудом припомнил, что произошло. Голова раскалывалась, пыли все кости, а рядом лежала куница. Зубы оскалены, по окровавленному языку ползали муравьи.
Чето умолк. Молчал и итальянец там, в Црквицах. Кругом тишина, не слышно было даже тех троих в Уньерине, только ветер гнул тонкие травинки да шуршал в боярышнике.
– С месяц я пролежал в лихорадке. С тех пор у меня одышка. Колени опухли так, что я не мог ходить. Возили меня к докторам и в Рисан, и в Нови, да все без толку, пока отек сам собой не прорвался под коленями. Раны потом заросли, отек сошел, но правая нога так и осталась скрюченной и стала сохнуть. Вот, видишь. – И Чето похлопал себя ладонью по изуродованной ноге. – Только я в ту же зиму еще трех куниц поймал.
Внизу, по белой, залитой солнцем дороге, шли назад итальянцы, неся какой-то сверкающий предмет. От Црквиц снова послышался голос певца, ставший теперь словно ближе, и звучал он дерзко, с вызовом.
– Опять стянули что-то, – сказал Чето, указывая вниз своим толстым, корявым пальцем. – А этот вишь куда забрался, собачий сын. Сейчас опять завоет, вот увидишь.
Я ничего не замечал, мне только казалось, что сосны на Црквицах слегка покачиваются от ветра. Чето не спеша повернулся на спину, поднял ружье, снял с приклада прилипший комочек земли и, лежа на спине, подставил под ствол ноги, согнутые в коленях.
Итальянец на Црквицах пел теперь нежно, почти ласково. Я задремал на солнце, и вдруг, прежде чем я успел сообразить, что происходит, Чето зажмурил один глаз и выстрелил.
Выстрел жестко прозвучал в тишине, звук откатился, как гром, за острые вершины гор. Песня вдруг разом смолкла, видно было, как качнулась ветка и что-то белое мелькнуло среди сосен.
Чето кошачьим прыжком вскочил на ноги и, не выпрямляясь, крикнул мне в лицо:
– Вставай и беги!
Я мигом бросился вслед за ним вверх, но поскользнулся. Поднялся и пробежал еще несколько шагов, отделявших нас от вершины. Я почувствовал еще, как мимо меня что-то прожужжало и свистнуло тонко, словно птица в полете. Потом затрещали выстрелы. Я догнал Чето уже на противоположном склоне. Он сидел, укрывшись за низкорослым дубком, и, смеясь, поджидал меня.
– Чуть было нас не чесанули, – хохотнул он, высовывая палец через дырку в своей меховой шапке, и подмигнул. – Не выдержал я. А ведь хорошо стреляют, собачьи дети.
– Ну, пошли, – сказал он, вставая, – все, что нужно, мы разведали.
И мы стали по тропинке спускаться к селу.
Перевод Н. Вагаповой.
СТАРЫЙ ГРБИЧ
В первый раз я шел к старому Грбичу летом.
На море покачивались пенистые гребни волн, яркий августовский день сиял над узкой кромкой плотной зелени вдоль берега и над высокой стеной горного хребта, загораживавшего, как шторой, вид на север. Здесь, среди чередующихся то темных, то светлых полосок зелени – маслиновых рощ, виноградников и леса, – расположились кучками красных крыш и белых стен крестьянские домики, а между ними, вдоль живых изгородей ежевики и шиповника, как горные ручьи, струились каменистые тропки.
Мы отдыхали. Горячий, почти раскаленный воздух разлился по округе. Он точно трепетал в такт песне сверчков и отдавал резким запахом хвои и масла, проступившего на листве лавровых деревьев. Я и мой товарищ, темноволосый молодой человек, рабочий-кораблестроитель, сидели на низкой каменной ограде маленького сельского кладбища, глядя на проходивших мимо крестьян, которые гнали перед собой маленьких, тяжело нагруженных осликов. Загорелые, в полотняных рубахах и широкополых соломенных шляпах, обычно, возвращаясь в село, они шагают неспешно и охотно останавливаются поболтать. Сейчас они шли торопливо, нахмуренные и молчаливые, замахиваясь на ленивую скотину. А далеко внизу, у самого берега моря, по шоссе ползли похожие на больших черных пиявок воинские подразделения. То и дело проезжали, сверкая стеклами, автомобили, и звуки их сирен поднимались ввысь вместо с облаками пыли, которые они за собой оставляли.
Даже здесь, вдали от шоссе, в толпе проходивших крестьян, ощущалась тревога. Хмурясь и не поднимая глаз, они в ответ на наш вопрос, далеко ли до дома Грбича, бросали на ходу: «Да час или полчаса хода будет», а то и вовсе молчали.
На самом же деле нам пришлось больше часа шагать под палящим солнцем по голой каменистой равнине.
Хутор Грбича, издалека казавшийся черной точкой среди белых камней, расположился в просторной котловине, окаймленной круто встававшими горами. Лишь узкий проход с южной стороны открывал ее навстречу морю, где видны были очертания далеких островов и бледно-зеленая полоса на том месте, где сливались море и небо. Сухая каменистая пустошь и склоны гор, нависшие над хутором Грбича, резко отделяли его от всего окружающего, закрывая от взглядов прохожих, да и ограда из грубо отесанных камней, заботливо выведенная в рост человека рукой опытного строителя, весь век свой над ней трудившегося, словно подчеркивала границу, поставленную самой природой между пустошью и котловиной.
Грбича в доме не оказалось. Каменное здание, двухэтажное, как большинство домов приморских крестьян, с никогда не открывающимися ставнями, стояло у самого склона горы, и поэтому прохлада даже в этот жаркий день держалась под кронами шелковиц, росших по обе стороны дома. Справа тек ручей, когда-то давным-давно вымывший эту котловину и пробивший выход к морю. В тишине, царившей вокруг дома Грбича, слышен был говор ручья, похожий на шелест ветвей на ветру, а глубоко внизу вода его мелькала среди зелени узкой полоской.
– Грбич – «американец», – объяснял мне мой товарищ, пока мы спускались от дома по узкой крутой тропинке. – В наших краях так называют тех, кто в молодости уехал в Америку на заработки. Лет пятнадцать он проработал там на рудниках и вернулся, как и все они, привезя с собой немного денег, но зато множество странностей и непривычных мыслей.
Тропинка наша кружила среди кипарисов, смоковниц и маслин и вела нас вниз. И дом, и земля, и фруктовые деревья – все дышало покоем и уверенностью, какой веет от того, что сделано с упорством и прилежанием. Мелкие камешки на тропе поскрипывали под нашими ногами и отскакивали в стороны, а сбоку, на фоне голубизны моря и неба, покачивались от легкого ветерка маслиновые ветви, и листочки их поворачивались то зеленой стороной, то серебристой. Солнце по-прежнему ярко светило над головой, но после зноя на открытой пустоши, который обжигал, сверкал в глазах и гудел в ушах, здесь, среди прохлады спокойной, густой зелени, жара ощущалась гораздо меньше.
– Да ты сам его увидишь, – продолжал мой товарищ. – В последнее время он сильно сдал. Хотя он вернулся из Америки уже седой, и мы его звали стариком. Кованых сундуков, с которыми обычно приезжают люди, вернувшиеся из Нового Света, у Грбича не было. Одной рукой он сжимал ручонку своего сынишки, а в другой нес матросский плащ-дождевик и потертый кожаный саквояж. Здесь, на безлюдном, запущенном отцовском хуторе, он и поселился, а что он на все руки мастер, ты и сам теперь видишь. – И мой приятель указал на аккуратные дорожки, на правильные ряды виноградной лозы, на подрезанные ветви маслин. Я промолчал.
– Старому Грбичу нелегко будет расстаться со своим сыном, – продолжал мой спутник. – Хотя сейчас это уже взрослый парень, ты увидишь. Жалко старика, но его парнишка – лучший проводник в этих краях. Мимо любого неприятельского поста проведет, без него нам не обойтись… Да вот и они!
Он остановился. Тропинка кончилась, и мы вышли на ровную площадку слева, с той стороны, где пробил себе дорогу ручей. Сквозь листву маслин открывался вид на море. Прямо перед нами был склон котловины. Шагах в десяти от нас, внизу, на желтой ниве, работали двое мужчин.
Они молотили пшеницу. Старик, в белой рубашке с засученными рукавами, с седой головой и прокаленными солнцем лицом и руками, ссыпал обмолоченное зерно с подстилки в мешок, а сын, голый до пояса, складывал солому в стог. Делали они свое дело без единого слова, и нам не было слышно ни шороха соломы, ни ударов цепа. Освещенные солнцем, они двигались на желтом округлом дне котловины, как два атлета на античной арене, а мы смотрели на них сверху, точно с галереи римского амфитеатра, и во всех их движениях, в самом их облике было столько красоты, душевного равновесия и благородства, что мы некоторое время так и остались стоять, глядя на них.
Мой друг первым их окликнул и стал спускаться к ним вдоль каменной ограды. Молодой Грбич заулыбался всем лицом, увидев нас, а старый лишь мягко усмехнулся одними глазами и каждому протянул мозолистую старческую ладонь.
Несколько мгновений мы молчали, стоя лицом к лицу. Младший, сразу поняв, что означает наш приход, в замешательстве остановился между нами и отцом в своих голубых холщовых штанах и в деревянных сандалиях на босу ногу. А тот, тоже словно почувствовав, что все это неспроста, переводил свои влажные темные глаза с меня на моего спутника и опять на сына. Теперь только стало заметно, как они похожи. Смелые, правильные черты, резко выделявшиеся на лице молодого, у старика словно ушли в глубокие морщины у рта и подбородка, придававшие ему выражение твердой воли и решительности, в то время как глаза светились добротой, все видящей, все знающей и прощающей. Легкий ветерок с моря играл прядью волос, упавшей на лоб сына, и приподнимал белую рубашку на груди старика – казалось, прямо под ней бьется его сердце – медленно, неуверенно, по-стариковски.
Затем старый Грбич отступил в сторону, а молодой, взяв большой сноп необмолоченной пшеницы, бросил его на подстилку. Они приготовились продолжать работу, а старик, заметив, что мы по-прежнему стоим в стороне, подошел к ближайшей маслине, отрезал от нее две корявые ветки и, остругав ножом, смущенно протянул нам.
Теперь мы вчетвером били по золотисто-желтой массе, а она словно таяла под нашими ударами. Зерна легко выпадали из спелых колосьев, молодой Грбич подбрасывал новые снопы, а солому отшвыривал в стог, как падаль с перебитым хребтом. На подстилке перед нами, смешанный с мякиной и соломинками, медленно рос коричневатый слой пшеницы.
Я наклонился и взял ее в пригоршню. Она была насквозь прогрета солнцем. Смуглые округлые зерна лежали на моей ладони, похожие на крошечные свежевыпеченные хлебцы, они скользили между моих пальцев и падали назад на подстилку.
– Хороша! – сказал мой товарищ. Он разгрыз зернышко и попробовал его на язык.
Старый Грбич подождал, пока затих звук его голоса, бросил на землю клок соломы, сел на нее и только тогда, видимо больше для себя, ответил:
– Хорошо поднялась, да что толку, когда ее стальник заглушил. Зло никогда само собой не приходит, – Грбич указал рукой на море, а затем на лесистый склон, – и природа его не приносит. Зло всегда вырастает из нас самих.
Чуть только на стерню легли первые тени, пение сверчков умолкло. Стало тихо, но порывы ветра приносили с моря глухое ворчание моторов и гудки машин, которые все шли и шли.
Старик пошарил рукой под стогом и достал узелок с едой. Он развязал платок, расстелил его на земле перед нами и, не угощая нас, отломил себе сыру и хлеба.
Пшеница лежала на подстилке под лучами солнца, по ней сновали муравьи и торопливо утаскивали зерна.
– Вот и эти откуда-то выползли, – продолжал он. Я не пенял, кого он имеет в виду, муравьев, растаскивающих урожай, пли итальянцев, сплошь покрывавших берег, а старик уже говорил словно для себя, забыв о нашем присутствии. – И выйдет зверь из пучины морской, – говорил он, – и вот и вправду вышел, и пойдет по свету всякое зло, и завертится кровавый хоровод. Аминь! Господи, помилуй. – Грбич перекрестился и умолк. Мы сидели задумавшись. Молодой человек по-прежнему старался смотреть куда-то в сторону, и мы, зная о том, какая любовь связывает старика с сыном, понимали его. Старик пытался как умел защитить сына, а мы были не в силах спорить с ним и потому молчали.
Тени деревьев вытягивались все дальше и приближались к нам. Муравьи кинулись на пшеницу, точно в атаку, стремясь растащить ее всю до наступления темноты. Мне показалось, что я никогда не видел их столько, небогатый урожай на подстилке прямо на глазах таял перед их натиском. Мне было жаль каждого зернышка, и я замахнулся на них своей палкой.
Старый Грбич молча взял палку у меня из рук и отбросил в сторону.
– Пусть их, – сказал он мягко и серьезно.
Сын его ковырял веткой пересохшую землю перед собой; мой спутник молчал.
Муравьи продолжали тащить зерно с подстилки, но теперь казалось, что делают они это не спеша, будто сознавая, что добыча от них не уйдет.
Старый Грбич поднялся, осторожно стряхнул на землю муравьев, смешанных с пшеницей, а остальное высыпал в мешок. Мешок с урожаем со всего поля, до половины пустой, грустно стоял перед нами. Грбич взялся за него, встряхнул и, прежде чем сын успел ему помочь, взвалил себе на спину.
