Текст книги "Избранное"
Автор книги: Эрих Кош
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 34 страниц)
– Э, да вы еще и доктринер! – воскликнул он. – Из тех, кто в жизни держится твердых правил и считает своей задачей воспитывать и направлять на путь истинный других. Это уже лучше, но все же не слишком благодарное занятие. Люди не терпят возражений, еще меньше нравится им, когда их поучают, и совсем не выносят строгие окрики. Посмотрите, Цана укрепила свои позиции за это время, вы же, к сожалению, сдали. Когда пройдет вся эта кутерьма, у нее останутся ее завоевания, у вас – ваши шишки. Потому что, когда с китом будет покончено, от него сейчас же отрекутся, досадуя на каждое напоминание о нем и остро ненавидя тех, кто был против него, когда они еще были с ним. Понятна вам моя мысль?
Я очень хорошо его понял. Сердце мое сковал ледяной обруч, к лицу прилила кровь, и я сказал:
– Я вас отлично понял и знаю, что все будет именно так. Поэтому заранее ненавижу и презираю тех, кто развернет паруса по ветру и перестроится на ходу. И все-таки я не могу по-другому, я должен бороться!
В моем тоне звучала неуместная, ненужная твердость. Со стороны я казался, наверное, фанатиком с плотно сжатыми губами и каменным подбородком – жестким, решительным и непреклонным. Шефу не оставалось ничего другого, как пожать плечами.
– Воля ваша, смотрите, не пожалеть бы вам после. Ведь над вами смеяться будут, если вы вздумаете вспомнить когда-нибудь про вашу борьбу. «А кто виноват? – спросят вас. – Кто заставлял вас бороться? И вы могли присоединиться к нам или по крайней мере не мешать, а наблюдать со стороны». Впрочем, с какой стати я буду навязывать вам свои советы? Человек вы взрослый, достаточно разумный – поступайте как знаете.
Разговор надоел ему. Последние слова он проговорил с нескрываемой досадой и терпеливо собрал бумаги со стола. Я раскланялся и вышел, понимая всю нелепость своего поведения и все же гордо неся свое знамя героя, борца и мученика.
В ближайшее воскресенье в отделе «Для вас, любознательные» газеты опубликовали пространную статью одного профессора на тему: «Как сохранить кита?»
«С приходом тепла мы будем поставлены перед дилеммой – как сохранить кита» – такое вступление предпосылал профессор своему исследованию и далее утверждал, что, принимая во внимание толстую жировую прослойку, в данный момент он не усматривает непосредственной опасности для кита. Однако научный опыт и практика говорят о том, что в апреле месяце могут возникнуть нежелательные явления, если в свое время не будут приняты надлежащие меры. Для обеспечения нормальной работы выставки можно было бы прежде всего прибегнуть к общеизвестным и простейшим средствам, какими являются холодная вода, лед и соль, а уж потом забальзамировать кита или поместить его в ледник с иллюминаторами, через которые зрители будут осматривать экспонат. Это дало бы возможность сохранить кита на неограниченное время, ибо известно, что мамонты пролежали в сибирских льдах тысячелетия, и проч.
Статью приняли не слишком благосклонно. Цана злилась и называла статью профессорским свинством, а самого профессора – паникующим интеллигентом. Само собой разумеется, я прочел ее с особым вниманием. Но давать какие-либо оценки воздержался.
Погода, как нарочно, становилась все лучше. Конец марта был словно конец апреля. Появились мухи, на деревьях раньше срока лопались почки, выпуская цветы и листья. Я нарочно в числе первых снял пальто и вызывающе прогуливался по городу в костюме, а в газетах печаталась фотография, на которой пожарные поливали из шланга черную громаду – кита. Распространился слух, что ночью на Ташмайдан свозят целые горы соли (продукт дефицитный) и десятки машин льда, а про жару судачили больше, чем в тот памятный год засухи, причем всегда с неодобрением, хотя запасы топлива в городе были на исходе и простому люду ранняя весна пришлась как нельзя более кстати. Из прогнозов метеорологов явствовало, что солнечные дни установились прочно и надолго, но ведь каждый знал, что жара – злейший враг и живых-то китов, а уж мертвого и подавно надо спасать. К сожалению, в ходе многодневной дискуссии к единому решению прийти никак не удавалось и поэтому, что самое плачевное, никто ничего не делал.
Люди нервничали. Цана вынуждена была признать существование опасности и предлагала, не откладывая дела в долгий ящик, приступить к бальзамированию. Даже фараонов подвергали бальзамированию, поэтому эта мера казалась Цане наиболее достойной кита. Бухгалтер, будучи человеком расчетливым, находил, что бальзамирование потребует чересчур много денег. Дело касалось городского бюджета, не говоря уже о том, что для бальзамирования потребуются драгоценные и дефицитные масла, которые достать не так-то просто.
Тут меня угораздило высказаться, вполне благожелательно, что, мол, самым целесообразным и дешевым было бы набить кита соломой, в чем Цана усмотрела издевательство и вспыхнула, оскорбленная в лучших своих чувствах.
– До каких пор вы будете издеваться над чувствами других людей! – с негодованием воскликнула она. – Как будто кит чучело какое-то! И вообще о нем не следует болтать тому, кто не удосужился на него даже посмотреть и не знает, что это такое, – прибавила она и топнула ногой.
Но будь с ним все в порядке, она бы не так взорвалась. Сейчас же ей только и оставалось презрительно повернуться ко мне спиной, чтобы скрыть слезы досады. И я миролюбиво промолчал. Я устал, разговор с шефом отнял у меня слишком много сил. Он и не думал со мной спорить, опровергать или пытаться разубедить. Он поступил гораздо хуже: вселив в меня неверие и пошатнув мою решимость стоять до конца, он привел меня к тому, что я готов был сдаться в то время, когда все самое тяжелое было уже позади и я был на пороге победы. Подобно бегуну, который перед финишем порой испытывает острое желание сойти с дорожки, бросить борьбу и опуститься где-нибудь в стороне на траву, полежать в тишине и не видеть ничего, кроме белой ромашки в траве да маленького жучка, ползущего по ее короне, не слышать шума идущих где-то рядом состязаний, рева болельщиков и укоров собственного самолюбия. Я выдохся, боевой пыл во мне угас, и все это только потому, что теперь я не знал, зачем мне эта победа. Верно сказал мне помощник директора, мой шеф, – когда с китом все будет кончено, я останусь тем же, чем был; они же – тем, что есть и даже, больше того, тем, чем они стали. Воздаст ли хоть один из них должное мне, скажет ли хоть кто-нибудь слово благодарности и если да, то к чему мне они, их признание и благодарность?
Охваченный тоской и бессилием, я чуть было не закричал, как ребенок, доведенный до отчаяния: «Оставьте меня! Оставьте меня в покое! Вот вам, забирайте его, печеного, жареного, забальзамированного, набитого соломой! Делайте с ним что хотите! Мне наплевать и на него и на вас!»
На самом деле я ничего такого не сказал; погруженный в свою работу, я словно бы перестал ими интересоваться. Довольно. Хватит. Меня опять не хотели понять, грубо оттолкнув руку, протянутую для примирения, отвергнув предложение, высказанное из лучших побуждений. Я уже готов был раскаяться. Краска смущения залила мои щеки, я не мог простить себе минутной слабости, малодушия, измены своим принципам, я пал в своих собственных глазах, а это всего тяжелее и горше. Когда нас оскорбят другие, мы ищем защиты у самих себя. И утешаемся тем, что знаем себе цену, и уговариваем себя, что не дорожим чужим мнением, потому что имеем собственное мнение о себе, свои убеждения, свою честь и достоинство. Но к чьей прибегнуть защите, если ты пал в своих собственных глазах? К кому тогда взывать?
Вот о чем я думал со слезами раскаяния в душе. Ибо мне стыдно самому себе признаться в этом, но три дня назад я тайком от всех посетил кита.
8
Да, я тайком от всех посетил кита. Собственно, я давно уже, с самого начала, собирался на него посмотреть. Завернуть на выставку невзначай, мимоходом, например прогуливаясь в воскресенье, полюбопытствовать, какой он из себя, совсем как это делают, глазея на витрины магазинов – не потому, что собираются что-нибудь купить. Забежать к нему по пути, как будто бы зайти ненароком в кино, просто так, не уподобляясь потерявшей голову толпе, которая кинулась туда, чтобы не отстать от других в погоне за сенсацией, за модой. Оставалось уверить самого себя в том, что я это делаю не как все выбрать для посещения наиболее удачное время и обзавестись убедительным доводом, объясняющим мое присутствие на выставке в случае, если мне все же не удастся остаться незамеченным. Я долго выжидал. Трепеща, терзаясь, борясь с искушением, пока второе воззвание мясника не подсказало мне, что час мой пробил, – я обнаружил угрозу, нависшую над китом, угрозу, никем еще не замеченную, но обещавшую вскорости препроводить его в тартарары.
Я это понял, понял сразу, что кит начал портиться. Кому, как не опыту мясника известно, что произойдет с тушей свежатины. Но мне надо было утвердиться в своих предположениях. Таким образом, я получил возможность лицезреть своего врага побежденным, повергнутым. Я мог наконец, торжествуя, расквитаться за свои унижения и обиды, посмеяться над ним, немощным, слабым; прикинуть, как далеко зашла болезнь и сколько времени потребуется, чтобы он превратился в омерзительную груду гнилья. Какое же тут любопытство и уступка. Нет, подобно писателю, ради творчества жаждущему все познать на личном опыте, подобно пьянице, который глушит ракию якобы только затем, чтобы ее истребить, я убедил себя в необходимости сойтись лицом к лицу со своим противником и осмотреть его перед последним сокрушительным ударом. Проливные дожди, которые прошли после нескольких погожих дней, смыв с мостовых и тротуаров все живое, создали необходимые условия, чтобы я незамеченным под прикрытием темноты прокрался к киту.
Я переоделся. Занял у студента, соседа по квартире, дождевик, простой плащ из грубого брезента, в котором я больше всего походил на дворника и был неузнаваем в капюшоне, надвинутом на самые брови и позволявшем мне видеть только тротуар у себя под ногами. На улицах ни души. Дождь льет, вода клокочет в желобах, булькает у сливных решеток; изредка пронесется одинокая машина, и я шарахаюсь в сторону от света ее фар. Я спешу, иду, как заговорщик, боковыми улочками, держусь тени домов.
За четверть часа до закрытия выставки я был на Ташмайдане. Перед входом толпились последние посетители – их было несколько десятков. Под ногами хлюпала грязь. Высокая дощатая ограда желтела в свете уличных фонарей, словно неприступная крепость.
Я примкнул к одной из групп и с бьющимся сердцем медленно, шаг за шагом стал двигаться ко входу. Кто я – маленький безбилетник, который пробирается в кино? Или бедный студент, из боязни быть замеченным опасливо теснящийся к галерке? Нет, нет, не то! Я чувствовал себя неверным, который проник в облачении паломника в святая святых чужого храма и трепещет перед ужасом грозящего ему разоблачения и кровавой расправы на месте. Или прячущим взгляд провокатором, агентом полиции, который затесался в кружок заговорщиков. Да, именно стыд и боязнь мешались во мне! Грязное дело, святотатство я творю; чужой здесь, незваный, нежелательный. Недавней смелости как не бывало, я чуть не обратился в бегство, но путь к отступлению был отрезан – я подошел к билетеру, смерившему меня холодным, пронизывающим взглядом. Надо взять себя в руки и сделать решительный шаг. Я приготовился.
– Пошевеливайтесь! Идете вы, в конце концов, или нет? – отрезвил меня оклик билетера.
Я вздрогнул и протянул ему деньги с глупым вопросом:
– Сколько?
– Сами знаете. Небось не впервой, – буркнул он, вручая мне билет и сдачу и подозрительно меня оглядывая.
Принимая деньги, я нечаянно коснулся его холодных пальцев и, словно прыгнув в воду, переступил рубеж.
Я очутился по ту сторону стены. В кругу посвященных. Верующие стояли, сбившись кучками. Словно на тайной сходке. Тихо, как на молитве. Было их много, великое множество. Я и думать не мог, что увижу здесь столько народа. В темноте все неразличимо черные, взгляды обращены в одну сторону, куда-то вдаль, поверх голов. Огороженное забором пространство оказалось гораздо больше, чем представлялось снаружи. Целое поле. Темное поле, скупо освещенное лампами, подвешенными на проводах. Сторожа в форменных куртках расхаживали взад-вперед, и я, засунув руки в рукава, словно таинственный черный монах в своем плаще с капюшоном, стал продираться сквозь стену народа; люди стояли, сбившись кучками и безмолвно воззрясь в невидимую точку в настороженной тишине, нарушаемой лишь шорохом дождевых струй, низвергавшихся с мрачного небосвода. Немо, беззвучно шевелились губы окаменевших людей, и вот – но нет, это только привиделось мне! – они уже бьют себя в грудь кулаками, словно древние евреи перед Стеной плача.
Я не мог различить, что приковало к себе их взгляды; было слишком темно. И, только привыкнув ко мраку, далеко впереди, посредине поля я разглядел огромную, гигантскую глыбу, высившуюся над толпой наподобие священного черного камня в Мекке. Я пробивался сквозь толпу, охваченный религиозным трепетом, а люди как завороженные неотрывно смотрели на черное чудо, застыв в молитвенном экстазе, не замечая, не видя меня.
А черная громада все увеличивалась, росла по мере того, как я приближался к ней. Она все выше возносилась над толпой. Как утес, как гора, вздымалась она к небу, пожирая его, заволакивая горизонт, заслоняя и нависая над нами в грозном намерении погрести нас живьем!
Сомнений не было – да, это кит вздыбился черной горой. Огромный кит, именуемый Большой Мак. Я готов был сдернуть свой капюшон – шапку долой – и отвесить ему земной поклон, пасть перед ним ниц.
Некоторое время я неподвижно стоял среди онемевшей толпы. Затем стал опять осторожно продвигаться вперед, а тот бес, что сидел во мне, оправившись после первого замешательства, будто маленькая змейка, поднял голову и зашевелился беспокойно. Я хотел видеть его, хотел совсем близко подойти к нему – к этому киту. К этому чудищу. Щелкнуть по набитому брюху, попробовать, сильно ли распирали его скопившиеся в утробе газы? Понюхать, не начал ли он портиться.
Наконец я выбрался из толпы. Я был в полосе отчуждения, окружавшей кита. Был он столь велик, что с близкого расстояния человеческий глаз не в состоянии был охватить его целиком. Как вершину, как горный хребет, уходящий в неоглядную высь. Над собой я видел только часть его туши: страшный откос, стальной черный корпус могучего крейсера, введенного в док. Дождь не переставал. Струи воды, омывая кита, стекали по его крутым бокам и в свете электрических ламп сверкали, отливая металлическим блеском.
«Вздулся!» – при виде этой громады мелькнуло у меня в голове. И, как всегда в критический момент, мне безумно захотелось вытворить что-то дерзкое, сумасшедшее, непозволительное, запретное, чтобы скрыть объявший меня страх. Недолго думая, я шагнул к киту и ткнул в него пальцем. Потом хлопнул по боку. Я ждал, что люди за спиной кинутся на меня, осквернителя святыни, измолотят, сотрут, уничтожат. Я чувствовал себя террористом, фанатиком, библейским мучеником, в святом религиозном порыве презрев самую смерть ринувшимся низвергать варварские языческие жертвенники и алтари. Секунды длились бесконечно долго. Но никто ничего не заметил. Никто не шелохнулся. И ничего не случилось, хотя я ждал, что черные стрелы небесного грома настигнут меня у подножия святилища и под зловещий вой извечных проклятий, под адский грохот ниспровергнут на землю. Кит мирно почивал в своем величии, а я под рукой ощущал что-то металлически твердое, холодное и влажное, как обшивка океанского корабля. Ледяной озноб пронзил меня от этого прикосновения, и я разом остыл, отрезвел и сконфузился, словно гадкий мальчишка, испорченное, заносчивое и злобное создание, посмевшее дразнить великана и потешаться над ним. Жгучий стыд опалил меня. Я стушевался и поспешно отпрянул в сторону.
И тогда случилось нечто страшное. Я поднял голову и встретился со взглядом кита. Прямо передо мной оказалась его морда, она таращилась на меня своим огромным оком, круглым, как колесо, укоризненно, сердито, презрительно и чуть насмешливо. Это был взгляд строгого учителя, изобличающего маленького безобразника. В его темно-синем зрачке, будто в зеркале, я увидел свое отражение, уменьшенное и жалко искаженное. Опустив голову, потупившись, я приготовился понести наказание, и вдруг – о ужас! Раздался короткий сухой треск, подобный ружейному залпу. На моих глазах толстая перекладина, распирающая разверстую гнилозубую пасть кита, переломилась надвое, словно хрупкая зубочистка, и кит, содрогнувшись всей своей тушей, ощерясь, подался вперед с явным намерением проглотить меня. Но в тот же миг гигантские челюсти, зловеще клецнув друг о друга, сомкнулись.
Я замер в ожидании, что вот он снова откроет рот и проглотит меня. И тут до моего слуха дошел пронзительный несмолкаемый вой. Нескончаемое у-у-у… а-а-а… у-у-у… похожее на заводскую сирену, оповещавшую о тревоге, о нападении с воздуха; дикий, тягучий, несмолкаемый звук. Что-то меня ударило и опрокинуло навзничь. Меня больно пинали, толкали. А когда я смог приподняться в грязи, то увидел, что все живое вокруг обратилось в паническое бегство. Волнами могучего отлива, опадая и снова вздымаясь, отступало человеческое море, откатывалось к дощатому забору, спасаясь бегством из этой западни, из цирка, на арену которого выпустили страшных хищников. Колыхаясь черными волнами, объятая ужасом, охваченная паникой толпа кинулась к выходам, и над головами обезумевших людей, словно рычание кита, несся их собственный вопль.
Я вскочил на ноги и кинулся к выходу.
9
Не помню, как удалось мне найти выход, как вырвался я из-за ограды. К своему счастью, я оказался в центре поля и потому меня не затоптала бегущая толпа. Но мне и так досталось основательно, а плащ мой вымок и был весь в грязи.
Утром я его отстирал и отчистил и вернул студенту; о вчерашнем моем приключении я никому не сказал. И газеты молчали: им тоже не было резона откровенничать. Таким образом, ночное происшествие осталось в тайне. Но я-то его не забыл; в тот жуткий миг, когда отверзлась китовая пасть, чтобы проглотить меня, из утробы чудовища, из глубин его чрева вырвался страдальческий и смрадный вздох, окутавший меня зловонным облаком, едва меня не отравившим. О прозорливость мясника! Внутренности кита начали портиться, разлагаться, тлен уже коснулся его.
И странное дело – когда я в те дни по дороге на службу разглядывал рекламные плакаты о ките, успевшие уже порваться, выцвести и порыжеть и клоками свисавшие с заборов, мне почему-то стало его жалко. Теперь, когда он был повержен, когда я знал, что роковая болезнь уже сломила его, подточив изнутри, я с искренней грустью думал о его близком и бесславном конце, ибо я не слишком обольщался верой в постоянство человеческих чувств. Вот и ему доведется изведать недолговечность земной славы, и он на собственном опыте узнает людей; но я ни с кем не делился своими мыслями, словно врач, установивший с помощью рентгеновских лучей недуг, притаившийся в недрах организма, неизлечимый недуг, рак, о котором он не скажет ни самому больному, ни его родным.
Зато об этом очень скоро заговорили другие, и красноречивей всех – сами признаки болезни.
Газеты писали, что группа специалистов тщательно осмотрела кита и предложила дирекции выставки принять соответствующие меры. Через некоторое время вторая комиссия со своей стороны внесла целый ряд соображений по поводу принятия надлежащих мер. Наконец был создан общественный комитет и вынесено решение обратиться к иностранным государствам с просьбой оказать техническую помощь. Дело шло к середине апреля.
И тогда-то мне попались на глаза следующие газетные строки:
«Вчера делегация граждан, проживающих на Ташмайдане и Палилуле, посетила председателя муниципалитета и имела с ним беседу, продолжавшуюся более часа. Насколько нам известно, речь шла о ките».
Я сразу понял, чем был вызван этот долгий разговор. Итак, тайный недуг стал явным. Теперь его не скроешь, особенно от ближайшего окружения. Кит разлагался, и злостный запах тления досаждал уже обитателям соседних с выставкой домов, хоть и не просочился еще на газетные полосы. Но теперь я мог терпеливо ждать – и я кое-чему научился, – ибо знал, что и это время не за горами и этот час не далек.
Цана с некоторых пор являлась в канцелярию, благоухая духами. Это были крепкие духи иностранных, французских марок, каждый день разные. Она притворялась веселой, но меня не проведешь – я догадывался, что за ее наигранной беспечностью скрывается гнетущая тревога. И вскоре я услышал, как она жаловалась дяде Милошу, нашему архивариусу, в обязанности которого входило выслушивать каждого.
– Господи, – говорила Цана, – ведь он совсем как живое существо, все корчится да вздыхает. Мучает его желудок, так что больно смотреть.
А дядя Милош, сам страдавший желудком, поспешил воспользоваться случаем, чтобы посетовать на свое плохое пищеварение и рассказать в подробностях о новом лекарстве, прописанном ему врачом. Но Цана по праву молодой вовсе не обязана была выслушивать старика.
– Ах, оставьте, – бесцеремонно прервала она его. – Это не имеет никакого отношения к делу. – И вышла из комнаты, а я, с головой зарывшись в бумаги, притворился, что ничего не слышал.
Никогда еще у нас в канцелярии не трудились с таким усердием. Скрипели перья, стучали пишущие машинки, курьер летал из одного отдела в другой, служащие как воды в рот набрали. У всех на языке вертелось одно слово, и каждый, опасаясь, чтобы оно как-нибудь не слетело с уст, держал рот на запоре. И когда оно вдруг сорвалось с моих губ, все находившиеся в комнате разом подняли головы: Цана, дядя Милош, бухгалтер и кассир Йованович, который бросил на меня злобный взгляд и позволил себе цыкнуть:
– Ей-богу, Деспич! И чего вы привязались к этому киту? Что он вам дался, будто на свете ничего другого нет? Заладил – кит да кит. Какого черта вы с ним носитесь? Кит как кит, обыкновенная рыба, может быть несколько большего размера. Все это еще в школе проходили, а теперь нам все уши прожужжали про него, так надо еще, чтобы вы нам покоя не давали.
– Правильно, – вступилась Цана. – Тоже мне невидаль – кит! Да я сто раз его видела!
Это она заявила с таким пренебрежением, как будто речь шла о какой-то шляпке или платье прошедшего сезона, в котором теперь щеголяет каждая вторая белградская девчонка. Бухгалтер тоже не пощадил меня.
– В этом уже есть что-то ненормальное! – тихо, как бы заботясь, чтобы я не расслышал его, пробормотал он, и даже дядя Милош не удержался и поддакнул, но поскольку он все-таки меня любил, а соображал туговато, то и ограничился тем, что, с сожалением посматривая на меня, протянул:
– Н-да-а-а!
Я был ошарашен. Не знал, что ответить. Губы у меня пересохли, язык прилип к гортани.
– Да я же с самого начала… – пролепетал было я, но кассир запальчиво прервал меня:
– Вот в том-то и дело, вы первый начали и до сих пор не можете уняться. Да замолчите наконец! Нас этот кит не касается!
Я онемел, глотнул воздуха. Я всегда теряюсь в таких случаях и не умею должным образом постоять за себя. Да и что мог я им возразить? Что все они посходили с ума из-за кита, тогда как я сохранил здравый ум? Что сейчас они повторяют мои слова и, точно дети, препираются со мной из-за того, кто сказал их раньше, а я как последний дурак поддерживаю этот спор. Нет! Нет! Зачем стараться! Тот, кто не постесняется, не дрогнет, бросая другому в глаза беззастенчивую и наглую ложь, всегда будет в выигрыше, ибо главным его орудием являются напор и убежденность, тогда как другая сторона предоставляет истине говорить самой за себя, а истина, хоть и не совершенно нема, все же не умеет кричать. Бесполезно убеждать! Нет ничего глупее, как внушать людям то, что им и без того известно, но что они не желают признать во всеуслышание. Они лишь посмеются надо мной и не подадут мне с берега руки, наблюдая, как я барахтаюсь в омуте, в который они же меня и столкнули.
Итак, все обстояло, как предсказал мне мой шеф. Вот за кого я боролся. Вот кого вздумал спасать. Стоило горячиться из-за этих отступников, лишенных чести и мужества, чтобы отстаивать свои взгляды, слишком суетных, чтобы признать свои заблуждения, слишком завистливых и злобных, чтобы отдать должное чужим заслугам. Кончено, я здесь не останусь! Подыщу себе другое место, переменю обстановку – с моей квалификацией, не сомневаюсь, я смогу устроиться. Так думал я, безответно сидя за своим столом.
Воцарилась неприятная тишина. Они чувствовали, что перегнули палку, и теперь испытывали неловкость. Вскоре один за другим они покинули комнату. Бедняги все еще не переболели китом – отсюда их резкость и нервозность. Но как бы то ни было, я не изменю своего решения подыскать себе другое место и более приятное окружение. А урок, который я получил, возможно, научит меня кое-чему, если только опыт что-нибудь да значит для таких натур, как я.
Между тем последний час кита еще не пробил! В газетах опять появилось сообщение о встрече жителей Ташмайдана с представителями местных властей, имевшей целью обсудить проблемы, возникшие в связи с «известными обстоятельствами». В некоторых газетах делались попытки свалить вину на чужие плечи. «Чем объясняются странные запахи на Ташмайдане?» – вопрошал один новоявленный журналист и сам же отвечал: «В них повинна неисправная канализация». В ходе полемики, разгоревшейся со службой городской ассенизации, было установлено, что все же следует признать наличие и других причин загрязнения воздуха, и рекомендовалось насадить вокруг Ташмайдана липы и эвкалипты. Однако и эти меры не в силах были задержать начавшийся процесс. Называя вещи своими именами, кит разлагался.
С того самого злосчастного дня своего посещения кита я туда больше не ходил. Боялся. Но между тем продолжал свой исследовательский поиск. Интересно, когда наконец обнаружится то, что мне давно было известно, и как это открытие отразится на лицах посетителей. Должен признаться, кит держался героически. Он сопротивлялся гораздо более стойко, чем можно было того ожидать от дохлой загнивающей рыбы в условиях теплой, солнечной погоды. Я уже начал терять всякое терпение (видимо, киту помогали холодные примочки изо льда и соли, которыми его обкладывали ночью), но лица людей ровным счетом ничего не выражали. И только крепкие духи, внезапно полюбившиеся Цане, были первым знаменательным признаком: она каждый день наведывалась к киту. Однажды мне случилось оказаться в потоке людей, направлявшихся на выставку, и, поравнявшись с красивой женщиной в черном манто, я почувствовал сильный запах духов. «А, вот и вторая!» – подумал я. Вслед за ней появилась и третья. В тот же вечер я завернул к знакомому парфюмеру, и он подтвердил мою догадку.
– Сам не понимаю, что творится! В средние века отдушкой спасались от чумы. В последнее время крепкие духи расходятся лучше, чем аспирин!
Я поблагодарил его за разъяснения и назавтра занял позицию возле одного из выходов с выставки – и что же? Покидая ее, женщины прятали в сумки флакончики с духами, а мужчины засовывали в карманы надушенные носовые платки. Говорят, тренировка обостряет чувства, потому-то, наверное, я одним из первых ощутил запах, вынесенный из-за ограды легким ветерком. Это был еще не смрад. Нет, приторный и пьянящий запах, близкий к аромату белых лилий, целого поля белых лилий или цветущего куста жасмина. Запах этот все крепчал; сладкий привкус вытеснял все другие оттенки и вскоре стал проникать за пределы выставки даже в тихий, безветренный день. Но теперь это уже были не лилии. Это был дурман, ядовитый, тошнотворный дурман, обитатель свалок, дурман, отпугивающий даже коз. Сторожа, обычно находившиеся на территории выставки, разом высыпали за ограду, на свежий воздух. Число посетителей резко сократилось, а прохожие, попадая в этот район, старались поскорее свернуть в боковую улицу. Окна соседних домов держали закрытыми, хотя раньше в них всегда глазели любопытные, а у меня появилась новая забава – загадывать, когда на таком-то перекрестке или улице встретит меня тлетворное зловоние кита. Мое обоняние до того изощрилось, что с помощью его мне удалось вычислить скорость распространения запаха по городу, которая увеличивалась в геометрической прогрессии. И вот в один прекрасный день я скатал половичок и заложил его между рамами, а окна заклеил бумагой, как делают в России в суровые морозные зимы.
– Побойтесь бога! – воскликнула хозяйка. – Что это вы весной испугались сквозняков?
– Завтра сами увидите, – сухо отрезал я.
Я не ошибся. Утром наша улица была уже отравлена миазмами.
И хотя в газетах до сих пор об этом прямо еще не писали, весь город знал, что кит разлагается. В кварталах, задушенных смрадом, люди в открытую ругались; в троллейбусах, в этих закупоренных коробках, где в обстановке толчеи и давки возникает особая атмосфера интимности, народ не стеснялся в выражениях. Как-то мне пришлось оказаться в троллейбусе рядом с гражданином, от которого разило алкоголем. И тут одна девчонка, этакая язва, из наших белградских стриженых и размалеванных пигалиц, громко сказала своей подружке, что качалась, ухватившись за то же кольцо:
– Ну и накитился же дядечка!
Так я впервые услышал это новое словообразование. Позднее мне все чаще приходилось слышать отождествление кита с тяжелым духом, вошедшее в пословицы и поговорки: «Несет, как от кита!», «Разит китом», «Китовая угодница», – отзывались о чересчур надушенных особах.
Люди, как всегда, острили по поводу того, что еще было запретным, ибо шутливая форма, словно облатка пилюлю, подслащает горькую истину и оставляет лазейку для отступления: ведь это я, дескать, только так, пошутил!
Между тем никто не мог уже скрыть гримасы отвращения, носы без утайки затыкали платками, губы поневоле плотнее смыкались, на лицах появилось выражение брезгливости. Напряженно суженные ноздри задерживали приток густого смрада в легкие. На улицах, на рынке, в парикмахерских нередко можно было слышать:
– И не удивительно, что так несет! Человеческое… (далее следовало нецензурное слово) и то на всю улицу воняет, а уж семьдесят тонн китового… (снова следовала непристойность) и подавно отравят весь город.
Но все это зрело подспудно и официально не было предано гласности, пока однажды вечерние газеты во всеуслышание не заявили об этом.
Как-то под вечер, что-то часов около шести, запаздывая против обыкновения, по городу разбежались продавцы газет. Словно картечью шарахнули из пушки – рассыпались газетчики по улицам, оглашая их неистовыми криками и развивая такую бешеную скорость, что им было положительно невозможно останавливаться, чтобы продавать свой товар. Выводя горлом всевозможные рулады, они орали: