355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эраст Кузнецов » Павел Федотов » Текст книги (страница 14)
Павел Федотов
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 18:24

Текст книги "Павел Федотов"


Автор книги: Эраст Кузнецов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 24 страниц)

Там, стремясь к непринужденности и живости композиции, Федотов развернул комнату под углом к зрителю, но, словно убоявшись собственной смелости, героев поставил все-таки академически привычно – барельефно, да и комнату так затемнил, что смелость его отчасти скралась. Здесь же оба главных героя размещены в пространстве ярко освещенной комнаты совершенно непринужденно, а если и повернуты слегка на зрителя, то самую малость, не более того, чтобы, не теряя в естественности, приобрести в необходимой выразительности.

Там живопись была замученная, многократно правленная, тяжелая и жесткая; цвет был робко загашен, словно увиден сквозь какие-то бурые очки, убивающие его яркость. Здесь живопись была свежа и чиста и цвет звучал в полную силу (нет, Федотов недаром просиживал над своими «портретиками», жадно ловя в натуре всякий оттенок и стараясь свести его с остальными). А ведь немало отваги нужно было, чтобы решиться написать этот достаточно безвкусный интерьер – стену, покрытую штофом какого-то горячечного – глухого и вместе с тем раздражающего, красного цвета рядом с жирным сиянием золоченых багетных рам и начищенной бронзы, с тяжелой портьерой вишневого цвета, с переливающимся зеленоватым шелковым платьем невесты и с рыжевато-желтым паркетом. Федотов изрядно рисковал, потому что вульгарность воспроизводимой обстановки угрожала против его желания перерасти в вульгарность самой картины, и он, казалось, уже подошел к этой ненадежной грани, но остановился и не перешел ее, оберегаемый инстинктом высокого вкуса.

Кто бы еще решился на подобное сочетание красок? Разве что сам Брюллов, позволявший себе пускаться в опасные предприятия с огненно-красным цветом и выходивший из них достойно. И все же, к чести Федотова, надо заметить, что несравненно труднее было оправдать звучную гамму в «Разборчивой невесте», где дело происходит в заурядной гостиной петербургского дома, чем в экзотической, подчас даже фантастической обстановке большинства картин Брюллова – хотя бы в знаменитом «Портрете графини Юлии Павловны Самойловой, рожденной графини Пален, удаляющейся с бала с приемной дочерью Амацилией Паччини», наполненном маскарадными костюмами и условными драпировками.

В «Разборчивой невесте» воспроизведение обставленного с сомнительным вкусом и лоснящегося от богатства интерьера явило собою совершенство живописи, ничего не приукрашивающей в предмете изображения, но заставляющей при этом любоваться самим изображением.

Та способность и потребность наслаждаться зрелищем жизни, которая, верно, составляет одно из существенных свойств истинного художника, которая достаточно наивно и чистосердечно обнаруживала себя еще в дилетантских работах Федотова, затем в его «военных картинках», возродилась тут на новом, более высоком уровне. Силой достигнутого живописного мастерства он научился любое явление, извлеченное из обыденной «презренной жизни», возводить в «перл создания», в «степень изящного».

Именно сейчас, в «Разборчивой невесте», Федотов впервые ощутил сладость работать уверенно и последовательно, – не спотыкаясь на каждом шагу, не возвращаясь к уже сделанному, не тратя времени на переделки, не мучаясь от затруднительности исправить, а чувствуя, что каждый мазок попадает точно на место, именно ему принадлежащее.

Желанное мастерство пришло, и удивительно быстро: не миновало еще и трех лет, как он взялся за кисти. Бодрое настроение владело им. Он даже новую сердечную драму, случившуюся в разгар работы над «Разборчивой невестой», осенью 1847 года, пережил сравнительно легко.

