Текст книги "Тревожное небо"
Автор книги: Эндель Пусэп
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 25 страниц)
… На «испытаниях» мне повезло: я выдержал в шестой класс, хотя и закончил к этому времени лишь четыре класса. Вальтеру пришлось довольствоваться «законным» пятым.
Не знали мы тогда, что отсюда, от той случайности на экзаменах, начнутся развилки дорог и в нашей жизни, развилки, которые поведут нас с ним все дальше и дальше друг от друга.
Стояло бабье лето. Было тепло и солнечно. В воздухе плыли длинные серебристые паутинки. По знакомой уже дороге отправились мы с мамой в Островки. В Шало заехали к куму Тимофею. Как и всегда, встречая нас, закудахтала уже с крыльца тоненьким фальцетом кума – тетя Настя.
– Касатики вы мои милые! А выросли-то как… Хоть завтра в женихи! Заходите, заходите! Я сейчас самовар поставлю, чайку попьем, – тараторила она без умолку.
Наложив из печи горячих углей в самовар и схватив сапог, тетя Настя раздула их так, что на пол посыпались искры. Поставила на стол чашку с малосольными огурцами, нарезала несколько толстых ломтей пшеничного хлеба и пригласила нас за стол. Пока мы закусывали, самовар зашумел вовсю.
Выпив вприкуску по чашке чаю, мы опрокинули их дном кверху и положили на донышки по сибирскому обычаю огрызочек сахару: напились, мол, досыта и осталось еще…
… Отдохнувший Серко побежал рысцой. Вот и знакомые Островки. Подъехав к школе вплотную, мама остановила лошадь. В дверях показался знакомый плотный человек.
– Давайте, сгружайте все хозяйство, – велел он нам и, показав рукой на сваленный у штабеля с досками большой ворох свежей соломы, добавил:
– И матрацы набейте. Положите их в большой класс. Потом, когда начнутся занятия, будете уносить их на день на чердак.
– Кто это? – шепнул я матери.
– Сам Томингас, заведующий, – также шепотом ответила мать.
Заведующий громко окликнул проходящую по двору женщину.
– Зидра! Примите от них продукты и зачтите в счет оплаты за питание.
Потом обратился к нам:
– Оставьте себе хлеба, масла или что там у вас еще есть, чтобы хватило до понедельника (была суббота), когда будут готовить уже всем интернатовцам.
«Интернатовцам»? Слово было для нас новое и непонятное, но спросить его значение мы постеснялись. Поняли, что с послезавтрашнего дня «интернатовцев» будут кормить в столовой, стало быть мы сами будем «интернатовцами».
Оставили себе буханку хлеба и кусок вареной солонины. Все остальное передали хозяйке. Та, взвесив принимаемые продукты безменом, записала все в новенькую тетрадь.
– Смотри, – шепнул Вальтер, – какая белая бумага!
До сих пор мы имели тетради только для чистописания, да и те из серой бумаги. Все остальные записи делались в Выймовской школе грифелем на невесть откуда раздобытых аспидных досках. А тут снежно-белая бумага, да еще в голубую клеточку!
Пока мать беседовала с заведующим, мы с любопытством рассматривали помещение. Рубленое из бревен здание школы разделялось коридором на две неравные половины. Большую половину мппмал класс, где мы сейчас находились. В дальнем его конце пол был настелен, на полметра выше и под потолком, над передним краем помоста, виднелась туго натянутая толстая проволока.
– Сцена, – догадался Вальтер.
Перед школой мать уже подтягивала чересседельник.
– Ну, я поеду, – сказала она, подавая на прощание руку Томингасу и, усевшись на телегу, обернулась к нам:
– Вы тут не балуйтесь, учитесь как следует…
Проводив глазами отъезжавшую повозку, заведующий позвал нас с собой:
– Пойдем, расставим парты малышам.
В конце коридора, наставленные друг на друга, стояло десятка два парт. Были они чуть поменьше стоявших в большом классе. Мы ставили их в комнате по левую сторону коридора.
– Тут разместятся младшие классы, от первого до четвертого. А ночью будут спать девочки.
– Пока все, идите погуляйте, – отпустил, наконец, нас заведующий.
В этот же день мы познакомились с одним из наших будущих учителей. Столкнулись с ним на крыльце. Громадного роста человек остановился, пропустил нас с Вальтером. Это был один из тех людей, про которых говорят, что творец, создавая его, очень спешил: обтесал топором все что надо, снял лишнее, но из-за недостатка времени отделывать не стал. Крупные, грубые черты лица, большущие руки и ноги незнакомца удивляли и я остановился, разглядывая его.
– Ну что? Нравлюсь? – улыбнулся человек. Покраснев, я молчал.
– Давай знакомиться. Моя фамилия Войт, буду преподавать вам математику и физику.
Я пробормотал свою фамилию.
– В какой класс?
– В шестой.
– Вот и хорошо, скоро будем заниматься.
На другой день новых знакомых появилось много. Выйдя поутру во двор, мы встретили пожилого мужчину и девушку, заметно прихрамывающую на левую ногу.
– Тере, – нестройно поздоровались мы с Вальтером.
– Здравствуйте, – ответил мужчина. – А по-русски вы разговариваете?
Мы дружно закивали.
– Ученики?
Мы снова закивали. Девушка звонко рассмеялась:
– Они немые…
– Зачем ты так, Маша? Нехорошо, – укоряюще сказал мужчина.
– Они, папа, будто язык проглотили…
– Давайте знакомиться: я учитель русского языка, Брюшинин. А это, – тут он положил девушке руку на плечо, – моя дочь, Мария. Будет учиться в шестом классе.
Назвались и мы.
– Островские? – спросила девушка.
– Нет. Из Выймовки.
– Где это такое?
– За Верхне-Шалинском, рядом с Мишкино, – ответил я.
– Вы читать любите? – спросил учитель.
Вальтер, как всегда, молчал, я, тоже помолчав, пробормотал, что люблю.
– А что ты читал? – обращаясь уже ко мне, спросила Маша.
– Шерлока Холмса, «Хочу все знать»… – промямлил я.
– И больше ничего? – удивилась она, – а Пушкина, Лермонтова, Некрасова?
– Нет…
Во дворе стояли телеги, вокруг них копошились люди.
– Приезжают понемногу… скоро будет как в улье, – сказал Брюшинин, кивнув на повозки.
Стараясь ничем не выказывать своего любопытства, мы с Вальтером уголками глаз следили за шнырявшими от повозок к двери школы девочками и мальчиками. У входа, беседуя с заведующим, дымили самосадом их бородатые и усатые родители. Все – незнакомые. Ребята – четверо девочек и два мальчика – весело и непринужденно болтая между собой, набивали матрацы, смеясь и толкая друг друга.
Во дворе появилась давешняя женщина – Зидра и позвала нас на обед.
На столе, сооруженном из гладко выструганных пахнущих еще смолой сосновых досок, дымились большие глиняные чашки. Наполненные до краев пахучим варевом из картошки и кусочков солонины, они возбуждали и так уже разыгравшийся аппетит.
Прижимая буханку к груди, Зидра разрезала хлеб.
– Сколько вас тут? – Не ожидая ответа, пересчитала нас сама.
Украдкой наблюдая друг за другом, мы быстро управились с едой и, с шумом отодвигая скамейки, пошли к выходу.
– Лена, Лида, – окликнула Зидра, – не уходите, помогите мне прибраться.
Две девочки вернулись, к ним присоединились еще две – Юули и Анни.
Появилось еще несколько будущих наших товарищей. Из Листвяжного приехали братья Чехловы, Володя и Андрей, из Имбежа – Волли и Освальд Сорок, Оля Жоголева и Мария Махнугина – из Шало.
Совсем уже в темноте, когда мы при свете лампы-молнии сидели в столовой за ужином, появилось еще двое.
– Как ваши фамилии? – спросила Зидра.
– Петерсон, – ткнув себя пальцем в грудь, ответил рослый, круглолицый, улыбающийся крепыш.
Девочки прыснули. Черноокая Анни даже поперхнулась кашей.
– Ицков, – проговорил другой, худощавый. Домотканые холщовые штаны его были заправлены в портянки, обмотанные крест накрест веревочками кожаных постолов.
– Как же вы пришли? Пешком? – удивленно спросил Волли Сорок.
– Угу, пешком, – хмыкнул Ицков, – ну и что?
– Да нет, я ничего, так просто, – стушевался Волли.
… Позже мы узнали, что и Петерсон, и Ицков пришли действительно пешком за двадцать верст, не имея ни теплой одежды, ни гроша в кармане. Петерсон стал учиться и одновременно батрачил у местного островского кулака, скрывающегося за званием «культурного хозяина»{5}.
Ицков, щупленький и больной, сам зарабатывать не мог. С молчаливого согласия интернатовцев и заведующего школой Густава Томингаса питался он со всеми вместе, не внося платы. Проверяя работу школы, инспектор отдела народного образования обнаружил это «вопиющее безобразие». Комсомольцы после долгих и жарких споров отстояли это «отступление от правил», и Ицков продолжал учиться.
Питание в интернате стоило пять рублей в месяц. Было установлено дежурство на кухне. На общем собрании приступили к выборам в ученический комитет.
– Выставляйте кандидатов, кого вы сами хотели бы выбрать, – предложил Крастинсон, учитель младших классов. Ребята зашевелились, но никто не поднял руки.
– Смелее, смелее.
Поднял руку Геннадий Феоктистов, взрослый парень, уже отбывший военную службу и принятый в пятый класс. Сидя за партой вместе с Иваном Киреевым, они на голову возвышались над остальными своими одноклассниками. Иван так же, как и Геннадий, только что демобилизовался из Красной Армии.
– Я предлагаю выбрать в учком Ивана Киреева.
– Хорошо, запишем, – сказал заведующий. – Кого еще? Тишина. Затем поднялся Киреев.
– Я предлагаю Энделя Пусэпа.
Меня как током ударило. Откуда он меня знает? Я его раньше нигде не встречал. Не мог я тогда знать, что о составе первого ученического комитета шла речь еще в учительской, где собрались коммунисты школы, и что там сообща обсуждались возможные кандидаты в орган школьного самоуправления.
Членами учкома стали еще Нина Белова, Лена Гейльман, Лида Мядамюрк, Алекс Нейман и Освальд Сорок.
Я окончательно смутился, когда на первом заседании учкома меня выбрали председателем…
Состоялось и первое комсомольское собрание. Проводил его Крастинсон. Секретарем школьной ячейки стал Иван Киреев. Он тут же взял «бразды правления» в свои руки и предложил, в порядке комсомольского поручения, выбрать меня в пионервожатые, а Машу Брюшинину – редактором стенгазеты. Вальтер, как и в Выймовке, стал «главным художником» редакции.
Началась учеба. Самыми интересными были уроки самого заведующего, преподававшего географию и естествознание. Пока стояла теплая погода, уроки проводились на воздухе.
Томингас, чуткий и отзывчивый человек, сам был влюблен в природу и с первого дня начал собирать экспонаты в школьный краеведческий музей. Интересуясь не только фауной и флорой настоящего, он радовался как ребенок, когда мы находили кусок породы со следами окаменелых растений или насекомых. Он пришел в восторг, когда на крутом обрыве была найдена громадных размеров кость вымершего давным-давно животного.
Полюбили мы Брюшинина. Спокойный и требовательный, влюбленный в свое дело, он был незаурядным педагогом, умея находить интересное даже в таких «сухих» разделах, как этимология и синтаксис. На уроках литературы он умело использовал феноменальную память своей дочери Маши, уже взрослой к тому времени девушки, декламировавшей нам без запинки отрывки из «Капитанской дочки», «Демона», «Евгения Онегина» и из «Горе от ума» или «Мертвых душ». Может быть, мы с юношеской непосредственностью сочувствовали ему еще и потому, что был он тяжело болен.
Симпатизировали мы и учителю математики Августу Войту. Этот великан, носивший ботинки 46 размера и нигде не могущий приобрести на них галоши, так же, как и заведующий, выводил нас на уроках геометрии в поле: мерить землю, применяя нами же самими изготовленные инструменты.
Наступила зима. Кончились полюбившиеся нам экскурсии в поле.
После уроков, на очередном заседании учкома, где мы обсуждали, кого прикрепить к Жоголевой, «заработавшей» тройку по математике, одна из учениц сообщила нам, что в школе будет работать приехавшая из буржуазной Эстонии Айли Томингас, жена нашего заведующего.
Айли Томингас, молодая еще, образованная и интеллигентная женщина, долго не могла привыкнуть к стихийно установившемуся в школе необычному положению: на уроках и вне их все, и учителя, и ученики, обращались друг к другу на «ты». Было ли это протестом против ненавистного дореволюционного барского «выкания», или что-либо другое, трудно сказать, но на обращающихся на «вы» подавляющее большинство из нас смотрело косо. На «вы» обращались как между собой, так и с окружающими только двое: учительница младших латышско-русских классов Аузинь и Крастинсон.
Как-то после ужина, готовя уроки на завтра, к первой парте, за которой я сидел, подошла Лена Гейльман, которую учком «прикрепил» к отстающей Жоголевой.
– Эндель, помоги нам. Не получаются у нас задачи. Сама бы я может и решила, а вот объяснить, чтобы не решать за Жоголеву, не умею.
Обернувшись к ней, я увидел, как быстро-быстро двигались вверх-вниз ее длинные ресницы, и расхохотался. Лена покраснела, собралась уходить.
– Подожди… куда же ты? – ухватил я ее за руку. Лена вырвалась и быстро подошла к самой задней парте, за которой, мусоля карандаш, ждала ее Жоголева. Я пошел к ней. Разобрались сообща с уравнением, писали формулы и, вернувшись к себе, я вспомнил глаза Лены. «Что это она? И покраснела с чего-то…» – удивлялся я про себя.
Несколько дней спустя, выбегая на звонок к ужину, мы с Леной оказались последними. Я схватил ее за руку. На этот раз она не пыталась вырваться и, подняв на меня глаза, опять захлопала ресницами. Пробегая по темному коридору, я притянул ее к себе, и мы поцеловались… С того вечера темный коридор стал местом наших молниеносных свиданий. Выйдет Лена из класса и направится в интернатскую столовую, – я стану у окошка и жду ее возвращения. Только она покажется на крыльце столовой, я выхожу в коридор и, затаив дыхание, прислушиваюсь к скрипу ее шагов… ближе, ближе… Открывается дверь, и, будто случайно оказавшись на ее пути, целую ее… Тут же, не спеша, направляюсь в свою очередь в столовую.
На очередном комсомольском собрании обсуждались детали выезда школьной самодеятельности «на периферию», в деревню Хайдаку. Самодеятельность у нас особенно оживилась с приездом Айли Томингас. Она руководила хором, дирижировала симфоническим оркестром, где музыкантами были не только ученики, но и взрослые. Она же ставила неизвестные нам доселе эстонские народные танцы, отнюдь не забывая ни камаринского, ни гопака. Под ее руководством драмкружок готовил пьесы. Я очень любил музыку, люблю и теперь, но тогда, умея играть на всех (попадавшихся мне хотя бы на один раз в руки) инструментах, мне для полного счастья не хватало лишь немногого: инструмента. Больше всего любил я скрипку, но у меня ее не было… Иногда, в перерывах спевок или на вечеринках, когда кто-либо из музыкантов (таких «богачей», как Александр Нейман или Петр Белов) желал танцевать, я хватал освободившуюся скрипку и играл, пока не вернется хозяин. Лишь после рождественских каникул, съездив домой, я вернулся с драгоценным инструментом: мне уступил скрипку наш секретарь Выймовской комсомольской ячейки Август Луйбов.
Вернемся снова на комсомольское собрание. В самый разгар дебатов на собрание пришел секретарь партячейки Крастинсон. Молча, ни во что не вмешиваясь, слушал он наши споры. Когда все вопросы по поездке в Хайдаку были утрясены, он сообщил, что нам дано право выбора делегата на комсомольскую конференцию.
– На какую конференцию? Когда? – посыпались вопросы.
– На районную.
– Давайте предложения, – сказал Киреев, оглядывая возбужденные лица комсомольцев. Собрание смолкло.
– Кого же пошлем? Что ж вы молчите? – еще раз пытается оживить нас Иван.
Снова тишина. Снова пауза.
– А что, если послать Энделя? – предложил Киреев.
– Энделя, Энделя, – зашумело сразу несколько голосов, и, как мне показалось, среди них выделялся певучий голосок Лены.
Проголосовали за меня единогласно. Мне и самому очень хотелось быть выбранным, и… при голосовании я тоже поднял руку…
Конференция была назначена на воскресенье, на базарный день, и я без труда попал туда на подводе старика Пурка, ехавшего продавать зарезанного накануне борова.
Накануне отъезда мы долго сидели с Иваном Киреевым, готовя речь на конференции, но выступить мне не дали: желающих оказалось больше, чем позволяло время.
К концу дня подошел последний пункт повестки дня: выборы делегатов на Красноярскую окружную конференцию РЛКСМ. Тут пауз перед выдвижением кандидатов не было.
Как только председатель объявил об этом, в зале поднялось сразу несколько рук. Тот, кому дали слово, вышел к столу президиума и назвал несколько неизвестных мне фамилий, а также и мою! Откуда этот незнакомый парень мог меня знать, так и осталось для меня загадкой. Кого-то еще предлагали, спорили, и, когда проголосовали, я тоже оказался в числе выбранных.
Две недели спустя состоялась конференция Красноярской комсомольской организации. Дали слово и мне. Помнится, говорил я о недостаточном внимании райкома и окружкома к нашей школьной ячейке, о том, что нам, нацменам, труднее работать, чем другим.
… Во главе редколлегии школьной стенной газеты стала Маша Брюшинина. Выход первого номера превратился в сенсацию. Если до сих пор газета почти не привлекала внимания, то теперь у стены, где она висела, была постоянная давка. Десятки карикатур и статеек, пробиравших «не взирая на лица» двоечников и баловников, увеличили ее размеры в несколько раз. Попало и нам с Леной. В одном из очередных номеров красовалась карикатура: мальчик и девочка стоят, вытянув навстречу друг другу губы. Четко нарисованные «комиссарская» толстовка с накладными карманами и платье в крупную клетку не оставляли сомнений в именах их владельцев.
… Уже к весне, когда весело журчали ручейки и из-под снега выглянула яркая зелень озимых, прекратились уроки русского языка. Маша, всегда веселая и жизнерадостная, все чаще и чаще запаздывала на уроки и безучастно сидела за партой с покрасневшими от слез глазами.
– Папе очень плохо, – глотая слезы, сообщила она нам однажды и, отпросившись у заведующего, ушла домой. Несколько дней спустя учитель русского языка умер…
Гроб стоял посредине большой классной комнаты. Убранный еловыми и сосновыми ветками, лежал наш любимый учитель с закрытыми глазами, тихий, осунувшийся. Кто-то из учителей сказал прощальное слово. Молча и скорбно стояли мы у гроба. Сжимало горло, у девочек слезились глаза. Маша, припав лицом к груди отца, навзрыд плакала.
Версты две несли мы своего учителя до последнего его пристанища, по одному, по двое сменяя уставших.
Это была первая утрата доброго, близкого мне человека.
Со смертью Брюшинина прекратились и занятия по русскому языку. Их заменяли то математикой, то географией или естествознанием.
… Осенью, накануне начала занятий, я заметил вблизи школы ястреба и понесся к заведующему попросить ружье. Как всегда, без стука, вошел я в помещение и остановился как вкопанный: подняв на меня удивленные голубые глаза, стояла там незнакомая девушка.
– Ястреб там… – промямлил я, не смея поднять глаз. Поняв меня с полуслова, Томингас протянул мне двустволку.
«Вот растяпа, даже не поздоровался», – ругал я себя, выходя.
Затаив дыхание, подкрадывался я к птице. Уж очень хотелось мне в этот раз снять ее с дерева. И совсем не потому, что в руках заведующего превратится она в экспонат краеведческого музея.
Загремел выстрел, и птица камнем свалилась вниз. Провожаемый выбежавшей на шум оравой школьников, принес я ее Томингасу.
– Хороша, – залюбовался тот. – Давай-ка и обработаем ее сразу. – И тотчас начал орудовать скальпелем. Я помогал ему придерживать ястреба.
Подняв на миг глаза, я снова увидел копну золотистых волос и вопросительный взгляд незнакомки.
Вечером, сдвинув к стенке и сложив в кучу парты, мы стащили с чердака набитые соломой матрацы, одеяла, подушки и, как всегда, улеглись спать на полу. Тут же на меня посыпались вопросы:
– Откуда она? Как ее звать? В каком классе она будет учиться?
– Ты же был там. О чем вы говорили? Кто она: русская, латышка, эстонка? – донимал меня сосед, Володя Чехлов.
Знал я о новенькой не больше спрашивающих и в сердцах послал их ко всем чертям.
С утра занятия должны были начаться уроком литературы. Мы знали, что после смерти Брюшинина его заменят кем-нибудь другим и ничуть не удивились, когда в класс вошел заведующий школой. Вместе с ним вошла и новенькая, невысокая белокурая девушка.
– С нами будет учиться, – громким шепотом заключил мой сосед.
В глазах Томингаса запрыгали веселые искорки. Оглядывая нас, улыбалась и девушка.
– К нам прибыла новая учительница, – ошеломил нас с первых же слов заведующий. – Звать ее – Елена, фамилия – Сэпман. Будет она преподавать вам русский язык и литературу.
Вот это – да-а! Учительница… А мы-то думали.
Так, в учебе, в комсомольских делах и учкомовских хлопотах прошла зима 1926/27 года. Проходил мой второй и последний год учебы в Островской школе-интернате. Не знал я еще, что это был и последний год моей жизни на родине, в Сибири. Не знал я и того, что почти через полвека встречу свою учительницу Елену Сэпман с орденом Ленина на груди.
Недавно, после долгого-долгого перерыва, мне довелось побывать в тех местах, где я родился и где прошло мое детство.
Проскочив через мост, соединявший левый берег Енисея с бывшим Коиным островом, мы покатили по широкой асфальтированной улице Красноярска на восток. Жадно вглядывался я по сторонам, тщетно надеясь узнать места, вспомнить дорогу, по которой сорок пять лет тому назад привез нас в город отец. Все неузнаваемо изменилось. Лишь при въезде в Маганское пошли знакомые картины: те же деревянные пятистенки, те же ставенки с железными болтами, та же, к сожалению, грязь, через которую перебирались женщины в высоких – теперь уже не кожаных, а резиновых сапогах. Только подолы поддерживать сейчас уже нет нужды: они и так куда короче, чем нужно. Мода… И курточки – нейлоновые. По левую сторону улицы поблескивает широкими окнами новый магазин. Проезжаем Тертеж, Камарчагу. Села и поселки те же. Только выросшие. В Шало, теперь центре Майского района, топольки на центральной площади, посаженные шестьдесят лет тому назад, превратились в мощные старые деревья.
Добрались до Верхне-Шалинского. Водитель «газика», на котором я ехал, симпатичный крепыш Валера расспросил пожилого колхозника и, узнав про повороты и развилки, повел машину к Выймовским хуторам.
Дорога, заросшая посередине травой, петляет по покрытым мелколесьем сопкам и ложбинкам, такая же, как и полвека тому назад… Вокруг нас все больше и больше белоствольных берез. «Березовка», догадываюсь я и, всматриваясь по сторонам, жду появления хуторов. Едем уже с полчаса, а кругом все те же молодые березки.
– Наверно, мы где-то не туда свернули, – высказываю я сомнение.
– Как это не туда? Да тут некуда и сворачивать-то, – недовольно отвергает саму возможность ошибки Валера. Правильно едем!
Начал накрапывать дождь.
Перед нами возникает широкая гравийная дорога, а за ней – река. Базаиха! Это она. Но куда же подевались хутора? И почему такими голыми стали берега реки? Где пихтач и черемуха, малинники и непролазные заросли смородины?
– Лес сплавляют, – замечает Валера знающе, – вот бережок-то и подстригло.
Вот оно что-о! Сотни тысяч бревен, сплавляемых из года в год молем, стерли с берегов все и вся.
Справа под косогором стоит ряд светлых цистерн. Склад горючего. Чуть поодаль, вниз по реке, показывается поселок. Новый просторный магазин. Отделение связи. Тут же, за мостом, столовая.
– Как называется поселок? – кричу я, высовываясь из дверцы, идущей навстречу женщине.
– Никакой это не поселок, – обижается она, – это Верх-Базайхский лесопункт.
Женщина объясняет, что за пригорком живет кто-то с Выймовских хуторов.
– Через горку, как перевалите, и все прямо, – наставляет она нас, – их изба самая что ни на есть крайняя об леву руку.
Поехали, стараясь не проглядеть ту избу «об леву руку». Прижавшись к опушке леса, стоял огороженный изгородью из редких разномастных жердин приземистый бревенчатый дом, покрытый дранкой, с пристроенной по-современному застекленной верандой. Около дома в кустах смородины – десятка два ульев. Пожилой седой мужчина прикрыл крышку одного из ульев и, откинув с лица сетку, повернулся к нам.
– Мартин, здравствуй, – я узнал среднего из братьев Луйбовых, наших соседей по хутору.
Посидели, поговорили. Вспомнили однокашников, друзей-товарищей. Вспомнили брата его, убитого колчаковцами, и младшего, Августа, нашего первого комсомольского вожака, погибшего в Великую Отечественную. Стало грустно. «Иных уж нет, а те – далече…»
– Не нашел я своего хутора, – пожаловался я, – и долинки-то той не нашел.
– Как не нашел? Если вы ехали через Верхне-Шалинское, то дорога идет как раз через тот лог, где хутора наши стояли.
– Стояли? Значит их уже нет?
– Нет… – вздохнул Мартин, – ни вашего, ни нашего. Только кедры остались, – улыбнулся он.
Я вспомнил, что он еще юношей притащил из тайги и посадил возле дома три кедра.
– А… ты можешь мне показать место нашего спросил я.
Вместе с Мартином мы проехали на то место, где некогда стоял наш хутор. Сейчас тут кругом густой березняк.
– Ну что? Не узнаешь? – спрашивает Мартин. – Пойдем покажу.
Спускаемся вниз. На дне лощинки протекает ручеек. Берега его поросли кустарником.
– Вот тут он стоял, ваш дом, – показывает рукой Мартин. Окруженный частоколом молодых березок, перед нами прямоугольник, заросший бурьяном. В середине его неглубокая яма. Тут был подпол. Чуть дальше еще два прямоугольника, там были стайки, а на самом берегу стояла баня. Вот и все.
Именно здесь он стоял, наш хутор. И исчез. Исчез, как будто его и не было. Как будто не корчевали здесь лес в течение четырех десятков лет дед и отец, очистив под пашню шесть-семь гектаров тайги.
Не стало Выймовских хуторов. Вместо них, вокруг той давнишней лесопилки, построенной Александром Соо с помощью артельщиков кустарно-промысловой артели «Идеал», встал лесопункт, где работают и живут впятеро больше людей, чем их было на тех хуторах.
Обратно ехали по новой широкой дороге, проложенной от лесопункта в направлении Красноярска, сократившей наш путь на добрую треть.
И вспомнил я тот одноэтажный деревянный Красноярск с шестьюдесятью тысячами жителей, каким он был тогда, в 1927 году. Вспомнил тротуары из лиственничных плах и красноватый глинозем на улицах, и плашкоуты с канатами на лодках… Вспомнил и засмеялся. Валера изумленно поднял брови и стрельнул в меня глазами. Вот, мол, странный дед, хохочет себе ни с того, ни с сего. Но мне было весело. Весело и радостно от увиденного недавно Дивногорска, от грохота падающей с плотины воды и стройных мачт электропередачи. Меня радовал сегодняшний Красноярск с его многоэтажными зданиями, тянувшимися на километры вдоль асфальтированных улиц, заводами и фабриками, парками и кинотеатрами, выросшими по обоим берегам Енисея.
С балкона гостиницы мне был виден речной порт, красавец мост, заменивший плашкоут с рядом лодок на канате, и я любовался величественной панорамой правобережья, заканчивающейся далеко на горизонте шапкой горы Такмак и грядой тающих в синей дымке сопок.
На фоне всего этого терялась и тускнела личная потеря дедовский хутор, переставший существовать.