Текст книги "В провинции"
Автор книги: Элиза Ожешко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 23 страниц)
Неменская протянула к Болеславу руки, красный блеск углей в камельке освещал выбившиеся из-под чепца седые волосы и залитое слезами лицо.
– Простить? – медленно повторил Болеслав, и странная усмешка пробежала по его губам. – Неужели вы думаете, что я хоть вот столько в обиде на нее? Неужели я посмел бы неволить ее сердце, становиться на ее пути? Какое право я имел осуждать ее за то, что она предпочла мне другого? Нет, один Бог знает, как я тосковал о ней, как горевал, но обиды у меня, неприязни к ней не было ни капли. Мне больно было потерять ее, но в миллион раз больнее видеть ее несчастной. Нет дня, чтобы я не думал, как ей помочь; нет ночи, чтобы призрак ее несчастья не тревожил мой сон. Я делал для нее все что мог, хотя мог немногое, но и об этом она знать не должна… Теперь, когда положение так или иначе определилось, то есть муж оставил ее навсегда, я смогу сделать больше. Но лишь ваш приезд дает мне эту возможность. Бывать в Неменке, пока пани Винцента жила там одна, значило дать пищу для сплетен; меня они, признаться, мало пугают, а пани Винцента выше подозрений, и все же мне не хотелось ко всем ее несчастьям прибавлять еще и это. Я всегда заботился о ее доброй славе. Но теперь, когда вы снова в Неменке, пани Винцента найдет во мне прежнего друга, который готов навещать ее каждый день, ободрять дружеским участием и помогать советом и делом.
Пани Неменская стояла перед ним, молитвенно сложив руки.
– Какой вы добрый! Какой благородный! – говорила она дрожащим голосом. – Знаете, – сказала старушка, немного успокоившись, – она такая слабенькая и грустная, тиха и ласкова, как ребенок. Не жалуется, не плачет, но глаза у нее такие, что сердце разрывается. Сегодня утром она говорила со мной о вас; не знаю почему, но я почувствовала, что ей хочется вас видеть, хотя она этого не сказала. Ну и вот, когда я увидела под вечер, что она лежит, закрыв глаза, я тут же незаметно выбралась из дому и пешком через рощу – сюда, попросить вас иногда навещать ее, несчастную; а вы и сами так решили. Да благословит вас за это Бог и Пресвятая Дева!
– Я с самого утра собираюсь в Неменку, – сказал Болеслав, – но все не решался… да это и не удивительно.
Он помолчал и тихо добавил:
– Пани Винцента никогда меня не любила, вернее, любила когда-то, как друга, она и теперь найдет во мне друга, который ей предан и готов всем помочь. Со мною, однако, обстоит по-другому…
Он снова помолчал и едва слышно закончил:
– Я… люблю ее, как в тот день, когда мы обменялись обручальными кольцами…
– Великий Боже! – прошептала пани Неменская. – Вы ее все еще любите! Любите как прежде!
Болеслав улыбнулся своей грустной улыбкой и долго не отрываясь смотрел на голубые язычки пламени, вспыхивающие среди тлеющих углей, как бы спрашивая у них, почему его сердце так странно устроено. Но голубые язычки, видно, не давали ответа на его грустный вопрос, и тогда он, точно думая вслух, произнес:
– Я и сам бы не прочь узнать, почему я так сильно и так упорно к ней привязан… Почему ей, именно ей суждено было стать моей единственной любовью, которая не проходит даже тогда, когда потеряна всякая надежда… Есть, должно быть, такие сердца, в которые лишь раз проникает любовь и ничем ее оттуда не вытравишь…
Если бы пани Неменская разбиралась в философии жизни и обладала даром слова, она бы могла ответить Болеславу, что такие сердца – редчайшее сокровище и встречаются не чаще, чем чистейшей воды алмазы, за которыми бедные рудокопы охотятся всю жизнь, или снежной белизны жемчуг, за которым отважные ловцы опускаются на дно морское. И плакать должен тот, кто нашел такой алмаз или жемчуг и снова его потерял, потому что могут пройти годы, а возможно, и вся жизнь, и другого такого сокровища ему не найти.
Но Неменская была человеком простого ума и сердца, поэтому она ничего не сказала, лишь глядела на Болеслава с тихим благоговением и глубокой жалостью.
Наконец Болеслав очнулся от своих дум.
– Не говорите ничего пани Винценте, – произнес он, беря старушку за руку, – это может встревожить ее и осложнить наши отношения. Пусть она думает, что все прошло безвозвратно; пусть забудет о том, что я любил ее когда-то, и видит во мне лишь друга. Я надеюсь на ваше благоразумие и благородство, не говорите ей более того, что ей нужно и полезно знать, а теперь едем, лошади давно ждут.
X. «Волна неверная, ты поступила верно»
И снова в Неменку пришло зеленое, солнечное, теплое лето. С приездом Неменской и с возобновлением близости между Болеславом и двумя одинокими женщинами согласие, мир и достаток вернулись в усадьбу. Часть кредиторов удалось удовлетворить полностью, другие согласились на отсрочку; даже зазнавшийся экс-эконом и экс-фаворит Снопинского Павелек, поговорив около часа с Топольским, вышел от него растерянный, пристыженный и взял назад свое прошение о взыскании причитающихся ему денег через суд. Поговаривали, будто Топольский изобличил его в жульничестве и сговоре с ростовщиками, а заплатил лишь то, что действительно причиталось. Впрочем, Павелек об этом разговоре никому не рассказывал и вскоре вообще исчез, нанявшись к кому-то в другом уезде.
От Александра Винцуня не получила ни одного письма, он явно решил порвать с ней навсегда. Первое время длинные и очень трогательные письма присылал пан Ежи, обещая, что скоро отправит сына домой; старик всеми силами старался утешить невестку и внушить ей надежду на лучшее будущее, видно было, что он глубоко сокрушен поведением сына и судьбой молодой женщины.
Месяца через два и эти письма стали приходить реже, потом и вовсе перестали, а с ними прекратились и всякие сведения о молодом Снопинском. Лишь однажды корчмарь Шлёма со слов проезжего, жителя тех мест, где поселились Снопинские, рассказал странные вещи про Александра: будто бы тот, рассорившись с отцом, ушел из родительского дома и поселился у какого-то богатого панича, у которого собирается компания молодых кутил и картежников; старик Снопинский занемог от горя, а Александр скрывает, что женат, и выставляет себя женихом, говоря, что у него где-то далеко есть богатое имение; будто бы этим имением он и паничу пускает пыль в глаза, занимает у него деньги, напропалую играет в карты, пьет и так далее. Все это Топольский услышал от Шлёмы, но в Неменке не обмолвился ни словом.
Винцуня при тетке или при Болеславе никогда не вспоминала об Александре; не жаловалась, не плакала, напротив – всегда была спокойна и, улыбаясь бледными губами, словно тень, ходила по тихому двору. Нельзя было понять, страдала ли она и сильно ли страдала, так ровно и приветливо она держалась, а бывала даже и весела той грустной веселостью, какая отличает людей, примирившихся со своим горем и знающих, что им его не пережить.
Жизнь в ней понемногу угасала, силы заметно убывали, и она все больше любила солнце, дневной свет, будто хотела ими вдоволь насладиться. Целыми днями Винцуня просиживала в саду или на дворе, под липой, а вечером, когда смеркалось, начинала сильно кашлять и говорила с грустной улыбкой:
– Скорей бы пришло завтра.
– Почему? – спрашивала тетка.
– Хочется снова видеть солнце.
На рассвете она поднималась, выходила из дому и с наслаждением наблюдала, как постепенно занимается заря. Неменской казалось, что племянница вовсе не спит ночами, зато среди дня ее иногда одолевал сон, от слабости голова валилась на подушку, и глаза сами собой закрывались. Неменская с каким-нибудь рукоделием садилась подле спящей и сквозь слезы смотрела на Винцунино изможденное, страдальческое лицо.