К этому времени у Федотова образовалось уже изрядное количество приятельских и дружеских связей среди людей, принадлежавших несколько иному сорту, чем те, с которыми он знался до сих пор. Те – Жданович, Рейслеры, Флуги – были людьми преимущественно среднего или старшего поколения, домовитые и солидные, давно и прочно устроенные в жизни, к искусствам не причастные, кроме как в качестве зрителей и слушателей, и с Федотовым их связывали чисто человеческие отношения. Эти, новые, принадлежали к младшему поколению, иные из них были гораздо моложе Федотова, их малообеспеченная и беспокойная жизнь протекала в трудах и упованиях на блистательное будущее – то были молодые художники.

Как это ни странно, но Федотов, узнавший дорогу в Академию художеств через полгода после переезда в Петербург, просидевший немало вечеров на занятиях, далеко не сразу начал сходиться с художниками, как будущими, так и настоящими. Многое мешало тому.

Они долго внушали ему робость – профессионалы, пусть и не успевшие еще закончить курса, но с отроческих лет приученные к карандашу, как сам он был приучен к строю, по-хозяйски разгуливающие по длинным академическим коридорам, смело, до развязности, судящие обо всем, перед чем он готов был снять шляпу, раздающие бесцеремонные и безапелляционные оценки уважаемым профессорам. Самая их речь, усыпанная жаргонными, переходящими из поколения в поколение словечками, их ухватки, воспитанные годами общения друг с другом, вплоть до манеры жестикулировать, как бы рисуя невидимый предмет резким движением сильно отставленного в сторону большого пальца, – все это было для него знаками приобщенности к обособленному миру, подобному некоей масонской ложе.

Вместе с тем они его смущали и даже отталкивали. Смущали столь частым небрежением к простым правилам заботы человека о себе и о приличии, в самом Федотове сидящем подобно стержню, – нечесаными волосами, небритыми щеками; смущали развязностью манер, склонностью к скандалам и к излишнему употреблению напитков; смущали шумными вечеринками в обществе натурщиц, похабными куплетами, безобразными выходками, подчас исполненными цинической изобретательности и артистизма, но оттого не становящимися привлекательнее. Известная история с малолетней дочкой академического сторожа, которую воспитанники затащили к себе и, раздев догола, вызолотив с головы до ног, пустили по коридорам академии наподобие Купидона, не могла бы его насмешить: слишком ясно представились бы ему живые слезы на мертвенно-золотых щеках малого ребенка, в ужасе бегущего босиком по ледяным каменным плитам под улюлюканье весельчаков.

«Мне грустно думать, что некоторые художники еще до сих пор подтверждают своим странным поведением нерасположение общества к нашему брату. Старый предрассудок о том, что всякий человек, посвятивший себя служению изящного, есть непременно гуляка, истребляется с каждым днем, а между тем некоторая часть из нашего художнического круга будто нарочно вызывает на себя осуждение!.. Нет! мое мнение всегда будет в пользу ежеминутного труда и жизни самой воздержной, самой спокойной: если бы я мог перелить это убеждение в души многих молодых людей, своих сверстников по искусству!..»

Однако с годами он стал мудрее. К тому же он слишком углубился в прежде для него заповедный мир и слишком многого достиг, чтобы взирать на него без робости или хотя бы с меньшей робостью. Глаз его окреп, и ему достаточно было беглого взгляда, брошенного на рисунок, чтобы распознать его слабость, какой бы напускной бойкостью она ни прикрывалась. В художниках он вовсе не видел уже однородной массы, а стал выделять среди них глубоко ему симпатичных, хорошо его понимавших и ему понятных. Он все более нуждался в тех людях, которые бы разделяли его художнические заботы.

Сходиться он предпочитал с ровней. Как не вспомнить при этом Тараса Шевченко, недавнего питомца Академии художеств: лишь на год старше Федотова, к тому же бывший крепостной, тот к тридцати годам был вхож в кружки Михаила Виельгорского и Александра Одоевского, бывал на вечерах Нестора Кукольника и Александра Струговщикова, общался с Карлом Брюлловым, Алексеем Венециановым, Федором Толстым, Василием Григоровичем, а также с Василием Жуковским, Виссарионом Белинским, Владимиром Панаевым, Михаилом Глинкой и еще с массой других людей того же или близкого уровня.

Федотов же из великих знал только одного Брюллова – да и как знал? Завязавшееся когда-то знакомство не поддерживал, после столь памятного свидания дорогу к нему забыл, а уж известных вечеров на антресолях квартиры Брюллова и подавно не посещал. Между тем кого из художников там только не бывало – и Григорий Михайлов, и Александр Корицкий, и Николай Рамазанов, и Платон Борисполец, и Вильгельм Тимм, и Яков Капков, и Василий Штернберг, и Аполлон Мокрицкий, и Иван Сошенко, и Кирилл Горбунов, и многие, многие другие. Одного лишь Федотова не было.

Куда как проще ему было с молодыми. Васильевский остров буквально кишел художниками разных возрастов и состояний. Собравшиеся со всех концов России, одержимые честолюбием или пылающие страстью к искусству, тянулись они сюда, поближе к Академии художеств, и Петербург с его чахлым серым небом был для них все равно что Афины или Рим. Они и селились вокруг академии – кто поближе, кто подальше. Ютились в комнатенках под самой крышей, где летом невыносимо жарко, невыносимо холодно зимой; в проходных комнатах, где только и можно было поставить старый диван да мольберт и гипсовую «анатомию»; в подвалах, в полузаброшенных флигелях рядом с дровяными сараями и конюшнями; порою, в целях сбережения средств и в жажде общения, съезжались друг с другом, образуя маленькие общежития. Ходили в худых сапогах, экономили, чтобы покупать по дешевке гравюры, питались чем бог пошлет, а в лучшие дни бегали к Каролине Карловне Юргенс, Юргенше, державшей столовую под боком у Академии художеств, ели там картофель, луковый суп, неимоверно приправленный перцем, и говорили об искусстве.

Сколько же их сгинуло без следа – прекраснодушных мечтателей, упорных тружеников, сколько истинных дарований погибло в отчаянной борьбе с нуждой – о том знают лишь архивы Академии художеств. Не случайно, что кто бы из русских писателей ни брался писать про художника, повесть всякий раз выходила невеселая… А сколько их погибло уже потом – как будто пробившихся, получивших и пенсионерство в Италии, и профессорство, и казенную квартиру – да иссохших творчески, не давших ни плода, ни цветка, в лучшем случае оставшихся строчкой в энциклопедическом словаре.

Конечно, сходился Федотов не с одними лишь художниками. Именно на то время падает и его знакомство с семейством Майковых – семейством примечательным. Любопытен был сам глава дома Николай Майков – былой офицер, герой 1812 года, потом живописец, академик, преданнейший служитель муз, старец не от мира сего, вечно ходивший с длинными волосами, перехваченными суровой ниткой. Интересны были и сыновья – старший, Аполлон, уже подававший виды как поэт; средний, Валерьян, проявивший себя как интересный критик, сменивший Белинского в «Отечественных записках» и всерьез писавший о живописи (увы, он погиб вскоре после знакомства с Федотовым, утонув летом 1847 года); был еще младший брат, Леонид, будущий историк литературы, но он пока оставался в тени по малолетству. Интересна была их мать, особа умная и артистичная. Интересен был весь их дом, одержимый любовью к искусству, а в пору близости с Федотовым поголовно увлекавшийся итальянской оперой.

Но все-таки большинство его новоприобретенных знакомств было из художественного мира. Сошелся он с Евстафием Бернардским, бывшим вольнослушателем Академии художеств, а ныне ксилографом, исполнявшим иллюстрации для многих прославленных тогда альманахов; сблизился и с другими молодыми художниками, обитавшими в том же доме возле Тучкова моста и составлявшими нечто вроде дружеского кружка, – Кириллом Горбуновым, Александром Беляевым, Петром Захарьиным, Николаем Лавровым, Василием (на самом деле Вильгельмом) Гофетом, а также с братьями Александром и Василием Агиными, входившими в этот кружок, даром что жили они несколько на отшибе, в отдаленной части Васильевского острова; жили в ужасающей бедности, хотя именно в это время Александр исполнял свои знаменитые иллюстрации к «Мертвым душам», гравированные тем же Бернардским. Сошелся и с художником-литографом Александром Козловым, и с Львом Жемчужниковым, только что оборвавшим начатую было в кадетском корпусе, потом продолженную в Пажеском многообещающую карьеру и устремившимся все к той же Академии художеств, – он жил на 2-й линии, у Малой Невы, вместе с братьями Николаем и Алексеем (одним из создателей будущего Козьмы Пруткова).

Наконец, познакомился и крепко сдружился с Александром Бейдеманом – так крепко, что дружбу эту не подточили ни щекотливое обстоятельство, возникшее в ближайший год их знакомства, ни значительная разница в возрасте. Александр Егорович, или, лучше сказать, Саша Бейдеман еще не был художником, ему едва минуло 20, он несколько лет посещал рисовальные классы, а последние три года – класс живописи у профессора Маркова; на него возлагались немалые надежды, впрочем, так, увы, и неосуществившиеся. Пока же он учился и содержал семью – работал для журналов, между прочим занимался «отделыванием» набросков, исполненных издателем «Ералаша» Михаила Неваховичем – человеком одаренным, но совершенно непрофессиональным. Бейдеману приходилось туго, средств не хватало, а на попечении у него были мать, маленький брат и две сестры – Лизе было не более двенадцати, а Елене уже двадцать, она была общепризнанно хороша собою, ей пора было замуж, и это составляло предмет серьезной озабоченности.

Скорее всего, именно через Бейдемана Федотов познакомился с Львом Лагорио и Константином Трутовским, двумя совсем молоденькими, ровесниками Бейдемана, учениками Академии.

В дом Бейдеманов на 13-й линии Федотов зачастил. Не одна лишь дружеская привязанность была тому причиной, но и сердечное влечение к Елене, вскоре ставшее явным для всех. Он ухаживал, рисовал, пел, писал стихи в альбом («Неувядаемый венок – / Вот всё, что вымолить я мог / Для Вас у северной природы / Из-под снегов и непогоды. / В нем аромата, правда, нет, / Цветов его неярок цвет, / И, может быть, что на него / Никто приветливо не взглянет, / Но мимолетного всего / Назло – он ввеки не увянет…») – словом, очень старался понравиться и как будто преуспел: завоевал некоторую взаимность, впоследствии давшую ему сомнительное право упрекать Елену в неверности. Но партии он собою, конечно, не представлял, и кончилось все как в заурядном романе: молодая очаровательная девица пошла за немолодого и некрасивого, но богатого. Скорее всего, разумно поступила, избавив семью от лишнего рта и утомительных забот о ее будущем и себя устроив основательно, может быть, даже найдя в конце концов счастье.

Свадьба состоялась 9 ноября, а уже на следующий день Федотов разразился предлинным, на 137 строк, стихотворением:

 
Со вчерашнего дня
Ее нет для меня. —
Уж с другим под венцом
Обменялась кольцом…
 

В стихотворении много доводов и назиданий, много сарказмов в адрес неверной и шпилек в адрес ее избранника, много пространных и довольно путаных рассуждений – не хватает лишь подлинного чувства. Самая любовь, скорее всего, была чистосердечно придумана: и в сердце еще ныла после Катеньки Головачевой болезненная пустота, и не потухло еще столь естественное желание любить, быть любимым и даже устроить свое семейное счастье.

Сердечная драма миновала гораздо быстрее, чем думалось в середине ноября, и уже через непродолжительное время он вспоминал обо всем прошедшем с интонацией холодной отчужденности: «Такая была хитрая штучка, хорошенькая, не думал я, что в этой головке помещается такая змеиная уловка…» Приостыл, успокоился, уверился в том, что семейные радости не для «одинокого зеваки».

Дело ждало его. «Разборчивую невесту» он закончил гораздо быстрее, чем «Свежего кавалера», и у него было уже целых две картины. Каковы ни были их недостатки – и те, которые он замечал сам, и те, которые замечаем мы, – он должен был видеть: такого в русской живописи еще не появлялось.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Сюжет новой картины он начал подбирать давно, еще тогда, когда стало ясно, что «Разборчивая невеста» пошла, пошла хорошо и надо думать о следующей работе. Каждой свободной минутой он пользовался для того, чтобы покопаться в зарисовках, поворошить в памяти виденное и слышанное, кое-что и набросать на бумаге.

Картину предполагал делать «сложную», то есть со многими персонажами, охваченными единым действием. Мысль обратиться для того к какой-нибудь из сепий уже не приходила ему в голову. Слишком натерпелся со «Свежим кавалером». Да и ясно было, что сепии вместе с планами обширных серий остались где-то далеко позади. Требовалось что-то другое. В голове роились сюжеты, и оставалось только сделать верный выбор.

Задумал было «Пирушку» – многолюдная компания, оживление перешло границы благопристойности, кто-то уж свалился вместе со стулом, соседка вскочила, отряхивая залитое вином платье, и началась суматоха, лишь один застольный энтузиаст продолжает хлопотать над бутылкой с шампанским. Разные лица и повадки, могло получиться забавно; Федотов сделал даже подробный карандашный эскиз, но на том дело стало: задуманное показалось незначительным.

Попробовал и в совсем ином роде – «Пожар»: паника, люди бегают, тащат вещи. Своего рода «Последний день Помпеи», только в частном российском доме. Тоже бросил.

Что-то проглянуло в эскизе «Крестины», обещавшем картину столь же забавную, сколь и поучительную: дом бедного чиновника, многочисленные его чада дерутся из-за куска хлеба, не обращая ни на что внимание; мать, неглиже, с младенцем у груди, пытается их урезонить, но тщетно; служанка растапливает печь стружками и обломками стульев, а в комнату вваливается хмельной отец семейства, размахивающий двумя бутылками клико; вслед за ним шествуют дьячок (с купелью на плече и облачением через руку) и просвирня. Вроде бы анекдот, но не совсем. Привлекало противоречие между бездумным птичьим оживлением супруга и безотрадностью всей обстановки, которую он упорно не замечает: серьезное, едва ли не драматическое сталкивалось с комическим – здесь что-то было. Федотов увлекся, сделал эскиз тушью, довольно тщательно проработанный, но на том дело и стало.

Сюжет будущей картины нужен был такой, чтобы в нем сошлись разные судьбы, разные интересы, чтобы решалось нечто жизненно важное, чтобы герои приоткрывались зрителю в неожиданном качестве, не такими, какими их знают и какими они сами себя видят. И притом чтобы происшествие это было все-таки из ряда событий заурядной жизни – ни пожара, ни суда, ни, упаси боже, визита жандармов на дом. И он продолжал искать.

Наконец что-то начало брезжить. В чреде извечных событий человеческой жизни, каковы: рождение, крестины, брак, рождение детей, болезни и смерть – наиболее заманчивой показалась свадьба. Это не только перемена существования, и перемена прерадикальнейшая, но и соединение двух разных семейств, двух родов, до сих пор, может быть, живших в полном неведении друг о друге, а теперь вдруг роднящихся – одно это столкновение обещало выбить искру отличного сюжета. Тут расчет спорит с чувством, привычка с переменой, возникают упования, планы, надежды, а за ними приходит и разочарование. Тут увлекательные события следуют друг за другом, подобно актам комедии, только выбирай: и предварительные переговоры свахи с одной и другой стороной, и сватовство, и сговор, и самая свадьба, и, как развязка, первое утро молодых, ну и, может быть, визит молодых к родителям – каждое тянет на картину, да и не на одну.

Четыре года тому назад, в сепии «Первое утро обманутого молодого», Федотов предпочел развязку: иллюзии рухнули, надежды попраны, обман обнаружил себя с недвусмысленностью. Сейчас этот ход показался слишком уж прямолинейным, потянуло на завязку – сватовство: еще ничего не совершилось, еще все впереди. Впервые встречаются лицом к лицу, а не через посредника, те, кому жить вместе до самой смерти.

Придать увлекательность этой завязке могло некое обстоятельство, делающее сватовство не совсем ординарным для обеих сторон. Скажем, старик-богач сватается к молоденькой бесприданнице. Сюжет, бесспорно, трогательный и выигрышный (Василий Пукирев в своем «Неравном браке» недаром за него ухватился 15 лет спустя), но опять-таки ведущий к некоторой прямолинейности – та же «Бедной девушке краса – смертная коса», только на более пристойный манер. Поединок неравен, исход предопределен, сильный давит, слабая страдает, но вынуждена согласиться – грустно, горько, но сразу всё ясно, и картину писать незачем.

Интереснее получалось, если обе стороны как-то уравнены. Скажем, жених из благородных, но без гроша, а невеста из простых, но богатая. Тут образуется столкновение взаимных интересов, каждый в чем-то приобретая, что-то и теряет, начинается торг и игра друг с другом. Жених может быть знатный – промотавшийся аристократ, но лучше, свой брат, офицер: аристократы брали в жены простых очень уж редко, кроме того, и это самое существенное, с аристократами Федотов не знавался, а придумывать не хотел, да и не мог.

Так или иначе, сюжет сложился. Армейский офицер (конечно, армейский, они попроще), капитан или, скорее, майор, наслужившийся и приутомившийся от службы, подумывает уйти на покой. Состояния у него нет, поместья тоже, пенсион невелик, статская служба не светит, и выход один – жениться на богатой, купеческой дочке или вдове, взять хорошее приданое. Совершив необходимую рекогносцировку при посредстве неизбежной свахи и удостоверясь в благоприятных для атаки обстоятельствах, наш майор приходит в дом с официальным предложением руки и сердца.

Он является при параде – в мундире, а не в сюртуке, при сабле и треугольной шляпе, в сиянии «густых» штаб-офицерских эполет. Он молодится, втягивает взращенное неумолимостью лет и неумеренностью привычек брюшко, молодцевато подкручивает усы – словом, старается набить себе цену. В разговоре он с небрежностью поведает о близости к знатным особам, с напускной скромностью – о заслугах перед государем и отечеством, с доверительностью – о блестящих видах по службе. Он разыгрывает комедию.

В купеческом доме суматоха и ажитация, там разыгрывается своя комедия. Возможность породниться с благородным прельщает, ради этого можно и выложиться хорошенько. Исход переговоров как будто ясен, но торг есть торг. Надо соблюсти достоинство, показать, что и мы не лыком шиты, – и принять гостя можем как следует, и приодеться к случаю, и вести переговоры без унизительной суетливости.

Федотов предпочел изобразить не самые переговоры, облеченные в принятую форму, при которых каждая сторона, зная заранее свою роль, эту роль и играет, – не весь этот спектакль (хотя и он таил серьезные соблазны для живописца домашних сцен), а тот миг, когда занавес вот-вот взовьется над сценой, когда не все еще установилось и прибралось должным образом и легкое смятение владеет каждым, на глазах у нас торопящимся перевоплотиться в предписанный ему образ: Майор явился, он в доме, его еще никто не видит, но о явлении его уже известно.

Правда, при этом получалось, что преимущественное внимание доставалось купеческому семейству, в лоне которого все происходит. Сам же Майор оказывался на втором плане, в почетной, но пассивной роли возбудителя беспокойства. Однако для единства и силы целого приходилось чем-то поступиться. Поступился, в душе предполагая все же еще воздать Майору так или иначе – еще в одной картине или в стихах.

Конечно, возникали кое-какие трудности в компоновке, и прежде всего – необходимость показать Майора так, чтобы он при этом оставался невидимым для всего почтенного семейства. Излюбленный прием – дверь, отворенная в соседнюю комнату, – сработал безошибочно: Майор там, семейство здесь, они разделены стеной. Каждый, почитая себя недоступным чужому взгляду, занят подготовкой к решительной встрече, и один лишь зритель имеет возможность обозревать их одновременно и сопоставлять.

Эту самую общую идею и надо было превратить в картину, выстраивая ее последовательно и основательно, как архитектор проектирует сложное и величественное здание, руководствуясь первоначальной простенькой схемой, набросанной карандашом на случайном листке. Нельзя было пренебрегать никакой мелочью, потому что всякая ошибка в начале работы больно отзовется в конце ее.

Смело, без всяких опасений показаться скучным, возвратился он ко все той же комнате-коробке (стена налево, стена направо), которую так безуспешно пытался населить и оживить в сепиях и от которой так упорно открещивался в двух первых картинах. Поворачивать стены под углом, намечать на потолке косо идущие балки – все это было ему уже ни к чему, все это было от лукавого.

Без затей развернул он прямо на зрителя стены своей комнаты, лишь самую малость, почти незаметно скосив ее – единственно для того, чтобы правая стена растянулась немного длиннее и шире приоткрылась дверь со стоящим за нею Майором. А чтобы этот пустячный сдвиг не резал глаз, точно посередине спустил с потолка большую люстру и утвердил тем самым симметричность композиции. Чем спокойнее и незыблемее будет обстановка, тем живее будет выглядеть разворачивающееся в ней действие.

Своих героев он отодвинул несколько в глубину, на второй и третий план, оставив на первом лишь широкую полосу паркета, фланкированную краем столика и стула с одной стороны и стулом же – с другой. Явилась некоторая кулисность, а с нею и ощущение театральности, но он этого не испугался: пусть все будет видимо как бы из партера зрительного зала, в некотором удалении от «сцены», пусть все расположится удобно для обозрения, пусть и персонажи ведут себя не просто как живые люди, подсмотренные у себя дома через щелку, а как даровитые актеры, с искренним чувством разыгрывающие спектакль.

Пространство живет тогда, когда оно пронизано движением и взаимосообщением существующих в нем людей. Так у Федотова, несколько неожиданно для него самого, получилось однажды, в «Следствии кончины Фидельки», где вереница людей, растянутая от двери до ширм, изгибалась плавной дугой, а в изгибе ее, как в нише, умещалась своя, обособленная от всего остального, группа, занятая портретом и проектом монумента. Тогда так сложилось – по капризу случая или наитию. Сейчас же взаимодействие людей, населяющих и оживляющих собою пространство, Федотов последовательно продумывал и выстраивал в композиции – в осмысленной группировке персонажей.

Их в конце концов собралось восемь: сам Майор, Сваха, Отец, Мать, Дочь – это главные, а кроме того, еще трое не главных, но необходимых для придания живости сюжету – Кухарка, накрывающая на стол, Сиделец из лавки, помогающий ей, и Приживалка, юркая старушонка. Именно в этом порядке он и пустил их друг за другом, но таким образом, что они не стояли гуськом: некоторые уходили в глубину, на третий план, а некоторые выступали вперед, на второй, образуя собою подобие извивающейся гирлянды, которая, собственно, стерла несколько жесткое разделение на планы.

Он и прежде того, еще в сепии «Магазин», пробовал вывести единую линию, красиво соединяющую его персонажей, и бился над нею, передвигая фигуры, меняя их позы и жесты. Но там эта линия так и осталась гибкой, не без ловкости проведенной линией, сцепляющей фигуры, между которыми ничего общего не было. Здесь же она словно обозначила собою некий внутренний ток, переходящий от одного к другому, как если бы все они взялись за руки, а крайний положил палец на колесо электрической машины. Этот ток – распространяющееся известие о прибытии Майора.

Наращивая человеческую гирлянду, Федотов так старался разместить своих героев, расставляя и повертывая их, такие жесты придавал им и так направлял их взгляды, чтобы каждый связывался со своими соседями или хотя бы с одним соседом. Сам Майор еще накручивает ус в соседней комнате. Сваха идет от него, она переступает порог, левая ее рука непроизвольно тянется к двери, как бы показывая: «Уже здесь», – лицом же она обращена к Отцу, именно ему прежде всего адресуя благую весть. Отец более всех прочих готов к встрече – пальцы, правда, еще возятся с упрямыми пуговицами сюртука, но он уже делает шаг к двери, сияя улыбкой. Мать и Дочь заметно отстали от него, известие застигло их в некоторой растерянности, особенно Дочь, которая в смущении порывается убежать. Мать же, успевшая сильнее проникнуться ощущением важности момента, пытается задержать ее на месте, схватив за платье и произнеся громким шепотом: «Куда, дура!» – или что-то вроде того.

Дочь – вся в порыве, бежит к спасительным дверям, ведущим в глубину дома. От нее, от ее простертых беспомощных рук и вскинутой головы, известие обращается в дальний угол, где все еще царит неторопливое спокойствие, а отчасти даже и неприбранность: поднос с бокалами и шампанским по-простецки, на скорую руку, приткнут прямо на стуле, Кухарка выставляет на стол горячую кулебяку, Сиделец еще возится с бутылками, а Приживалка, высунувшаяся в дверь и потому присутствующая в картине как бы наполовину, обнаруживает крайнюю степень неосведомленности – расспрашивает, что произошло. Всем троим, конечно, совсем не место при церемонии: еще миг-другой, известие дойдет и до них и они исчезнут, успев только водрузить шампанское на место.

Заботился ли Федотов о том нарочно или нет, но так уж вышло, что, намереваясь изобразить краткое мгновение, выхваченное из жизни купеческого семейства, он на самом деле растянул его, представил в виде цепочки мгновений, каждое из которых предшествует соседнему, и картина приобрела более живости, чем если бы, следуя точной житейской логике, он передал бы то, чем занят каждый из его героев в одно и то же время. Прием не нов (его по-своему употребил еще Брейгель в своей «Притче о слепых», Федотову, скорее всего, неведомой), но тонок и обнаруживает незаурядность дарования.

Составляя свою хитро извивающуюся вереницу персонажей, Федотов одновременно заботился о том, чтобы каждому отвести в ней место, согласное с его значением в развертывающейся комедии нравов.

Что до троицы у стола, то ей, конечно, сразу достался самый дальний и темный угол. В некоторое отдаление был задвинут и Отец: двигающийся по направлению к гостю, почти готовый к встрече, он и менее интересен зрителю. Поближе к нему подвинулась и Сваха, уже исполнившая свое хлопотливое дело, а сейчас фигурирующая исключительно как вестник, соединяющий семейство с Майором. Главными стали Майор и Дочь, вернее сказать, Дочь вместе с Матерью, цепко ухватившейся за нее и образовавшей вместе с нею некую нерасторжимую скульптурную группу.

Майор по самому характеру расположения за дверью оказывался как бы на окраине основного действия – и, значит, в явном противоречии со своей ролью, но Федотов уже научился преодолевать подобные трудности. Еще раньше пришел он к тому, чтобы всю комнату слегка притемнить, высвечивая ближайшие к зрителю фигуры и уводя в тень дальние – так, словно мягкий рассеянный свет шел со стороны зрителя, из невидимых ему окон. Поэтому естественно было ту, что за дверью, комнату, наоборот, залить солнцем, бросив на пол такое горячее золотистое пятно, чтобы от него вся стена мягко засветилась (дивный кусок живописи, очень много обещавший в ближайшем развитии Федотова), на фоне же этого свечения фигуру Майора поставить темным силуэтом, очень четко рисующимся в проеме двери, как в раме парадного, в рост, портрета. Получалось, что Майор и тут и не тут – явление из иного мира.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю