Текст книги "В провинции"
Автор книги: Элиза Ожешко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 23 страниц)
Пан Ежи поглядел, махнул рукой и захлопнул дверь. Затем он ввел гостя в соседнюю комнату.
– Скажи мне, Ежи, – спросил пан Анджей немного погодя, – что означают все эти станки и инструменты в комнате твоего сына?
Снопинский снова махнул рукой.
– Э, что-то он там ладит иногда, вытачивает, строгает или плетет… Да только, Господи прости, – раз в год по обещанию, к пасхальным праздникам.
– Есть, стало быть, способности к ремеслу?
– Еще какие! За что ни возьмется, так сделает – залюбуешься. Да только… эх!
Пан Ежи не кончил, и глаза у него были очень озабоченные.
– Удивительно, – сказал пан Анджей, – а к наукам у него способностей не было?
– Как не было! И к наукам были, ко всему у него есть способности, да только… Эх, не стоит и говорить!
Он еще раз махнул рукой, горестно вздохнул и, простившись с гостем, вышел из комнаты.
Пан Анджей большими шагами ходил из угла в угол. Лицо у него было хмурое и даже сердитое. Иногда, потирая лоб, он заговаривал сам с собой.
– А что толку? С утра ворон стреляет, пообедавши спит, жалуется на скуку, нескромно отзывается о женщинах, вот тебе и весь толк! И способности, видишь, есть… а на что уходят?
Он вздохнул и печально покачал головой.
II. Мелкопоместный шляхтич
В трех верстах от Адамполя, сразу же за столбами, которыми были отмечены арендованные Снопинским земли графини X., зеленела прелестная рощица; роща эта, смесь березы с дубом, площадью не более чем в пятнадцать моргов, имела любопытную особенность: с двух концов своих она образовывала два вогнутых полукружия, как бы две большие ниши, обращенные к просторам окрестных полей и лугов. В каждой из этих ниш, созданных то ли самой природой, то ли рукой человека, располагалась усадебка: скромный особнячок о шести светлых окнах на фасаде, фруктовый сад и огороженный прочным частоколом двор со службами. Разделенные рощей, обе усадебки были так похожи одна на другую, что казалось, их строил один и тот же мастер. Разница заключалась лишь в том, что первая глядела на юг, а вторая – на север и в первой, южной, сад и хозяйственные постройки были несколько больше, из чего можно было заключить, что здесь больше и пахотной земли.
Если б в эту раннюю весеннюю пору вдруг оказался тут поэт с чуткой и пылкой душой, – как восхитился бы он неизъяснимой прелестью этого места, его неяркой красотой! На полях, едва одетых зеленым пухом, царила торжественная тишина, нарушаемая лишь жужжанием разнообразных насекомых, которые роями носились в воздухе и купали свои радужные крылья в потоках солнечных лучей. А то сорвется вдруг с межи жаворонок и со звонкой трелью взмоет ввысь, превращаясь в серое, чуть заметное на небе пятнышко. А то черно-белый аист, опустившись на кочку среди луга или на трухлявый пень давно срубленной вербы, громким клекотом огласит окрестности, а в ответ со стороны жилья донесется приглушенный расстоянием клекот аистихи. На зеленой опушке рощи кружатся, точно крылатые облачка, белые, желтые и голубые мотыльки, порхают над землей, присаживаются на молоденькие листики березы или на дубовую ветку и тотчас, сорвавшись с листьев, с ветвей, поднимаются все выше, к самым вершинам деревьев, а потом снова опускаются вниз, слетаясь, разлучаясь, преследуя друг дружку и приникая к траве.
Но самая оживленная и разнообразная жизнь кипела в укрытии, в глубине рощи. Там без умолку щебетали птицы, в кроне старого дуба постукивал дятел, добывая личинок себе на обед, в кустах призывно куковала кукушка, по деревьям, взмахивая пушистыми хвостами, прыгали белки, ветки под ними ходили ходуном, а зеленый мох у подножия деревьев шевелился от копошившихся в нем муравьев.
Меж стволов, среди густых ветвей пробивалось солнце, там ложась широкими полосами, тут мерцая тонкими искристыми ниточками и тщетно стараясь проникнуть в сумрачные укромные уголки, где птицы с тихим щебетом вили свои гнезда; над полянами, поросшими розовым багульником, носились стрекозы, гоняясь за добычей, порхали разноцветные мотыльки. А в просветах между кронами, в голубом небе, сгрудились белые облака, словно пытаясь заглянуть в эту темную глубь, где среди первых анемонов, высовывавших из травы свои лиловые головки, и веточек перезимовавшей клюквы, красневшей там и сям во мху, прыгала, порхала, пела и размножалась всякая мелкая тварь земная.
Вот такая идиллически простая, тихая и вместе с тем полная неугомонного движения природа окружала две маленькие усадьбы, приютившиеся в двух углублениях рощи. Невысокие, скромные, но чистенькие, стояли среди зелени два серых домика, и, глядя на них, как они так стоят, с трех сторон окаймленные рощей, а одной стороной, словно большим окном, смотрят на ширь полей и лугов, думалось, что живущим здесь людям непременно должно было сообщиться очарование безыскусственной сельской природы, которая не могла не воспитывать в их сердцах глубокого поэтического чувства выражающего себя так же скромно и просто, как она сама.
Надо заметить, что поэтический облик обеих усадебок отлично сочетался с их в высшей степени практическим устройством. Окрестные поля были возделаны с образцовой старательностью; ни один из соседних фольварков не мог позволить такой ровной и рыхлой пашней, так толково прорытыми на полях канавками и так толково расположенными, очищенными от зарослей лугами. На лугах этих паслись стада крупного скота и овец, правда, небольшие, но скотина вся была чистопородная и отлично ухоженная, а деревенские подростки, которые стерегли ее, отнюдь не имели, как это бывает, истощенного, унылого и оборванного вида, – напротив, чисто одетые, с румяными и веселыми лицами, они гонялись друг за дружкой по лугам и озорничали. Нередко то один, то другой усаживался на кочке, раскрывал букварь или молитвенник и, не забывая поглядывать на стадо, читал вполголоса или напевал Божественную песню.
Куда ни поглядеть, здесь везде была видна умелая и заботливая хозяйская рука; в этом тихом уголке все – начиная с двух одинаковых серых домиков и кончая проходившими мимо людьми, каждая полоса пашни и каждая кочка, выровненная на лугу, – все дышало гармонией и пело хвалу труду. Если с первого же взгляда на здешнюю природу можно было предположить у обитателей такой усадебки поэтическое и умеющее чувствовать сердце, то, приглядевшись к господствовавшему кругом порядку, ты убеждался, что, кроме доброго сердца, здесь дает о себе знать и ясный разум, который понимает, что человеку назначено свыше совершенствовать все, с чем бы он ни столкнулся, и из любого доступного ему дела, хотя бы и скромного, извлекать пользу для себя и для мира.
Апрельским утром из двора одной из усадеб, той, что глядела на север, вышел молодой еще мужчина; по обычаю хорошего хозяина он тщательно замкнул за собой ворота и пошел по обсаженной молодыми топольками дороге, которая вела к полям. Вскоре он свернул на межу, проложенную среди пышных всходов около опушки леса. Он шел медленно, заложив руки за спину; среднего роста, широкоплечий, с густыми усами на загорелом лице, в сером платье из простого сукна, в тяжелых сапогах и в круглой соломенной шляпе, он одеждой и всей своей внешностью напоминал состоятельного шляхтича-однодворца.
Не прошел он и сорока шагов, как чуть ли не из-под самых ног его выпорхнул жаворонок и запел, едва поднявшись над землей. Мужчина остановился, словно боялся испугать птицу, и смотрел на нее. Жаворонок, не умолкая, устремлялся все выше, мужчина провожал его взглядом. Наконец птица взвилась под облака и исчезла, только звонкая переливчатая песенка доносилась издали до тихих полей; но человек, хоть и потерял птицу из виду, не двинулся с места; опустив голову и скрестив руки на груди, он стоял погруженный в задумчивость. Неужели его заставила задуматься эта маленькая певчая пташка?
А ведь тот, кто судил бы о нем по одежде и по простому его лицу, сказал бы скорее, что вот шляхтич-гречкосей думает, сколько пшеницы он получит с поля, на котором стоит. Но почему же он задумался лишь тогда, когда вдруг перед ним взлетела птица и послала ему из-под облаков свой звонкий весенний привет? Не выразилось ли в этой задумчивости чувство глубокой связи с природой, нисколько не притупившееся от будничного общения с нею? Не была ли эта задумчивость вызвана умилением сердца, скрытого под серой и грубой одеждой?
Как бы то ни было, эту сцену наблюдал прохожий, который как раз вышел на опушку рощи и остановился, внимательно приглядываясь к стоящему среди поля шляхтичу. Одет он был во все черное и держал под мышкой большую папку, которую обычно носят с собой путешествующие ученые или художники. Папка, круглая светлая фетровая шляпа, вся одежда, приспособленная к дальним пешим прогулкам, и седые волосы, выглядывавшие из-под полей шляпы, обнаруживали в нем старого опытного туриста. Наконец он двинулся с места; звук шагов заставил очнуться человека в серой куртке, он поднял голову, и оба посмотрели друг на друга: шляхтич с легким удивлением, путешественник – приветливо, с вежливой улыбкой. Оба почти машинально притронулись к своим шляпам и поклонились друг другу.
– Простите, – заговорил прохожий, – не скажете ли, сколько отсюда до Адамполя?
– Да версты три с гаком, а пожалуй, и все четыре, – ответил шляхтич.
– Ого! – воскликнул путешественник, как бы немного обескураженный. – Я и не думал уходить так далеко, но нечаянно заблудился.
– Вы, должно быть, впервые в этих краях? – спросил шляхтич.
– Да. И брожу по окрестностям, с тем чтобы исследовать их, ради чего и приехал сюда, а в Адамполе моя locum standi[1]1
Квартира (лат.).
[Закрыть].
Услышав это, шляхтич снова приподнял шляпу.
– От души благодарен случаю, – промолвил он, – который позволил мне встретить в нашем захолустье человека, путешествующего со столь благородной и полезной целью.
Эти слова и выражение, с каким они были высказаны, так же плохо вязались с грубоватым обликом шляхтича, как и его прежняя поэтическая задумчивость, вызванная полетом и песней жаворонка. Путешественник окинул его любопытным взглядом и заметил:
– То-то я подумал, что вот передо мной человек, который любуется природой, в то время как я исследую ее. Вы с таким удовольствием смотрели на жаворонка и прислушивались к его трелям!
Шляхтича это замечание отнюдь не смутило, он лишь улыбнулся и ответил с большой простотой:
– Да, я люблю природу во всех ее проявлениях, потому что дружу с ней сызмальства. Она была свидетельницей всех трудов и всех радостей моей жизни, а также и страданий, конечно, которых всем хватает. Любое время года связано у меня с множеством воспоминаний, каждая полоска поля, каждая птица, растение, дерево знакомы и близки мне, как родные братья, с которыми живешь под одной крышей. Вы познаете природу как ученый, быть может, передаете свои знания другим; я умею лишь чувствовать и любить ее.
Чем дальше шляхтич говорил, тем больше удивлялся человек с папкой и тем внимательнее приглядывался к говорившему.
– Вы, должно быть, владелец одной из тех усадеб, вон там, около рощи? – спросил он, помолчав.
– Да, вот мой дом, – сказал шляхтич, указывая на усадьбу, стоявшую в нескольких стах шагов от поля. – Погодите, – добавил он торопливо, – если вы идете из Адамполя, то, должно быть, вышли ранним утром, да к тому же заблудились, – вы устали, я думаю? Может, позволите пригласить вас зайти на часок-другой, отдохнуть и подкрепиться?
– Принимаю ваше приглашение с большим удовольствием, – учтиво ответил путник, и видно было, что он действительно доволен. – Как исследователю местной растительности мне будет тем более приятно познакомиться и с местными жителями.
Шляхтич слегка поклонился и уже отступил было в сторону, чтобы пропустить гостя вперед, так как рядом они не прошли бы по узкой меже, но тот остановил его.
– Раз уж свел нас счастливый для меня случай и я буду вашим гостем, – сказал он живо, – надо бы нам и представиться друг другу. Анджей Орлицкий.
– О, – воскликнул шляхтич с радостным удивлением, – пан Анджей Орлицкий, известный естествоиспытатель, который столько сделал для нашей науки! Да и нам, простаками, ваши труды помогают познавать природу и любить ее! Сердечно, очень сердечно приветствую вас у своего порога! Топольский моя фамилия, Болеслав.
И, подавая своему новому знакомому руку, шляхтич, очевидно в знак глубокого уважения к науке и к трудам человека, стоявшего перед ним, обнажил голову.
Только теперь, когда он снял шляпу и открылись лоб и глаза, пан Анджей мог как следует приглядеться к лицу шляхтича-однодворца. На первый взгляд оно ничем особенным не отличалось, – загорелое, с самыми заурядными чертами. Когда он молчал и глаза его были опущены, никто и не подумал бы к нему присматриваться, тысячи людей прошли бы мимо, едва ли оглянувшись.
Но стоило ему поднять глаза, как он тотчас привлекал внимание всякого, кто в эту минуту смотрел на него; редко можно было встретить человека из его сословия с таким выразительным взглядом. В его больших серых глазах была видна безграничная доброта и постоянная спокойная работа мысли; а еще проступала в них временами какая-то странная мечтательность, как бы отблеск тайного или, быть может, неосознанного поэтического волнения. Лоб у него был довольно высокий и белый, белее щек и подбородка, губы, пожалуй, толстоватые и неопределенной формы, но, когда он начинал говорить или улыбаться, они складывались с тем же выражением доброты, которое было в его глазах, и какой-то неожиданный изгиб говорил о сильном и мужественном характере. Примечательным также было его рукопожатие, теплое, крепкое и вместе с тем как бы слегка дрожащее; когда он сжимал чью-либо руку своей, казалось, что через нее передается трепет живо бьющегося сердца.
В остальном, не считая взгляда, складки рта и рукопожатия, его внешность была вполне заурядна и не привлекала внимания. Никогда не останавливались на его лице взгляды красивых женщин, а случайные знакомые видели в нем обычно лишь доброго, но недалекого человека. Но иногда как бы луч света вдруг озарял его лицо, в глазах вспыхивал огонь мысли, а рука, сжимающая руку собеседника, вздрагивала от усиленных ударов пульса, и тот, кто раньше считал его таким добродушным простаком, в изумлении качал головой и говорил себе: «Не ожидал!»
Этот внутренний свет, который в иные минуты вспыхивал во взгляде Болеслава Топольского, не мог ускользнуть от внимания пана Анджея. Он также, должно быть, сказал себе: «…не ожидал!», потому что все время, пока шли к усадьбе, с большим интересом присматривался к своему попутчику.
– Какое образцовое поле! – заметил пан Анджей, окидывая взглядом длинные ровные полосы пашни, землю на которой, казалось, рыхлили руками. – Знаете, не часто случалось мне видеть у нас в стране так толково и старательно поставленное хозяйство. Настоящий голландский сад!
– Не стану спорить, – ответил Болеслав, – я и в самом деле делаю все возможное для того, чтобы добиться от этого клочка земли, которым владею, наиболее высокой производительности. Это и мне выгодно, а кроме того, я убежден, что всякое усилие, хотя бы и единичное, всякий труд, потраченный хоть бы и на малое дело, но с толком и терпением, должны послужить и общей пользе.
– Вы давно здесь живете? – спросил пан Анджей, которого Топольский занимал все больше и больше.
– Я родился на этом фольварке, – ответил Болеслав, – а после смерти отца, восемь лет назад, получил его в наследство.
– Так это от отца фольварк достался вам в столь превосходном состоянии?
– Не совсем. Отец мой редко бывал на фольварке, он только последние свои годы прожил дома, а молодость и добрую часть зрелых лет провел на войне. Воевал в Италии, в Испании, в Сан-Доминго, в Алжире, а когда вернулся в родные пенаты, привез с собой и опыт немалый, и изрядные знания, но так был ослаблен военными тяготами, что уже не мог заниматься хозяйством, требующим подвижности и энергии.
Мать моя, праведница, умерла вскоре после его возвращения; мне было тогда пятнадцать лет. В то время наш фольварк был в плачевном состоянии, – сказывалось многолетнее отсутствие хозяина. Кое-что отцу удалось все-таки сделать, он уберег наше именьице от окончательного разрушения, но заниматься усовершенствованием и повысить его доходность он не мог, не позволило расстроенное здоровье. Зато он со всей отцовской любовью, со всем пылом души, которого не сумела в нем погасить долгая бродяжническая жизнь, занялся мной, как бы желая перелить в своего сына самого себя.
Он учил меня, а научить он мог многому, потому что странствовал по миру с открытыми глазами; но более всего, усерднее всего он приучал меня к труду: к труду физическому и к труду умственному, внушая мне, что усилия духа так же, как и тела, одинаково благодетельны и полезны и неизменно должны сопутствовать всякому истинно хорошему человеку. Любил он меня безгранично и силой своей любви, всей своей натурой, мужественной и поэтичной, рыцарственностью, которой было исполнено его сердце, оказывал на меня необыкновенное влияние; думаю, что я многое от него усвоил. В двадцать лет я уже деятельно занимался хозяйством. Тяжкий был этот труд сначала, многое приходилось делать собственными руками, вставать на заре, только вечером можно было час-другой побыть наедине со своими мыслями. Но я с охотой, весело работал под отцовским наблюдением и радовался, что служу ему в старости опорой и могу обеспечить сносное существование. Иной раз и туго приходилось, – то неурожай, то падеж скота, но как-то пережили, слава Богу, все наладилось, и я счастлив, когда думаю, что отец свои последние годы прожил в новом, удобном, хоть и небольшом, доме, который я поставил на месте нашей прежней развалины, и что стены этого дома, в котором я, наверно, проведу всю жизнь, слышали, как он молился за меня и благословил меня перед своей кончиной.
Болеслав замолчал, и по лицу его было видно, что он взволнован. Но он тут же овладел собой.
– Я, кажется, вступил на опасный путь, – добавил он с улыбкой, глядя на пана Анджея своими добрыми, глубокими глазами, – увлекся и начал рассказывать свою биографию. Извините меня, это вам неинтересно. Помнится, кто-то, слывущий у нас в округе образованным человеком, говорил при мне, что не знает ничего более скучного, чем всякие жизнеописания.
Пан Анджей ответил ему таким же теплым взглядом.
– Мы знакомы каких-нибудь полчаса, – возразил он, – но, простите за откровенность, вы во мне вызвали такое любопытство, что я сам готов, хоть это и неприлично, расспросить вас о подробностях вашей жизни.
Болеслав признательно склонил голову.
– Хотелось бы мне когда-нибудь заслужить и уважение ваше, и приязнь. Что до подробностей моей жизни, они самые обыкновенные и нелюбопытные.
Фольварк мой невелик; это скорее хутор, чем фольварк. Хозяйство я веду четырехпольное, оно более всего соответствует особенностям здешней почвы, на каждый севооборот я отвожу по влуке земли под пашню; полторы влуки у меня под лугами да почти столько же есть леса; вот и все мое богатство. Было еще три семьи приписанных к нашей земле крестьян, но когда отец умер, я по его предсмертному желанию, совпадавшему и с моим, отпустил их на волю. С тех пор я пользуюсь наемным трудом и убедился, что он куда выгодней подневольного, разумеется, если хозяйничаешь толково. Сейчас Тополин мне приносит такой же доход, какой иные получают от имения в четыре, а то и в шесть раз больше моего. Летом и осенью я днюю и ночую в поле; зимой и в начале весны хлопот меньше, и тогда я, замкнувшись в своей милой хатенке, сажусь за книги; стараюсь не растерять знаний, полученных от отца, а с помощью Божьей, авось, удастся и приумножить свое духовное состояние, так же как удалось приумножить свой скромный достаток.
Тем временем они уже поднялись на крыльцо, и Болеслав учтивым жестом указал гостю вход в свой дом.
Из чистых, с белеными стенами, сеней пан Анджей вошел в светлую комнату о двух глядевших во двор окнах.
Пол в комнате был из простых досок, некрашенный, но ровный и чистый, в простенке между окнами стояла кушетка из светлого ясеня, а перед ней круглый стол, покрытый тонкой ажурной скатертью. На окнах – занавески из белого муслина, у стен – светлые плетеные стулья, на стенах, в красных с черной обводкой деревянных рамках, висело несколько литографий, все портреты выдающихся деятелей отечественной истории. В другой комнате сквозь открытую дверь можно было видеть кровать с большим, изрядно выцветшим ковром на стене, далее столик с письменными принадлежностями и стопкой счетных книг самого разнообразного формата; над книжными полками на вбитом в стену крюке висела связка больших ключей, очевидно от амбаров и гумна.
Скромное это было жилище, чистое, светлое и несколько суровое. Никаких украшений, ничего мягкого, все предметы хотя и добротные, но строго необходимого назначения. Ключи, висевшие над книгами, и книги, которые стояли на полках под ними, казались символами этого дома и живущего в нем человека.
Лишь две вещицы нарушали суровое однообразие и первобытную простоту всей обстановки: скатерть на столе удивительно тонкого, паутинного плетения, сделанная несомненно женской рукой, и горшок с красивым белым нарциссом на подоконнике. Оба предмета говорили о женщине, о женском внимании и участии, однако других следов подобного рода пан Анджей не заметил.
– Прошу извинения, но мне придется оставить вас на минуту, – сказал Болеслав, – вы, наверно, проголодались, а хозяин должен позаботиться о своем госте, тем более если чуть не насильно зазвал его к себе. Сейчас распоряжусь подать закуску и потороплю с обедом, а там я к вашим услугам.
Он вышел, а пан Анджей стал оглядываться по сторонам. Полки с книгами в соседней комнате сразу привлекли внимание старого книжника, и, видя, что дверь открыта, он поспешил направиться туда.
Библиотека Болеслава была разделена на две части. По одну сторону вертикальной доски, связывавшей обе полки, стояли толстые тома в скромных черных переплетах, на которых поблескивали имена Снядецких, Коллонтая, Нарушевича, Скарги, Лелевеля и некоторых других; по другую была размещена изящная словесность, – романы и томики стихов, главным образом новейшие издания, а среди них несколько томов Кохановского, Красицкого и Рея из Нагловиц.
Пан Анджей пробегал глазами заголовки, и на лице его все ярче рисовалось приятное удивление, Случайно он бросил взгляд в сторону; в маленьком столике около кровати он увидел несколько газет и иллюстрированных журналов, среди которых стоял подсвечник с оплывшей свечой. Нетрудно было догадаться, что Болеслав читал эти газеты перед сном и не далее как вчерашним вечером. Даже беспорядок, в каком лежали эти листки, свидетельствовал, что их читали внимательно.
Пан Анджей поглядел и задумался. Но на этот раз в его глазах не было ни тени печали, – напротив, они сияли радостью, как у человека, который увидел, что его заветная мечта наконец претворяется в жизнь.
В задумчивости он протянул руку к полке, взял одну из книжек, – это была переписка Коллонтая с Чацким, – и почти машинально стал листать. Из книжки выпал тонкий листочек бумаги. Пан Анджей поднял его и мельком взглянул; мелким и четким почерком на нем было написано несколько строк. Полагая, что это заметки, имеющие отношение к книге, в которую был заложен листок, пан Анджей начал читать:
«Сегодня я видел ее, она добра и прекрасна, как ангел. Ее глаза светились небесной добротой, а уста таили райское блаженство.
Добрая и красивая женщина – это животворный источник, который питает мужчину счастьем и из которого он черпает силы для сурового труда.
А Она такая.
И Она будет моей!»
Пан Анджей улыбнулся и сказал себе: «Напрасно я прочитал это, но мог ли я думать, что двум ученым мужам, Коллонтаю и Чацкому, станут поверять сердечные тайны?»
Он вложил листок в книгу и поставил ее на место. В ту же минуту в комнате раздался веселый голос Болеслава:
– Я вижу, вас заинтересовала моя библиотечка? Половина ее, вот эта, главным образом, писатели прошлых веков, досталась мне от отца, остальное я сам приобрел.
Пан Анджей молча смотрел на него, затем с жаром воскликнул:
– Дай Бог, чтобы вашего сына, если он у вас будет, озарял тот же свет разума и добра, какой светит под этой скромной стрехой, подобно драгоценной жемчужине, скрытой внутри невзрачной раковины!
– Спасибо на добром слове, – ответил растроганный Болеслав, пожимая руку своему гостю, – да только если вы увидели в милой моей вотчине «свет разума и добра», не считайте это моей лишь заслугой. Тут исстари все велось разумно и по совести, так жил мой отец, так и меня учил он жить, и я лишь следую заветам наших предков.
– О да! – с воодушевлением подхватил пан Анджей. – Каким же дурным и безрассудным должен быть человек, который не почитает добрых семейных традиций и не старается облагородить их своим трудом!
– Позвольте, мой уважаемый гость, обратиться к более будничным делам, – сказал Болеслав с улыбкой. – Закуска ждет нас.
С этими словами он ввел гостя в первую комнату. Старый слуга, седовласый и седоусый, с широким шрамом на лбу, но весьма бравого вида, как раз ставил на стол поднос с сельским угощением: всякие копчености, сыр и литовские наливки. Болеслав подошел к старику, положил ему руку на плечо и сказал пану Анджею:
– Честь имею представить вам старого Кшиштофа, он и мой отец были товарищами по оружию.
Пан Анджей обратился к старому солдату с приветливым словом, на что тот, приложив два пальца к виску и усмехаясь в усы, отвечал:
– Je parle français, мосье, j étais sept ans en France, beau Paris![2]2
Я говорю по-французски, мосье, я семь лет провел во Франции, о, прекрасный Париж! (фр.)
[Закрыть]
Его бойкая французская речь вызвала взрыв веселого смеха; затем гость и хозяин с аппетитом принялись за завтрак. Комнату заливал солнечный свет, золотил половицы, стены и окружал сиянием портреты великих мужей. Во дворе, против одного из открытых окон, паренек в сермяге поил двух молодых выхоленных жеребчиков. Через минуту он влез на забор и стал проделывать там всякие гимнастические штучки, желая, очевидно, поразить своей ловкостью двух краснощеких девок, которые в нескольких шагах от него стирали белье в большом корыте. Девушки звонко хохотали, а хохоту их вторил скрип колодезного журавля и плеск воды, переливаемой из ведра в корыто. Двор был полон деятельной жизни, все вокруг зеленело, дышало свежестью, в комнате царил лад и покой, и такое же светлое спокойствие, признак ясного и сильного духа, излучало лицо хозяина, оживленно беседовавшего с гостем.
Пан Анджей внимательно слушал, разглядывал хозяина, комнату, двор и наконец сказал:
– Я просто восхищен вашим хутором. Кто хоть раз сюда заглянул, не может не воскликнуть: «И я был в Акадии!» Только знаете ли, что я вам скажу? Для полноты гармонии этому истинно поэтическому и живому уголку не хватает женщины. Разумеется, женщины любимой, доброй и мыслящей.
Болеслав ничего не ответил, лишь с мимолетной улыбкой, как бы невольно бросил взгляд на горшок с нарциссом, и в глазах его блеснуло счастливое выражение.
Время шло, уже близился час заката, а пан Анджей и не думал покидать шляхетскую усадебку, где, как видно, все было ему по душе.
Уже и отобедали, вышли посидеть на крыльцо, а гость все продолжал беседовать с хозяином, и чем дальше, тем оживленнее и задушевнее была их беседа.
– Я все хочу вас спросить, – сказал пан Анджей, – что это за усадебка там, в другом конце рощи, и кто там живет? Она так похожа на вашу, как будто это ваш родной брат строил ее.
Лицо Болеслава вдруг залилось румянцем, даже лоб у него покраснел.
Казалось, вопрос пана Анджей всколыхнул в нем какое-то сильное, всепоглощающее чувство, от которого он отвлекся было на минуту, а теперь оно вновь нахлынуло на него и пронзило как удар электрической искры. Однако он постарался скрыть свое волнение.
– Усадебка называется Неменка, – ответил он как можно спокойнее, – и живет в ней пани Неменская, пожилая вдова, вместе со своей племянницей, панной Винцентой Неменской.
Надо было быть на редкость близоруким и тугоухим, чтобы не заметить, как смущенно Болеслав опустил глаза и как дрогнул его голос, когда он выговаривал последнее имя.
Очевидно, пан Анджей не страдал ни слепотой, ни глухотой, так как по губам его пробежала улыбка, он глядел на Болеслава с нескрываемым удовольствием.
– Вы, должно быть, часто бываете в Неменке? Такое близкое соседство…
– О, очень близкое, – ответил Болеслав, – тем более близкое, что панна Винцента – моя невеста.
Он произнес это с улыбкой, однако голос его снова дрогнул, а на лице быстро вспыхнул темный румянец.
Эта дрожь в голосе, появлявшаяся при каждом упоминании женского имени, и внезапные вспышки румянца на щеках у такого зрелого и мужественного по виду мужчины говорили о девственной свежести сердца, но вместе с тем и о страстности, о натуре, чувствующей горячо и сильно.
Разговор прервался. Болеслав опустил глаза и задумался, как бы забыв об окружающем; пан Анджей наблюдал его с благожелательным вниманием.
– Итак, – заговорил он наконец, – остается сделать последний шаг и сыграть свадьбу?
– До этого еще далеко, – отвечал Болеслав. – Панна Винцента еще очень молода, ей только семнадцатый пошел. По ее желанию и по воле ее тетки, а также по собственным соображениям, я решил подождать еще годок, хотя уже год, как мы обручены.
– Должно быть, вы откладываете свадьбу потому, что хотите лучше узнать друг друга?
– О, нам это уже не нужно, – живо возразил Болеслав. – Я знаю панну Винценту с детства, и так складывались обстоятельства, что последние пять лет, с тех пор как умер ее отец и она осталась круглой сиротой, – мать ее давно умерла, – мы виделись почти каждый день. Отсрочка же оправдана тем, что для женщины лучше принимать на себя обязанности жены и хозяйки дома, а затем и материнские труды тогда, когда она уже вполне готова к этому физически и морально. Впрочем, так она хотела, и сохрани меня Бог противиться ее воле.
– И вас не тяготит это долгое ожидание? – спросил пан Анджей, глядя на пылающие глаза Болеслава и слыша, с каким молитвенным жаром он говорит о своей нареченной.
– Нет, – ответил Топольский, – мы часто видимся, я уверен, что ее сердце принадлежит мне и что вскоре она будет моей, – этого мне достаточно. Да и теперешнее наше общение дает мне столько счастья, что, право, не знаю, сумел ли бы я это выразить, будь я даже первым поэтом на свете.
– Идиллия, сущая идиллия, – пробормотал пан Анджей, а вслух сказал: – И впрямь, когда вы говорите о вашей невесте, так и слышится, будто это средь полей и лесов льется песня под звуки пастушеской свирели. Хотелось бы мне увидеть вашу невесту.
– О, это легко сделать, – воскликнул Болеслав с живейшей радостью, обеими руками пожимая руку гостю, – это так близко, всего несколько сот шагов, если идти через рощу. Мы можем хоть сейчас туда пойти. Мне тоже хочется показать ее вам… и похвалиться ею… – прибавил он с гордостью, счастливым голосом влюбленного.