Однажды Винцуня что-то пробормотала во сне; Неменская наклонилась, думая, что та вспоминает мужа, но Винцуня произнесла имя Болеслава и судорожно вздохнула всей грудью.
Неменская заломила руки.
– Великий Боже! – пробормотала старушка. – Неисповедимы пути Твои! Неужто теперь она его полюбила?..
Топольский бывал в Неменке часто, так часто, как только это позволяли его многочисленные дела. Если он не появлялся несколько дней подряд, Винцуня чувствовала себя хуже, но стоило ему приехать – она оживлялась, веселела и казалась совсем здоровой, однако едва он уходил – ее одолевала еще большая слабость. Болеслав тактично избегал всего, что могло бы напомнить Винцуне об их прежних отношениях; в Неменку он приезжал неизменно в хорошем настроении, почти веселый, по виду никто не заподозрил бы в нем ни малейших душевных страданий. Только однажды, когда он приехал из N. после очередного долгого разговора с врачом, Винцуня, здороваясь, встревоженно спросила:
– Боже! Что с вами? Вы так бледны, на вас лица нет!
– Пустяки, просто устал, – небрежно ответил Болеслав с улыбкой, – хлопот было много в последние дни.
В тот день доктор сказал ему, что здоровье Винцуни значительно ухудшилось и надежды на выздоровление мало.
– Не будем себя обманывать, – сказал доктор, – если к ней не вернется полностью душевный покой, ей не выздороветь.
– Ох! – произнес Болеслав. – А ведь сделано все, что было возможно при теперешних ее обстоятельствах. Вы думаете, она тоскует о человеке, который ее бросил?
– Нет, – ответил доктор, – этот человек достоин презрения, и такая женщина, как она, не может его любить. Напротив, мне думается, он давно был ей в тягость… Здесь что-то другое; другая печаль, глубокая и тайная, растравляет ей душу…
– Может быть, она тоскует по ребенку? – спросил Топольский.
– Нет, нет, не то… Смерть дочери была для нее тяжелейшим ударом и, конечно, причиняет ей боль до сих пор, но такие раны время залечивает… такова уж человеческая натура… Знаете, нам, медикам, приходится быть немного и духовникам; разумеется, мы не вправе исповедовать своих пациентов и выпытывать у них сердечные тайны, тем не менее глаз-то у нас наметан… Повторяю: кроме тоски по ребенку, кроме горечи, которой не может не быть после всего, что она пережила, я угадываю в ней какую-то другую печаль, боль мучительную и уже превратившуюся в тихое, безропотное отчаяние, которое не вопит, не бушует, а, словно ненасытная пиявка, впивается в грудь и высасывает из человека все жизненные соки, покуда не доведет его до изнеможения…
Болеслав прислушивался к словам доктора с сосредоточенным вниманием.
– Чего бы я только не дал, – проговорил он, – чтобы узнать, что ее мучает, ведь это ее погубит…
– Нечего и пытаться, – с сожалением ответил доктор, – у пани Снопинской удивительно скрытный, замкнутый характер; очевидно, жизненные испытания сделали ее такой…
– О да! – подтвердил Топольский. – Раньше она была прозрачной, как стеклышко.
Доктор продолжал:
– Глубоко ей сочувствуя и искреннее ее уважая, я не раз пытался проникнуть в ее душу. Но душа ее подобна цветку, который сжимается, как только до него дотронешься. Как-то, – вас тогда не было, – сидел я на крыльце рядом с пани Винцентой. Она по обыкновению молчала и задумчиво смотрела на плывущее по небу белое облачко. Глаза у нее были грустные, а губы улыбались; странное это было сочетание – грусть и улыбка, – я смотрел на нее и думал: вот передо мной редкое психологическое явление. В то же время я понимал, что в такую минуту она может открыться, и, считая себя чем-то вроде духовника с медицинским дипломом, я спросил у нее, стараясь придать словам шутливый характер: «Что вы видите на этом облачке, почему не сводите с него глаз?» – «Я вижу на нем, – ответила она, продолжая смотреть, – я вижу на нем то, что стоит передо мной уже много дней, месяцев, даже лет, когда светло и когда темно… плывет на облачке… висит на зеленой ветке… светится в темноте ночи…» Она говорила медленно и тихо, точно разговаривала сама с собой. Несмотря на хладнокровие, к которому располагает наша профессия, я, признаться, был растроган. «И что же вас так преследует?» – спросил я тем же шутливым тоном. «Это моя страшная… страшная… – начала говорить она и не кончила, вздрогнула, точно очнулась от сна, и, повернувшись ко мне, принужденно засмеялась. – Ах, доктор, – воскликнула она весело, но это была вымученная веселость, – чепуху я какую-то болтаю… заговариваюсь… Не слушайте вы меня… Я брежу, как во сне… У меня часто случаются сны наяву». И с лихорадочной поспешностью заговорила о чем-то другом. Что мог я заключить из нескольких обрывочных фраз? Лишь то, что она о чем-то сожалеет и тоскует, постоянно видит это перед глазами; этот образ живет в ее душе, и душа унесет его с собой… Навеки…
Болеслав задумался.
– Все, что вы рассказали, – заговорил он после долгого молчания, – кажется мне естественным следствием ее положения, что же еще может чувствовать женщина, жизнь которой разбита? Ничего другого я здесь не вижу и думаю также, что ее чувства к мужу вряд ли так однозначны, как это думаете вы. Конечно, она понимает, что он не заслуживает уважения, но сердцу не прикажешь: бывают сердца, которые не в силах освободиться от однажды вспыхнувшего чувства… Пани Винцента, думается мне, не может не страдать от того, что ее муж пал так низко, а кто знает – может, и от того, что она его потеряла…
– Это верно, – согласился доктор, – сердце, а в особенности женское сердце, скрывает порой удивительные тайны… Уж одно то, что такая женщина полюбила такого человека, как Снопинский, представляется мне психологической загадкой. Тем не менее, полагаю, что теперь она вспоминает о нем с презрением, может быть, не вспоминает совсем, а страдает она по другой причине…
Так закончился разговор между Топольским и доктором; спустя несколько дней Болеслав писал своему другу:
«Дорогой Анджей, я не писал тебе два месяца, прости, не было сил; я не уверен, что и сегодня смогу изъясниться достаточно связно, мысли путаются в голове, точно водоросли на дне морском, хотя этого никто не видит… Она умирает… еще ходит, двигается, разговаривает, даже улыбается, но она не жилец на этом свете… угасающий огонек… тень, медленно бредущая по дороге к могиле…
Помнишь, какая она была, когда я в первый раз привел тебя в Неменку? Как она стояла на каменном пьедестале, молодая, с венком на голове, легкая, как птица, и бросала голубям зерно из передничка?
А теперь… представь себе музыкальный аккорд, который, прозвучав некоторое время в полную силу, начинает постепенно затихать, теряет один звук за другим, пока не растворится в воздушном океане… Так и она. Представь себе – и отведи глаза, слишком грустно смотреть на эту женщину.
А я смотрю на нее почти каждый день и каждый день чувствую, как сердце у меня рвется на части, воля, разум оставляют меня… Я стараюсь держаться, но дух мой сломлен…
Друг, приезжай и помоги мне! Ты там с вершин своих Карпат наблюдаешь в вечерние часы, как красиво солнце клонится к западу, вбирая в себя свои лучи, с тем чтобы озарить ими другие земли; приезжай сюда, и ты увидишь, как клонится к закату прекрасное творение Божье и скоро бледный лик его украсит иной мир. Ты по утрам слушаешь звуки рожка, которыми горец, спускаясь в долину, где проведет целый день, прощается со своей горой; приезжай сюда – и ты услышишь звук архангельской трубы, который призывает угасающее существо на заре жизни распрощаться с миром.
Приезжай и посоветуй, как быть, если советом можно чему-нибудь помочь.
Она таит в сердце какую-то тайну, и эта тайна сводит ее в могилу. Что это за тайна – я разгадать не могу или, может быть, не умею.
Многое в Винцуне меня удивляет, и я теряюсь в догадках и предположениях. О, если бы я знал…
Несколько дней назад мы сидели вечером вдвоем, и я читал ей поэму Словацкого «В Швейцарии». Читая, я не мог отрешиться от мысли, что история, которую поэт написал кровью сердца, удивительно похожа на мою: «вот так впервые под навесом радуг я встретил ту, которой сердце радо»[29]29
Перевод Л. Мартынова.
[Закрыть], а потом и для меня настала минута, когда с уст Винцуни «улыбка скромная слетела, меня коснулась и назад вернулась в гнездо, где жемчуг блещет в розе алой», потому что и она некогда была «как белый лебедь посреди тумана, лазурных вод сиятельная панна…», «подводные хрустальные чертоги она имела, а для ночи темной на ней корона лунная блестела… Все сделала б со мной, что захотела». Стихи поэта пронизаны такой интонацией, что, произнося их вслух, человек невольно выдает то, что творится в глубине его души, даже если он изо всех сил старается это утаить; я знаю теперь о опыту, что мужчина, который хочет скрыть свою любовь, никогда не должен читать своей возлюбленной таких стихов. Чем далее я читал, тем больше я жалел о том, что начал. Каждая строка, казалось, была написана обо мне, я был растерян, голос мой дрожал, не слушался меня, я чувствовал, что бледнею. Помнишь ли ты то чудесное место в поэме, где удивительно точно изображается иллюзия сердец, обманутых волнами судьбы? «Увидели: играют волны, плещут, в них наши отражения трепещут, и вдруг они, не мысля о разлуке, одно другому ринулись навстречу. По воле струй переплетались руки, хоть нас соединяли только речи. Ах ты волна, безумная, пустая, уста с устами сблизила, блистая… Так угадав сердечное сближенье, волна, полна лучистого движенья, объяла нас единым светлым кругом, смешала, точно ангелов, друг с другом. Когда я вспомню, боль моя безмерна; волна неверная, ты поступила верно!..»
Я не мог дальше читать, голова у меня закружилась, в глазах потемнело. Я отложил книгу и взглянул на Винцу-ню… Она лежала на диване. С некоторых пор она все больше лежит, ослабела; бледное лицо ее, освещенное лампой, выделялось на темной подушке. Глухо, как эхо, Винцуня повторила: «Волна неверная, ты поступила верно!» – и очень странно посмотрела на меня. Что означал этот взгляд? Я не понял, а может, не хотел… не смел… боялся понять… Я увидел в нем такую ужасающую и вместе с тем такую небесную глубину, что… еще минута, и я бросился бы перед Винцуней на колени, схватил ее в объятия.
Но теми крохами сознания, которые во мне еще оставались, я сообразил, что допущу преступную бестактность, что обману этим ее доверие, быть может, причиню ей боль и оскорблю ее женскую честь, быть может, навсегда лишусь права подавать ей руку. Я прервал чтение, отложил книгу и заговорил о чем-то, не помню о чем; кажется, я сравнивал Словацкого с Мицкевичем, вспомнил какое-то шуточное стихотворение одного из них, думал, что тем вызову на ее губах улыбку. Но она смотрела на меня большими запавшими глазами, проникновенно и странно, а когда я умолк, обессиленный потугами развеселить ее, словно отдаленное эхо, вновь повторила: «Волна неверная, ты поступила верно!»
В тот вечер я ничем не выдал своего волнения, простился как всегда, дружески пожав ей руку и сказав: «До свидания!» Но по дороге домой и позже, дома, всю ночь и весь следующий день я чувствовал на себе ее взгляд, пристальный и странный, который я хотел бы понять, но не решаюсь… Этот взгляд заслоняет мне все, я всматриваюсь в него, точно в книгу с непонятными знаками, каждая страница которой написана огнем и слезами. Я читаю этот взгляд, обезумев от боли и счастья, голова идет кругом, и я закрываю глаза, точно стою на краю пропасти, на дне которой и рай и ад.
Все на свете повторяется. Со времен Франчески да Римини читать стихи, написанные кровью сердца, опасно, если не хочешь выдать сердечную тайну.
Друг мой!.. Этот взгляд, этот голос, подобно эху повторявший печальный вздох певца, говорил о любви и… возможно ли это?.. О любви ко мне… Если так – о ужас! Нет, о счастье! Пусть скажет одно лишь слово «люблю» – и пусть умрет, я умру вместе с ней!
Ах нет, нет, нет! Пусть живет! Пусть будет со мной холодна, пусть даже лишит меня своей дружбы, ненавидит меня, лишь бы была жива, счастлива или хотя бы спокойна.
Когда я снова увидел ее одну, покинутую, я старался вернуть ей спокойствие, достаток, дать почувствовать свою братскую привязанность, мечтая, что со временем боль ее утихнет, забудется и мы с нею станем жить как брат и сестра, навеки связанные духовной близостью…
Раз судьба навсегда лишила ее семейного счастья, я хотел ей помочь найти счастье в духовной и общественной деятельности. Раз в одной любви она обманулась, а другая возбранена ей человеческими законами, я надеялся зажечь в ее сердце великую любовь ко всему доброму и прекрасному, которая заменит ей прежнюю; мы будем трудиться вместе, думал я, и так в незаметном, жертвенном труде проживем душа в душу незапятнанную жизнь… пока не наступит пора заката; тогда мы подадим друг другу руки и вместе сойдем туда, где нет ни борьбы, ни страданий, оставив по себе след честно исполненного жизненного долга.
Но и от этих радостей я готов отказаться и удалиться навсегда… лишь бы время от времени какой-нибудь голос твердил мне: «Она счастлива!»
Но если… если верно то, что мне показалось, если я правильно понял ее взгляд, ей нет спасения… потому что некогда под звуки органа ксендз, стоя у алтаря, прочитал молитвы и соединил руку Винцуни с рукой человека, который ее обманывал, возможно, сам того не сознавая; но с той минуты между нею и всякой иной любовью разверзлась непреодолимая пропасть.
Ужасное чувство тревожит меня. Не есть ли ее судьба отражение тысячи других подобных судеб? Мечтательное и юное существо, наивная девочка, надев белое платье, идет в костел и клянется в вечной любви и верности человеку, которого не знает; потом этот человек изменяет ей, терзает и ранит ее сердце безжалостным поведением, наконец, бросает ее одну посреди трудностей жизни, а человеческий закон твердит этой несчастной, обманутой и сломленной женщине: «Теперь стой одна под ветрами и бурями, никого не зови на помощь, а если ты вздумаешь полюбить другого, пусть эта любовь испепелит тебе сердце и доведет до могилы, ибо связанное однажды связано навеки!»
Тысяча молний пронзает мне мозг, когда я думаю, что мог бы еще взять ее на руки и унести в мой тихий дом, вылечить ее горячей любовью… Она могла бы еще жить и быть счастлива. А я? О, если бы мне посулили райские кущи и вечное блаженство, я вместо этого предпочел бы обладать ею хоть один год, хоть месяц, хоть один-единственный день…
Но когда-то в костеле под звуки органа ксендз совершил обряд и прочел молитву…
Тоска, отчаяние, безумие охватывают меня, перо валится из рук, в глазах темно… Друг мой, приезжай! Может, в твоих мудрых глазах я прочту ответ, как мне быть, ибо я сбился с пути; может, из уст твоих я услышу слова Божьей справедливости, ибо я блуждаю в потемках…»
Спустя несколько недель Болеслав снова писал пану Анджею:
«Вчера по моему приглашению в Неменку приехали пять врачей из разных городов, среди них две знаменитости. Они долго исследовали больную, потом устроили консилиум, не допустив на него никого из непосвященных, пригласили только нашего доктора, который пользовал больную с самого начала. Под конец все пришли к единодушному мнению, что болезнь у молодой женщины нравственного происхождения и что, как она ни опасна, есть надежда на выздоровление, так как легкие поражены лишь частично. Однако болезнь быстро прогрессирует. Потом один из докторов, самый солидный и ученый, сказал мне:
– Если бы она теперь испытала какое-нибудь радостное потрясение, а потом могла бы вести спокойную и всячески приятную для нее жизнь, то при содействии энергичных лечебных средств, минеральных вод, перемены климата и так далее, – нам еще удалось бы ее вылечить.
Господи! Как же дать ей эту радость и этот спасительный покой? Ее взгляд, ее глубокий и странный взгляд, лучистый и таинственный, все чаще говорит мне, что я не ошибаюсь… На днях я привез Винцуне очень красивый букет; она обрадовалась, выбрала один цветок и дала его мне. Я с этим цветком не расставался весь день, а вечером, когда стал читать Винцуне книгу, отложил его в сторону… Во время чтения я случайно поднял глаза и был потрясен: Винцуня прижимала цветок к губам… Увидев, что я смотрю на нее, она вся вспыхнула, как белая лилия под лучами восходящего солнца. Я отвернулся и сделал вид, что ничего не заметил… Каждый день, когда, прощаясь, я подаю ей руку, я чувствую, как ее рука дрожит и такая горячая, пылающая… Ах, если бы я мог ее обнять, прижаться губами к ее бледным губам, – быть может, это и было бы для нее тем радостным потрясением, о котором говорили врачи?..
Но потом? Ведь врачи говорили еще и о покое, а возможен ли он, если когда-то в костеле, перед алтарем…
У меня уже нет сил! Когда я вижу, каким взглядом она, бедная, смотрит на меня, как неминуемо настигает ее смерть, – душа разрывается!.. А мне приходится притворяться при ней невозмутимым, чтобы она ни о чем не догадывалась, прикидываться веселым, чтобы и ее заразить своим весельем. Представляешь себе эту невозмутимость и эту веселость? Должно быть, так же невозмутимы коварные молнии, сверкающие среди черных туч, и так же веселы лучи солнца, которые заглядывают в свежую могилу.
А может быть, я ошибаюсь? Может, не то я прочел в ее взгляде, не оттого дрожит ее рука и не то означает цветок, прижатый к губам?
Нет! О Боже! Я не хочу ошибаться! Хочу хоть раз в жизни услышать от нее слово «люблю», а там – понесу ее к могиле, сам лягу рядом и усну вечным сном!..
Анджей, приезжай! Мне необходимо тебя видеть, может быть, твой приезд внесет луч света в тот мрак, в котором я нахожусь!..»
Спустя месяц Болеслав опять писал своему другу:
«Ты пишешь, что скоро приедешь. Награди тебя за это Господь! Но, если ты хочешь застать в живых бедного ангела, душа которого уже наполовину в небесах, – поторопись!
Огонек догорает, не пройдет и нескольких секунд на часах вечности, как от него останется горсточка пепла. Уже неделю Винцуня не встает.
Целыми днями она лежит напротив окна, лежит, как белое изваяние, и смотрит то на тусклое осеннее солнце, то на меня.
Несколько дней назад я, не совладав с собой, схватил ее руки и стал целовать; она вскрикнула и закрылась белым прозрачным рукавом платья. Когда я нагнулся, чтобы высказать все, что я чувствую к ней, я с ужасом обнаружил, что она в обмороке.
Нет, я не ошибся и правильно объяснил ее взгляд!..
Какая ужасная ирония судьбы: «Волна неверная, ты поступила верно!»