Мы направились к дому. Старик шел впереди, сгибаясь под тяжестью мешка. Мы шли вслед за ним на расстоянии нескольких шагов. Снова под нашими ногами скрипели и осыпались мелкие камешки; быстро спускался вечер, и под ветвями деревьев было уже совсем темно.
* * *
С тех пор прошло несколько месяцев. Мы наступали, потом отступали, так что была уже весна, когда мы вновь собрались спуститься в низину и зайти к старому Грбичу.
Собственно, шли мы по другому делу, важному и срочному, но надо было непременно завернуть к старику. Пять дней назад сын его, молодой Грбич, лучший партизанский связной в этих краях, налетел на вражеский патруль и погиб, и мой товарищ, человек добросовестный и ответственный, считал, что сообщить об этом должны именно мы, потому что мы уговорили парня идти с нами.
Мы двинулись в путь рано, до рассвета, как всегда, когда приходилось идти мимо неприятельских постов, и подошли к дому Грбича на самой заре. Здесь, под деревьями, было еще темно, и мы едва различали тропинку под ногами.
С трудом можно было разобрать очертания дома Грбича, в полутьме желтоватого, тихого и таинственного. И все-таки казалось, что со времени нашего первого посещения здесь ничего не изменилось. Спрятавшийся в котловине, скрытый от глаз прохожих хутор Грбича, едва ли не единственный во всей округе, остался не тронутым войной.
Мы долго стучали в крепко запертые двери, а потом, как и в прошлый раз, спустились вниз. В лощине скопилась влага от весенних дождей, и густые клочья сероватого тумана ползли по земле и медленно поднимались вверх.
– Где же старик? – промолвил мой товарищ, а я опять вспомнил сына Грбича.
Он и там, в горах, оставался таким же худеньким и по-детски застенчивым. Связные один за другим уходили и почти никогда не возвращались. Но молодой Грбич уходил и приходил, всегда веселый и уверенный в себе. Заходил ли он когда-нибудь по дороге к отцу? Кто это может знать? Мы не решались спрашивать.
Неожиданно мой товарищ схватил меня за руку и застыл на месте. Мы стояли на той самой площадке, откуда лотом наблюдали молотьбу. С тех пор прошло восемь месяцев, и оба мы пережили за это время восемь месяцев войны, самой страшной из всех войн, но то, что мы увидели, нас потрясло.
Снизу, со дна котловины, от пропитанной утренним дождем земли, поднимался, как от озера – с первым лучом солнца, – пар, и, окутанный им, по свежей пахоте шагал старый Грбич. Он был в рубахе, выпущенной поверх рваных черных штанов. Седые пряди волос свисали с непокрытой головы, словно мокрые, на шею и на уши.
Вешние утра всегда прохладны, и я начал дрожать под своим пиджаком. Грбич шагал по пашне, вытянув вперед одну руку, и мерно махал ею, точно говорил с самим собой. Он шел прямо на нас, так что мой товарищ даже отступил назад, к ярко-зеленым листьям молодого лавра, на которых серебристо блестели капли росы.
Грбич дошел до самых камней, ограждавших поле, и только тут мы поняли, что он делает.
– Да он сеет! – вырвалось у меня, а мой товарищ, вдруг побледнев, сделал мне знак молчать.
Действительно, старый Грбич сеял. Поле было только что вспахано, и Грбич шагал по нему с закрытыми глазами, как лунатик. Одной рукой он поддерживал подол рубахи, в котором была пшеница, а другой брал в горсть зерна и бросал в землю.
Рука его делала резкие, короткие рывки, точно он косил, а босые ноги ступали по зернам так решительно и сердито, точно он хотел загнать их как можно глубже в землю.
– Он, наверное, работал всю ночь, а то и весь вчерашний день, – шепнул мне на ухо товарищ и повернулся уходить.
– Разве мы ему не скажем? – спросил я.
– Не нужно. Ты же видишь, он знает, – ответил он, погруженный в свои мысли.
Не оглядываясь, мы пошли наверх.
Мне было холодно. Я дрожал всем телом и не мог остановить эту дрожь. Далеко наверху выглянуло солнце, нам надо было спешить.
– Что поделаешь – старик. Он привык прислушиваться к дыханию смерти. От старых людей ничего не скроешь, – сказал мой товарищ.
Он шагал рядом, справа от меня. Я заметил, что и его лицо за эти восемь месяцев изменилось, черты его заострились, стали горькими и серьезными.
Перевод Н. Вагаповой.