355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Элиза Ожешко » В провинции » Текст книги (страница 12)
В провинции
  • Текст добавлен: 26 мая 2017, 15:00

Текст книги "В провинции"


Автор книги: Элиза Ожешко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 23 страниц)

Прошло несколько часов. В доме царила глубокая тишина, давно прошло время обеда. Старуха кухарка нетерпеливо топталась по кухне, ворча, что все подгорает, перестаивается и почему Кшиштоф не подает хозяину обеда. Кшиштоф дергал себя за седые усы и с удивлением бормотал:

– Что это с ним?

Наконец он подошел к двери в спальню и прислушался. Оттуда не доносилось ни звука.

– Спит, что ли? – пожал он плечами.

Это было более чем удивительно. Никогда в жизни никто не видел, чтобы Болеслав днем ложился спать. Кшиштоф стал расхаживать по комнате, с шумом передвигая стулья. Не помогло. Тогда он вышел во двор и несколько раз прошелся под окнами спальни. Спущенные занавески не позволяли увидеть, что делается внутри. Не помогло ни покашливание, ни усиленное шарканье ногами, никакого ответа на это не последовало.

– Что-то здесь неладно, – пробормотал старый слуга. – Может, захворал?

Славный старик был не на шутку встревожен. Он снова подошел к двери спальни, даже взялся было за дверную ручку, но нажать не решился.

– Может, занят каким секретным делом?.. А войду, так помешаю… вроде бы подсматриваю… Не годится.

Он наклонился и, приложив губы к замочной скважине, проговорил довольно громко:

– Пожалуйте к столу!

Ответа не было. Тихо и тихо.

Кшиштоф позвал еще раз, громче, но в закрытой комнате стояла мертвая тишина. Дернув себя за ус с такой силой, что в руке у него осталось несколько седых волосков, старик отошел на несколько шагов, затем снова подошел к двери. Тут он посмотрел в распахнутое настежь окно: уже садилось солнце.

Старик чуть не плакал; он уже сам не знал, что делать.

Вдруг во дворе застучали колеса, и в комнату вошел пан Анджей. Кшиштоф так и бросился к нему:

– Ох, слава Богу, что вы приехали! Беда у нас!

Орлицкий хмурил брови, взгляд его выдавал беспокойство.

– Где твой хозяин? – спросил он тревожным полушепотом.

– В полдень пришел из Неменки, закрылся и сидит в своей комнате. Я тут и стучал, и обедать звал – не откликается. Шторки на окнах опустил… боюсь, не захворал бы…

Лицо пана Анджея приняло еще более тревожное выражение. Он быстро подошел и энергично толкнул дверь в спальню. Заглянув туда, он слегка побледнел, обернулся к Кшиштофу, тихо приказал ему уйти, а сам вошел в комнату. В полутемной глубине комнаты, боком к двери, а спиной прислонившись к стене, стоял Болеслав. В руке он держал обращенный кверху пистолет. Дуло пистолета уставилось ему в лицо черным бездонным зрачком, а он глядел в него как завороженный мутными, полными отчаяния глазами.

Он не услышал, как отворилась дверь, не услышал звука шагов. Орлицкий положил руку ему на плечо – он не повернул головы; казалось, взгляд его не в силах оторваться от смертоносного зрачка.

– Что ты делаешь? – сказал пан Анджей слегка дрожащим голосом.

Болеслав не отвечал и не сводил глаз с пистолетного дула.

– Что ты делаешь? – повторил пан Анджей, и на этот раз его голос звучал тверже. – Кого ты хочешь убыть этим оружием?

У Болеслава дрогнули губы.

– Сначала его, потом себя, – медленно проговорил он, не шевелясь и не меняя направления взгляда.

Орлицкий побледнел чуть ли не так же, как Болеслав. Он крепко тряхнул его за плечо и сурово, почти, гневно произнес:

– А твоя совесть, Болеслав?

Болеслав вздрогнул и в первый раз поднял глаза, затуманенные страданием.

– Что? – промолвил он тихо. – Что ты сказал?

– Я напомнил тебе о совести, – еще строже ответил пан Анджей.

Несколько секунд Болеслав смотрел на него, как бы не понимая, затем в его мутных глазах появился первый проблеск сознательной мысли.

– Совесть, – повторил он медленно, – совесть… Но я не хочу, чтобы она была несчастна… лучше пусть он умрет….

– Кто дал тебе право выносить смертный приговор твоему ближнему? – спросил пан Анджей, глядя ему в лицо строгим и проницательным взглядом.

Наступило молчание; рука Болеслава, державшая пистолет, опустилась.

– Но своею-то жизнью я вправе распоряжаться, – сказал он, крепче сжимая пистолет.

– А ты уверен, что уже ничего полезного не совершишь в своей жизни? Уверен, что женщине, из-за которой ты страдаешь, уже никогда не понадобится твоя дружеская помощь? Разве наши жизненные задачи кончаются тогда, когда кончается счастье?

Болеслав не выдержал его сурового взгляда и опустил глаза.

– Разве наши жизненные задачи кончаются тогда, когда кончается счастье? – повторил он и провел рукой по лбу, как бы стараясь собраться с мыслями.

– Брось это! – сказал пан Анджей, указывая на пистолет.

Наступило молчание, а затем послышался стук упавшего на пол оружия.

Орлицкий протянул Болеславу руку. Болеслав схватил ее, пожал и молча опустился на стул.

– Я знаю все, – сказал пан Анджей. – Сегодня я приехал в Адамполь, и мне рассказали, что случилось за время моего отсутствия. Я знал, что ты будешь страдать, и приехал разделить с тобой тяжесть твоего горя.

– Мне кажется, я умру, – проговорил Болеслав, закрывая лицо руками.

Пан Анджей положил руку на его склоненную голову и серьезно сказал:

– Не умрешь. Такие люди, как ты, не могут и не должны умирать ни от любви к женщине, ни от тоски по ней.

Сказав это, он поднял штору и распахнул окно; в комнату ворвался поток света и воздуха.

Некоторое время они молчали, только глядели друг на друга. Затем Болеслав сам протянул руку пану Анджею и произнес с глубокой благодарностью:

– Ты спас меня!

XIII. Тихая скорбь

Орлицкий провел у Болеслава несколько недель. Первые дни он следил за ним самым внимательным образом, очевидно опасаясь, как бы нежданное горе согнуло и не сломило этого человека, в котором он видел столько хорошего; теперь, когда тот под влиянием глубокой сердечной раны переживал мучительнейшую внутреннюю борьбу, он считал своей первой задачей поддержать и укрепить его ослабевший дух.

– Это, может быть, самые трудные минуты в твоей жизни, – говорил он Болеславу. – Тут легко стать человеком конченым, с навсегда ущемленной, сломленной душой. Но если выдержишь испытание – ты покажешь нам пример великого мужества и великого самообладания. Выбирай!

К концу лета погода испортилась. Весь август был холодный, пасмурный, дождливый. С деревьев падали увядшие листья и устилали рощу желтым ковром, а частью, подхваченные ветром, рассеивались по окрестным полям, являя собою символ людских надежд и радостей, погубленных и развеянных рукой судьбы.

Однажды хмурым утром друзья сидели у окна; Болеслав задумчиво наблюдал за валившим из трубы серым дымом, который под тяжестью измороси стлался затейливыми извивами по крыше, по земле и растворялся в туманном воздухе. Пан Анджей смотрел на Болеслава своим внимательным, испытующим взором; затем он положил ему руку на плечо и сказал:

– Я рад за тебя, Болеслав! Ты стоически переносишь свое несчастье, а это признак, что дух твой не сломлен.

– А как же иначе и может ли быть иначе? – возразил Болеслав.

– Однако бывает, – усмехнулся пан Анджей, – бывает с людьми, для которых весь мир сошелся на собственном я. Им непонятно, сил им не хватает, душевных и умственных, чтобы понять, что минуты личного счастья, как и страданья, – это действительно лишь минуты, нечто мимолетное и исключительное в нашей жизни. В целом же жизнь человека есть непрерывная цепь трудов и обязанностей, которую ничто не вправе прервать – ни наши радости, ни наши боли. Узко, узко смотрят эти люди на мир – а мир-то широк! Ничего они не любят и не уважают, ничего не видят, кроме себя, потому-то, когда им больно, они и кричат: ах, мир рушится! – и бьются в судорогах, которые были бы смешны, если бы не вызывали жалости.

Болеслав молчал, но внимательно смотрел на разговорившегося друга своим грустным и умным взглядом.

– Пласты чувств в нашей душе неоднородны, – продолжал пан Анджей. – Есть чувства такие же великие и вечные, как дух человеческий, и есть другие, которые создаются подвижными настроениями жизни. Любовь к знаниям, к труду, к действию, сострадание к беднякам и желание помочь им – это пласты устойчивые, надежные, они никогда не изменяют и, подобно кованой броне, защищают человека от отчаяния, от сомнений, от душевного надлома. А любовь или привязанность к отдельному человеку, как и жажда жизненных наслаждений, – это чувства низшего порядка; разумеется, и они в иных случаях способны стать источником живительной энергии, однако полагаться на них нельзя – слишком легко они распадаются под ударами судьбы, слишком быстро улетучиваются под действием противного ветра да и по самой своей природе непостоянны, изменчивы… Не на них надлежит строить здание жизни, а на тех, на первых, ибо эти – ненадежный фундамент, и если он рушится – не падать, не погибать под руинами, а идти дальше, по пути, подсказанному великими чувствами и идеями, пусть рука об руку со страданием, но зато имея перед глазами не узкий мирок личных интересов, а более широкие горизонты.

Болеслав слушал молча, но было видно, что он всей душой впитывает в себя слова пана Анджея. Его бледное лицо выражало строгую сосредоточенность мысли, скорбный взгляд был тих и спокоен, уже не отчаяние проглядывало в нем, раздирающее грудь и дающее о себе знать слезами и жалобами, но алмазная твердость и чистота души, готовой и высокой мысли и энергичной деятельности.

И так шли дни, один за другим, в строгом, почти торжественном спокойствии. Ни на минуту не прерывались в Тополине хозяйственные работы, и, глядя на усадебку, опрятную и приветливую, как всегда, никто не сказал бы, что в ее доме поселилась печаль. Болеслав работал не покладая рук, замечали только, что он стал удивительно немногословен и говорил тише, чем обычно, а между бровями обозначилась морщинка, которой прежде не было. В туманные и холодные вечера они с паном Анджеем подсаживались к жаркому камельку и вели вполголоса долгие беседы, иногда засиживаясь далеко за полночь.

Казалось, сам воздух вокруг этих двоих людей, один из которых уже прошел тяжкие испытания жизни, а другой лишь вступал на стезю страданий, которая должна была привести его в светлую страну мужества и подвига, был напоен дыханием мысли и высокой поэзии. Болеслав дышал этим благодатным воздухом, и кровавая рана в его груди рубцевалась, а на ней нарастал пласт тех чувств и мыслей, о которых говорил ему пан Анджей.

– Да, что значат страдания одного человека перед громадой исторических бедствий, – промолвил он однажды, закрывая книгу и задумчиво глядя вдаль.

Постепенно его глаза приобретали ту отличительную особенность, какая была у пана Анджея. В минуты задумчивости взгляд его убегал куда-то далеко-далеко, пронизывал, казалось, стены дома, миновал окрестные поля и устремлялся к какой-то неведомой стране, печальной и прекрасной, которая открывалась духу Болеслава. О чем он думал, что чувствовал в такие минуты? Об этом может знать лишь тот, кто сам умеет так смотреть… Наружно он был совершенно спокоен. Тихая сердечная боль, которую он испытывал постоянно, с тех пор как расстался с горячо любимой женщиной, сказывалась иногда в бледности лица, в дрожанье губ, в напряженной морщинке между бровями, но никогда никто не слышал от него ни единого вздоха, ни слова жалобы.

Лишь однажды что-то похожее на жалобу вырвалось у Болеслава. Задумавшись, он сидел у камелька, в то время как пан Анджей читал при свете лампы только что доставленное письмо.

– Пора домой, – сказал старик, кончив читать. – Сыновья зовут.

Болеслав поднял голову.

– Сыновья? – повторил он. – Да, верно, у тебя ведь есть сыновья. А я как раз подумал, что у меня их никогда не будет.

Он произнес это спокойно, но в самом спокойствии этом слышалась такая грусть, что у пана Анджея выступили слезы на глазах.

– Пусть добрые дела будут твоими сыновьями, – ответил он, помолчав.

Когда пан Анджей оставлял Тополин, Болеслав сказал ему:

– Я перед тобой в неоплатном долгу. Ты протянул мне руку помощи, когда я стоял на краю бездны, ты стал для меня голосом моей совести.

Пан Анджей долго смотрел на него и наконец ответил растроганным голосом:

– С лихвой заплатишь свой долг, если навсегда останешься человеком… таким, какие нам нужны!

Они обменялись долгим рукопожатием и простились, обещав друг другу, что еще свидятся.

Когда затихло тарахтенье брички, увозившей Орлицкого, Болеслав уселся в своей тихой комнате и печально задумался.

Вот он и один и теперь до конца жизни останется одиноким. Его сельский домик превратился в монашескую обитель, которую никогда не озарит улыбка счастья, не огласит веселый шум. Он бросил взгляд на свои книги, которые, казалось, смотрели на него с полок в строгом молчанье, и подумал, что теперь они станут единственными спутницами его жизни, лишь в книгах будет он с этих пор искать утешения от сердечной печали. Затем он поглядел в окно и увидел тихие бледные облака, а на горизонте – сияющую золотом и багрянцем широкую полосу заката. Блуждая глазами по небесному своду, он говорил себе, что вся его будущая жизнь будет такой же, как это небо, затянутое бледными облаками, – без бурь, но и без солнца, без яркой лазури, и лишь в конце ее настанет минута, подобная этому прекрасному закату, – минута смерти, озаренная сознанием исполненного долга и мыслью об иных, лучших мирах. И дух его, как эта фиолетовая гряда туч, которая спускается за темные леса, покинет землю и исчезнет – где? В неведомых просторах вечности, где труженники могут наконец отдохнуть, где человек за свои страдания вознаграждается покоем.

Суровая жизнь, полная трудов и забот, и минута чистой совести перед концом, когда оглядываешься назад и оцениваешь свое прошлое, – вот и все, что было ему уготовано в этом мире. Где же его мечты о земном счастье? Развеялись как дым. Где чудное виденье, женщина, с которой он связывал столько пламенных и благородных надежд? В объятьях другого. Тот зыбких пласт, о котором говорил Орлицкий, пласт личных чувств, разрушен судьбой, и на его месте в душе пустота… Остались чувства высшего порядка… С ними, стало быть, и ради них ему суждено отныне жить. Но кому завещать их, когда наступит его последний час? Кому передать свою любовь к отчизне и к людям, свое упорство в труде, которым он занимается людям во благо? Некому. Он проживет одинокую жизнь и умрет, не оставив детей. Давние заветные мечты об отцовстве вдруг нахлынули на него с такой силой, что он чуть не зарыдал от жалости к себе.

«Добрые дела будут твоими сыновьями», – послышались ему слова пана Анджея.

И все же, думал Болеслав, справедливо ли, что женщина, которую он так любил, выбрала другого и тот будет ею обладать, хотя любит только себя самого и, несмотря на свою молодость, испорчен до мозга костей. И люди, наверное, восторгаются им, называют ловким и умным, и потекут его дни в веселии и радостях теплого семейного круга. Справедливо ли это?

Почему лучшая доля досталась тому, кто ее недостоин и не способен оценить, а тот, кто готовился ее принять с таким восхищением ума и сердца, – обделен? Болеславу вспомнились слова Иова: «Один умирает в самой полноте сил своих, совершенно спокойный и мирный… А другой умирает с душою огорченною, не вкусив добра. И они вместе будут лежать во прахе…» Он свесил голову, его мысли блуждали, душа томилась сомнениями, а в ушах неустанно звучал горестный вопль библейского страдальца: «О, если бы я был, как в прежние месяцы…»

Внезапно из кровавой полосы заката, высвободившись из-под туч, брызнули солнечные лучи, наполнили воздух миллионами искр, и поток огненного света ударил в измученные глаза Болеслава. В этот миг ему явилось видение: на краю горизонта за сверкающим диском закатного солнца возник облаченный в огненные одежды таинственный образ Иеговы, а из глубины пурпурных туч прогремели слова, с которыми Он обратился некогда к проклинающему свою участь Иову: «Кто сей омрачающий Провидение словами без смысла?.. Где ты был, когда Я полагал основания земли? Скажи, если знаешь. Кто положил меру ей, если знаешь? Или кто протягивал по ней вервь? На чем утверждены основания ее, или кто положил краеугольный камень ее… Где путь к жилищу света и где место тьмы? Ты, конечно, доходил до границ ее и знаешь стези к дому ее. Ты знаешь это, потому что ты был уже тогда рожден, и число дней твоих очень велико… Можешь ли посылать молнии, и пойдут ли они… Кто предварил Меня, чтобы Мне воздавать ему?»

Болеслав закрыл глаза рукой и смиренно склонил голову. Да, сказал он себе, неисповедимы пути Провидения. Кто может знать, какие законы управляют миром и людьми? Кто скажет, почему моя частица счастья отнята у меня и отдана другому? Должно быть, судьбы людские на земле, как и бесчисленные миры во вселенной, связаны некой единой цепью. Нет слепых случайностей, все происходящее имеет свою причину и цель. Быть может, счастье дается грешнику, чтобы исцелить его от греха и удержать от падения, а праведнику достается в удел страдание, ибо оно укрепит и возвысит его дух? Почему именно я должен быть счастлив, а не другой? Что я знаю об этой цепи, которая соединяет судьбу отдельного человека с судьбами целого общества? Быть может, мое счастье вовсе не такое уже необходимое звено в ней, быть может, наоборот, для ее укрепления необходимо, чтобы я страдал, а радовался бы кто-то другой? Не стыдно ли жаловаться на судьбу, не есть ли это высокомерие себялюбца, который думает, что не он создан для мира, а мир для него?

Каждый вправе искать свое счастье, добиваться его и наслаждаться им, но если счастье покинуло нас, – разумно ли и честно ли кого-нибудь или что-нибудь за это винить?

И еще долго Болеслав так выпытывал свою совесть. Когда он поднял голову, было уже темно. За окном тихо шумела роща, колеблемая осенним ветром, по бледному небу влеклись темные облака, расплываясь и сплываясь в тысячи фантастических фигур, а вдали, над черной полосой леса, там, где час тому назад горел закат, в котором Болеслав увидел символ блаженной смерти, сияла большая одинокая звезда.

Клочья темных туч стремились к далекой звезде, точно корабли с развернутыми парусами к мигающему вдали маяку. Эти рваные тучи представлялись глазам Болеслава искалеченными в житейском море сердцами, а на золотом лике звезды он прочел надпись: «Вечность».

С бледного лица его исчез след горечи и сомнений, наконец-то эта истерзанная душа нашла твердую опору в мужественном смирении.

Часть вторая

I. В зимнюю метель

Был хмурый зимний вечер. Холод стоял лютый, кругом, насколько хватает глаз, белели снега, снег мелкой крупой сыпался сверху, метель бушевала в полях.

На дороге, ведущей в N., показались ладные сани, запряженные четверкой лошадей. Лошади были рослые, норовистые, и сани, несмотря на метель, двигались довольно быстро. Время от времени тоскливо позванивал привязанный к дышлу колокольчик, но чаще звон его пропадал в свисте и вое зимней бури.

В санях сидели двое: мужчина, закутанный в медвежью шубу, и женщина в лисьем салопе, капоре и платке. Оба молчали, да и трудно было разговаривать в такую непогоду, когда губы немеют от ледяного ветра и за воем вьюги не слышно человеческого голоса.

Только раз, когда сани, въехав боком в сугроб, угрожающе накренились, женщина испуганно вскрикнула, а мужчина, с трудом повернув к ней голову, скованную огромным меховым воротником, спросил:

– Чего испугалась?

В его голосе не было ни тени нежности или тревоги, напротив – скорее раздражение.

Женщина промолчала.

Это повторилось еще несколько раз; кони пошли неровно, шарахались в стороны, и повозка кренилась то вправо, то влево.

Женщина не произносила ни слова.

Вдруг пристяжные встали на дыбы, а коренные рванули вбок и потащили за собой повозку, чуть не опрокинув ее.

– Эй, Павелек, как правишь?! – сердито крикнул мужчина.

Кучер вздрогнул, точно очнулся от сна, и натянул поводья; лошади присмирели, и сани заскользили ровнее. Проехали с версту. Женщина повернулась к своему спутнику, насколько это ей позволяли капор и платок, и сказала:

– Олесь! Мне кажется, Павелек пьян.

– Привиделось! – буркнул мужчина и плотнее запахнулся в шубу.

– Тебе холодно, Олесь? – заботливо спросила женщина.

Мужчина ничего не ответил.

Проехали еще с полверсты. Вдали сквозь снежную завесу забрезжили огни.

– Слава Богу, показался N., – вздохнула женщина. – Еще одна миля – и мы дома.

– Погоняй живей! Остановишься у Шлёминой корчмы, дашь коням передохнуть! – прокричал мужчина кучеру.

Сани въехали в узкую улочку с двумя рядами низеньких домишек и вскоре остановились перед воротами трактира. Здесь было тише, с одной стороны от ветра загораживала высокая стена корчмы, зато подальше, на пустой рыночной площади, он давал себе волю и, пролетая над крышами окрестных домишек, засыпал их густым колючим снегом.

– Слезай с козел да проверь пристяжных, – приказал мужчина кучеру. – По-моему, там что-то неладно с упряжью.

Кучер покорно слез и нетвердой походкой направился к лошадям.

Мужчина поднял голову и поглядел вверх. Окна мансарды светились, и временами, когда ветер утихал, оттуда доносился невнятный гул голосов. Мужчина стал вылезать из саней, говоря своей спутнице:

– У меня есть дело к Шлёме, воспользуюсь случаем и повидаюсь с ним. Подожди меня здесь. Я вернусь не позже, чем через десять минут, а тем временем и кони отдохнут.

Сказав это, он скрылся в воротах корчмы.

Женщина осталась в санях. С площади все время налетал ветер, обдавая женщину снежной пылью; кучер стоял подле лошадей и говорил им что-то хриплым голосом; иногда, чтобы согреться, он начинал изо всех сил охлестывать себя руками.

Прошло десять минут, прошло пятнадцать – мужчина не возвращался. Ветер порой утихал, снежная дымка рассеивалась, и перед глазами женщины, на фоне белесого неба, вдалеке, на другом конце площади, вырисовывался серый шпиль костела; в эти минуты затишья ярче сияли освещенные окна мансарды, и было видно, как за стеклами, запорошенными снегом, мельтешат многочисленные тени.

Со двора донесся скрип шагов по снегу.

Женщина радостно встрепенулась, но вместо мужчины в медвежьей шубе увидела трактирщицу в наброшенном на голову платке.

– Добрый вечер, пани, – произнесла та с еврейским акцентом, подойдя к саням.

– Здравствуйте, пани Сарра, – ответила женщина.

– Ну, что же вы тут сидите на таком ветру и морозе? Почему не заходите к нам?

– Спасибо, милая пани Сарра! Мой муж отлучился только на минутку к Шлёме по делу и как только вернется, мы тут же уедем.

– Ну! – воскликнула еврейка. – Шлёмы же нет дома, он уехал в Вильно продавать волов. Ваш муж пошел в залу; там справляют день рождения Франека Сянковского.

– Все равно, милая Сарра, он сейчас вернется, и мы уедем. Не хочется на две-три минуты вылезать из саней, снимать шубу.

– А если он задержится? – просила еврейка.

– Этого не может быть: он ведь меня здесь оставил и не допустит, чтобы я долго ждала.

Если бы не снежная дымка и не ночная темень, можно было бы заметить загадочную улыбочку, пробежавшую по губам трактирщицы, полунасмешливую, полусочувственную.

– Ну, как хотите, – сказала еврейка. – Спокойной вам ночи, я не могу здесь больше стоять, очень холодно.

– Спокойной ночи, пани Сарра.

Снова заскрипел снег, и женщина, кряхтя и жалуясь на холод, скрылась в воротах.

И снова снежные вихри, огибая корчму, с воем налетели на сани, где сидела женщина; колючая снежная пыль била ей в лицо, а когда ветер утихал и снежная завеса рассеивалась, на бледном небе выступали темные очертания костела и несколько мутных огоньков мерцали в отдаленных домишках.

Прошло еще четверть часа, мужчина не возвращался.

Вдруг откуда-то с поля долетел звон колокольчика, без которого обычно не отправится в дорогу путешественник по заснеженным литовским просторам.

Пристяжные завертели головами, и звякнул другой колокольчик, точно отвечая тому, далекому, который звенел в окрестных полях. Дальний звон становился все ближе, ветер все отчетливей доносил его трели, наконец послышался скрип полозьев, и позади саней, где сидела женщина, остановились еще одни сани, запряженные парой резвых лошадей. Из саней ловко выскочил мужчина в складном, затянутом в талии кожушке и барашковой шапке и обратился к своему кучеру:

– Зайдем-ка, Адась, в корчму погреться. Объезжай эти сани и въезжай во двор, передохнем с полчаса, а потом двинем домой.

Он направился в корчму, но по дороге обернулся и крикнул:

– Только поосторожней, не задень эти сани да не спугни пристяжных! – Взглянув мельком на женщину, он удивленно покачал головой и исчез в воротах.

Сани медленно последовали за ним.

Услышав голос приезжего, женщина вскинула голову, но тут же ее опустила и зарылась лицом в меховую муфту.

Между тем приезжий миновал захламленные сени, слабо освещенные сальной свечой, тлевшей в фонаре, и вошел в корчму.

Вдоль стен стояли лавки и столы, в большом камине под кирпичным навесом о трех деревянных подпорках пылал жаркий огонь.

У камина стояла хозяйка, пани Сарра, полная и приземистая еврейка в рыжем парике и чепце с грязноватой желтой лентой, в линялой юбке с широкой засаленной полосой внизу и в заношенном шерстяном платке, из-под которого виднелось несколько ниток жемчуга, скрепленных спереди фермуаром старинной работы.

Лестницу на мансарду освещала заткнутая за потолочную балку лучина; дверь в соседнюю комнату была приоткрыта, там на столе в массивном подсвечнике догорела оплывшая сальная свеча и слышалось воркотня мишуриса[12]12
  Слуги (евр.).


[Закрыть]
, урезонивавшего расшалившуюся детвору. На скрип двери хозяйка обернулась, и приветливая улыбка осветила ее круглую физиономию.

– Вот это гость! – воскликнула трактирщица. – Ну, гость! Сколько зим, сколько лет! Давно мы вас не видели, дорогой пан Топольский!

– Добрый вечер, пани Сарра, – отвечал тот, снимая шубу. – Ох, и замерз же я! Приготовьте-ка чаю побыстрей, а покуда налейте мне и моему кучеру по рюмке старки.

Он подошел к огню, а трактирщица, кликнув мишуриса, велела поскорей ставить самовар и поспешно придвинула гостю стул и небольшой столик, затем стала доставать из буфета водку.

– Откуда же вы путь держите, сударь? – поинтересовалась она, бренча посудой.

– Из уезда, уплатил налоги и другие дела улаживал.

– Ай-ай-ай! В такой мороз шесть миль проделали?

– Хуже того, в метель! – добавил Топольский.

Трактирщица поставила на столик бутылку и рюмку.

– Скажите, пани Сарра, – обратился к хозяйке Болеслав, наливая себе водки, – что это за женщина сидит в санях перед вашей корчмой?

Еврейка многозначительно усмехнулась.

– Это молодая пани Снопинская.

Рука Болеслава с поднесенной ко рту рюмкой дрогнула.

– Пани Снопинская? Из Неменки? – переспросил он, точно не веря своим ушам.

– Ага! – утвердительно кивнула головой трактирщица.

Топольский отставил нетронутую рюмку, нахмурился и опустил голову. Еврейка смотрела на него с сочувствием и не без любопытства.

– Вот! – произнесла она немного погодя. Сам уже полчаса сидит у нас в зале, а она, бедненькая, мерзнет в санях!

И сокрушенно покачала головой.

– Как?! – возмутился Болеслав. – Муж здесь и оставил ее зябнуть на улице в такую лютую стужу и метель?

Бледное лицо его налилось кровью.

– Ну! – вздохнула еврейка. – Чего вы хотите? Такой уж человек! Как увидел, что в зале светло, так и зашел, а как зашел, так и выйти не может!

Болеслав зашагал из угла в угол. Теперь он совсем не походил на озябшего человека.

– Ужасно! – говорил он вслух. – Так относиться к жене через год после женитьбы! Что же дальше будет?

Трактирщица наблюдала за ним с почтительным вниманием и сочувствием.

– Ну! Что будет? – отозвалась она. – Плохо будет, скажу я вам. Этот пан Олесь – пустейший человек! Сначала все шло на лад: он взялся за хозяйство и вроде бы остепенился, но ненадолго его хватило. Вот уже с полгода, как он снова начал к нам ездить, играет в зале в бильярд и даже в карты. Нам со Шлёмой это совсем не нравится. Хоть нам и выгодно, когда господа развлекаются, но зала – это место для холостяков и людей побогаче, чем пан Олесь. Женатый человек, стыдно ему, грех бросать жену и дом! Пани Винценту мы знали еще девочкой и плохого ей не желаем, но что поделаешь… трактир для всех… Да разве он бывает только у нас? Мы хоть евреи, но знаем все… Он уже и у пани Карлич стал бывать, а сегодня даже жену туда возил…

– Как! Он опять бывает у пани Карлич? – воскликнул Болеслав, останавливаясь посреди комнаты.

– Целый год после женитьбы он туда не ездил, а в прошлом месяце поехал и вскоре опять…

Глаза Болеслава вспыхнули гневом, он стиснул зубы и снова зашагал из угла в угол.

– Бедная! Бедная! – повторял он тихо.

Потом подошел к окну, но сквозь замерзшие стекла ничего не было видно.

– Ведь она простудится и заболеет! – проговорил он как бы про себя и, не оборачиваясь, громко спросил: – Почему вы, пани Сарра, не позовете ее сюда?

– Разве я не звала? Не хочет, говорит, муж скоро выйдет и они уедут. А он просидит там целую ночь и про жену даже не вспомнит.

Болеслав не отрывал взгляда от замерзшего окна. Прошло несколько минут. Ветер, казалось, все усиливался, он с такой свирепостью хлестал по стенам и по окнам колючим снегом, что дребезжали стекла.

Трактирщица глядела на Болеслава и удрученно качала головой. Вдруг ветер с громовым раскатом обрушился на стены и протяжно завыл под окнами.

Болеслав приложил руку ко лбу.

– Нет! Это выше моих сил! Я не допущу, чтобы она там оставалась! – вскричал он, забыв о трактирщице, схватил шапку и без шубы выбежал во двор.

Сани стояли на прежнем месте, у ворот. Лошади фыркали и мотали головами, отворачиваясь от ветра, который дул им прямо в глаза, кучер ходил вокруг и притопывал, а женщина все сидела в санях, зарывшись лицом в муфту, и так задумалась, что даже не услышала приближающихся шагов.

– Пани Винцента, – тихо окликнул ее Болеслав.

Винцуня вздрогнула, подняла голову, из груди у нее вырвался слабый крик.

– Добрый вечер, – спокойно произнес Топольский, хотя спокойствие стоило ему немалых усилий.

– Добрый вечер, – едва слышно ответила Винцуня.

– Пожалуйста, вылезайте из саней и пойдемте в теплую комнату, – без всяких вступлений, мягко, но почти повелительно проговорил он.

Винцуня ответила не сразу и с видимым усилием:

– Мой муж сейчас вернется.

– Отлично, а покамест зайдите в корчму, не то вы простудитесь и заболеете, – сказал Болеслав тем же тоном.

Винцента помолчала, затем сняла с головы платок, бросила его на сиденье и, с трудом разогнув окоченевшее тело, выбралась из саней. Болеслав подал ей руку, молча проводил в корчму, помог снять шубу, капор и указал на стул у горящего камина.

– Чаю! И поскорей! – бросил он хозяйке.

Винцента села. Болеслав стал напротив, облокотившись на карниз камина.

Некоторое время оба молча разглядывали друг друга, должно быть, доискивались изменений, которые произошли за эти немногие, но столь важные в их жизни месяцы. Со дня разрыва они не встречались ни разу. Болеслав нигде не бывал. Видеться они могли лишь в костеле, но с некоторых пор Топольский приезжал туда поздно, когда все уже были в храме, молился у самого порога и уезжал, не дожидаясь окончания мессы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю