355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Хаецкая » Мишель » Текст книги (страница 17)
Мишель
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 05:05

Текст книги "Мишель"


Автор книги: Елена Хаецкая



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 18 страниц)

И долго еще приходил в себя, глядя за закрывшуюся за Лермонтовым дверь. Потом небольшим усилием воли выбросил это из головы.

* * *

– Вы, Лермонтов, действительно невозможны! Ваш этот бал – все равно, что изделия пятигорских армян: эти серебряные колечки и наперстки, обделка тростей и трубок – совершенно лишено хорошего вкуса.

– Зато и расходится с большой жадностью, поскольку всякий посетитель Кислых Вод обязан вывезти отсюда что-либо на память с надписью: «Кавказ 1841 года».

Лермонтов вел диалог с князем Голицыным на бульваре. Они были взаимно недовольны друг другом, только князь – немного свысока, как и подобает старшему и с безупречным вкусом, а Лермонтов – тоже свысока, поскольку был молод и с особенным удовольствием пренебрегал пресловутым «вкусом».

Голицын, будучи старше и опытнее, об этом, конечно, догадывался.

– Вы думаете, господин Лермонтов, что сейчас можете себе позволить как бы «не знать» о существовании правил хорошего тона. Но смотрите же! Подобные вещи нельзя совершать безнаказанно. Рано или поздно вы на самом деле превратитесь в солдафона – маски, если их носить достаточно долго, имеют обыкновение прирастать к лицу… Предупреждаю вас – как человек, который искренне желает вам добра.

– Ха, – сказал Лермонтов и повертел в пальцах трость – совершенно безупречную и лишенную даже намека на надпись «Кавказ 1841 года». – Ваша затея учинять бал в казенном Ботаническом саду попросту опасна!

– Опасна?

– Ну да! Сад ваш расположен в полуверсте от города, прямо на берегу Подкумка. А армейская разведка, между прочим, докладывает о плане горцев учинить набег. Как удалось выяснить с полной достоверностью, намерение сих разбойников – в вечер, назначенный для бала, перехватить и увести к себе дам.

– Да? – Голицын чуть сморщил лоб, задумался.

Лермонтов разглядывал его, не скрывая насмешки. Князь обратил к собеседнику строгий взгляд:

– Откуда это известно?

– Признался под пытками один пленный горец… Ну так что же? Ваше намерение устраивать бал в саду еще не остыло?

– Знаете, поручик, когда-нибудь вас непременно застрелят – просто ради вредности вашего характера… Какие еще набеги горцев на Пятигорск? Постыдились бы – офицер и говорите глупости!

– Ну, я еще молод, – скромно сказал Лермонтов, глядя себе под ноги и чертя тростью в пыли.

Голицын вернулся к прежней мысли:

– Неприлично угощать дам из хорошего общества танцами с кем попало, да еще на открытом воздухе, а после танцев кормить их трактирным обедом. Лучше немного повременить с балом и построить павильон с дощатой настилкой, чтобы лучше танцевать. И допускать участников только по билетам. Это будет совершенно прилично.

– А по мне – что неприлично в столице, то вполне допустимо на водах, где все равно собралось такое разношерстное общество… Здесь ведь не Петербург, ваше сиятельство, – вы еще не заметили? – Лермонтов сделал широкий, хлебосольный жест, как бы в намерении преподнести Голицыну в подарок всю видневшуюся с бульвара панораму.

– Здешних дикарей надобно учить, – сказал князь.

– У! – ответил Лермонтов, выпучив притом глаза.

– Прощайте, Лермонтов, вы действительно совершенно невозможны, – обрубил князь и зашагал прочь.

– Вы тоже невозможны, – отнесся вполголоса Лермонтов ему в спину.

Мишка Глебов говорил, что Лермонтов не в состоянии жить, не сколотив вокруг себя какой-нибудь «банды», и обвинял в том Дорохова: если бы не лазанье по горам с охотниками из дороховского отряда, не приобрел бы Мишель столь явных наклонностей разбойничьего атамана. Мишель на это начинал неизменно петь:

 
Не шуми, мата, зеленая дубравушка…
 

На сей раз лермонтовская «банда» состояла по большей части из раненых молодых офицеров и прелестниц. Первенство между последними, несомненно, держала несравненная Эмилия, дочка генеральши Верзилиной. Мишель рифмовал «Эмили» с «все лежат в пыли», а втайне заменял «в пыли» на «кобели»; но делал это без всякой злости и даже, кажется, без досады: Эмилия Александровна умела кокетничать с мужчинами, оставаясь их искренним другом, и это ее свойство ценилось Мишелем и прочими как никакое другое.

Жизнь степенного больного в Пятигорске представляла собой нечто совершенно несносное. Первые несколько дней приезжего потрясала колоссальная природа – все эти горные шапки, необозримые степи, отдельно стоящие горы, похожие видом на курганы; но затем все это поразительным образом приедалось человеку городскому, и жизнь его на водах сводилась к поглощению гадкой тепловатой жидкости, вынимаемой из источника, а затем – из диэтических обедов и ужинов, перемежаемых прогулками по одному и тому же осточертевшему бульвару; разговоры чаще всего сводились к «бесполезности» лечения – особенно между теми, кто чувствовал, что ему, несмотря на весь скептицизм, действительно становится лучше.

Мишель был одним из немногих, кто не чувствовал скуки и даже не находил нужным притворяться, будто «сплин» имеет над ним какую-то власть. Ему было хорошо… Товарищи брата приняли его и полюбили, не догадавшись о подмене, и он полюбил их всей душой. С Мишкой Глебовым они просиживали на диване, наперебой чертя карикатуры на знакомых и давясь смехом, – совершенно как барышни из числа посетительниц детских балов, где, кроме детей, непременно бывают учитель танцев и гувернантки.

Особенно доставалось Николя Мартынову – за живописную внешность. Мартынов попутно писал какие-то стишки и пытался отвечать Мишелю эпиграммами, но получалось у него это дурно и всегда более двусмысленно, чем дозволял хороший тон, – даже если говорить о «хорошем тоне» не на голицынский, а на лермонтовский лад.

Мартынов искренне обижался за «Горца», как дразнил его Мишель. «Я и сам знаю, что пора бы остановиться, да не могу; что-то такое в нем есть, что сильнее меня», – признавался Мишель Столыпину.

Тот смотрел холодно, чуть издалека, и сжимал красиво очерченные губы.

У Мартынова – что вполне возможно – имелись дополнительные основания вздрагивать, когда его именовали «Горцем», однако спорить с Мишелем Столыпину было невозможно: Лермонтов умел обезоружить одной фразой, а после все равно поступал по-своему.

Мишель назначил «свой» – в противовес голицынскому – бал на восьмое июля. Он суетился больше всех, носился, как «бешеная обезьяна», и собирал по подписке деньга. Место выбрали поближе к городу – чтобы потом ближе было разводить по домам уставших после бала дам. В Пятигорске почти не ездили на экипажах – расстояния слишком невелики; биржевых дрожек в городе водилось не более четырех.

В «Гроте Дианы» возле Николаевских ванн устроили площадку для танцев, сам свод убрали разноцветными шалями, соединив их в центре в узел и прикрыв круглым зеркалом, наподобие персидского шатра. Особенную гордость Мишеля представляла изобретенная им люстра – громадная, из трехъярусно помещенных обручей, обвитых цветами и ползучими растениями. Ее сооружали на квартире Лермонтова старательные руки молодых людей. На деревьях аллеи, которая проходила мимо площади, развесили фонари.

– Буколические радости, – оценил получившийся эффект Мишель. – Бабушке бы понравилось.

Столыпин смотрел на «Грот Дианы», на возбужденного, потирающего руки Мишеля, который при этом жесте чуть горбился, и думал о Юрии: где он бродит, по каким горам скитается, не попал ли в очередную историю – или пристал к шайке головорезов-казаков, которые души в нем не чают? Или сидит сейчас где-нибудь в гарнизоне и пьет чай за разговорами?

Монго не верил, что Мишель – просто самим фактом своего существования – «мистически» спасает Юрия от любой беды. Мишель был для Юры не ангелом-хранителем, но истинной помехой, камнем преткновения. Если Мишеля не будет, не останется и препятствий для Юрия: поместье, чины, даже стихи – все будет принадлежать одному. Тому, кто этого действительно достоин.

И навек исчезнет постыдная тайна…

Мишель шумел и метался по комнатам, подбирая все то, что было в спешке позабыто, – какие-то дополнительные ленты, два измятых букета, шаль, в которой обнаружилась впоследствии огромная дыра, прожженная факелом…

Наконец собрались.

Танцевали прямо по песку, не боясь испортить обувь, – это придавало вальсам какую-то особенную развеселую лихость. Музыка помещалась над гротом так, что оркестра не было видно, звучала совершенно потусторонним образом, как бы с небес, и заполняла широкое пространство танцевальной площадки. Между танцами устраивали антракты, чтобы выпить шампанского или охлажденного лимонада; испарина покрывала обнаженные женские плечи, которые тихо переливались в приглушенном разноцветном свете фонарей, а откуда-то издалека, сверху, летели тихие волшебные звуки…

– Я нарочно велел, чтобы Эолову арфу убрали сегодня подальше! – говорил Мишель кому-то в полумраке, перекрикивая негромкий струнный голос. (Врал, разумеется…)

Столыпин морщился, как от зубной боли: непрестанные выкрики Мишеля его раздражали. Лермонтов болтал громко и хвастливо. А женщины с матовыми, мерцающими плечами окружали его и пили лимонад, подходя для этого по дорожке, устланной коврами, к специально устроенному буфету.

Небо было совершенно бирюзовое, с легкими янтарного цвета облачками, между которыми начинали проступать звезды. Ветра не было; свет фонарей странно пробегал по лицам и костюмам, листва то терялась в сумерках, то проступала вокруг горящих фонарей яркими изумрудными пятнами.

Монго смотрел, как сильные, загорелые лапы Мишеля хватают тонкую талию бело-розовой куколки Наденьки Верзилиной, словно в намерении переломить ее, и как Надя уверенно и ловко бежит за ним в мазурке. И неожиданно исчезло отвращение к этому чужому Мишелю… Странной, совершенно не своей показалась мечта о том, чтобы его не стало.

Грот был наполнен музыкой и неотразимыми токами чувственного влечения. Это влечение не имело определенного предмета, но было направлено разом на всех – и простиралось гораздо дальше собравшихся, в необозримую даль: мазурка и женская талия находились в самом начале желания обладать, а затем оно распространялось и на этот вечер, и на музыку, и на горы, и на самоё жизнь во всей ее полноте…

Постепенно оно, это чувство, захватывало всех, кто находился в гроте, и Монго точно знал, где эпицентр бури. Там, где скачет, орет, дирижирует и хватает всех подряд за локти малорослый, в каком-то растрепанном мундире, Мишель.

* * *

– Николай Соломонович, я не вижу другого выхода. – Князь Васильчиков выглядел встревоженным и даже несколько раз озирался во время разговора.

Следуя за его взглядом, невольно озирался и Мартынов; однако никого поблизости не замечал. Они беседовали, сидя за столом в ресторации за обедом; ни Лермонтова, ни Монго еще не было – они имели обыкновение приходить позднее.

– Дело даже не в том, что Лермонтов поминутно вас оскорбляет…

– Мне тоже показалось, что в своем «Герое» он вывел меня под образом Грушницкого, – сказал Мартынов хмуро.

– Откуда эти намеки на «Горца»? Он наверняка все знает. Да вы и сами ему признались.

– Каким это образом я ему признавался, если между нами потом больше не было о том разговору?

– Таким, что вышли в отставку, когда он этого потребовал.

Мартынов сделался мрачнее тучи. Васильчиков положил руку на сгиб его локтя:

– Я знаю, что вам тяжело, но подумайте! Одно его слово – и ваша карьера разрушится окончательно, вам перестанут руку подавать… Государь не доведет до скандала, но в армии не простят. Вы ведь намерены вернуться в армию?

– Не намерен. У меня – сестры, хозяйство.

– Он ведь и сестру вашу, кажется, изобразил в «Герое», – напомнил Васильчиков.

Мартынов вскинул на собеседика глаза. Правильное лицо Николая с трудом сморщилось: тяжелые, «мраморные», черты противились любому их искажению.

– Я вас не понимаю – чего вы добиваетесь, князь?

– Лермонтова… не должно быть, – сказал Васильчиков прямо. От этой героической прямоты дух захватывало.

Мартынов глупо проговорил:

– Но ведь мы учились вместе… Да и вообще…

– Вызовите его на дуэль и убейте, – сказал Васильчиков. – Как это описано у него же в «Герое». Только все произойдет наоборот: не Печорин убьет, а Грушницкий. Да и то! Разве зазорно быть Грушницким? Молодой человек был в деле, мечтает о производстве в офицеры, влюбился в красивую девушку… Что в нем дурного, в Грушницком? Отчего Печорин над ним так издевается? Чем он сам-то лучше? А Лермонтов вас дразнит… Нет ничего проще, чем придраться.

– Вы правы, – медленно проговорил Мартынов и так же медленно, сосредоточенно сжал кулак. У него были красивые белые руки с розоватыми на концах пальцами.

– Я все устрою, – начал было Васильчиков, но Мартынов как будто не слышал его. Одна мысль завладела им, и он повторил несколько раз:

– Он больше не станет издеваться… Дразнить и угрожать… Я убью его.

– Это ведь будет дуэль, – напомнил Васильчиков. – Есть вероятность, что он убьет вас, Николай Соломонович. Монго будет следить за тем, чтобы все происходило по правилам, – он общеизвестный эксперт в вопросах чести, – а правила требуют участия в деле случайности. Пистолеты должны быть не пристреляны, чтобы невозможно было прицелиться с точностью… Да вы и сами знаете.

– Я знаю, – тяжело уронил Мартынов. – Знаю.

– Что? – Васильчиков насторожился.

Князь нарочно обсуждал предстоящее убийство в легкомысленных тонах – так, чтобы это не причиняло ущерба его тонким чувствам, чтобы это почти не задевало его, – говорил как о чем-то совершенно отдаленном, не имеющим до него, Васильчикова, никакого касательства. Но мартыновское настроение начало проникать даже сквозь эти заслоны.

– Что вы знаете, Николай Соломонович?

– Я знаю, что Мишель не станет в меня стрелять, – пояснил Мартынов. – Убить его для меня будет самым простым и безопасным делом.

«Тебе хорошо, – с неожиданным страхом подумал Васильчиков и посмотрел на Мартынова едва ли не с завистью. – А мне еще разговаривать с Юрием. Юрий – о, тот будет стрелять! Еще как будет. Он уже год как убийца: не боится ни умереть, ни убить. Юрия придется убивать подло, как это делают горцы…»

* * *

Голицынский бал, церемонный, с большими затеями, был назначен на пятнадцатое. «Банду», разумеется, не пригласили; но, как и подобает всякой приличной банде, она готовила разбойничий набег: дамы во главе с Эмилией и кавалеры во главе с Мишелем намеревались явиться без приглашения; вряд ли князь Голицын выгонит их!

Но, как назло, погода начала портиться… Над горами собиралась гроза.

* * *

Васильчиков гнал коня, чтобы успеть до начала бури; он мчался не от грозы, а навстречу ей, к горам, откуда должен был показаться всадник. Странное ощущение охватило князя: как будто вся последующая жизнь его определится тем, встретит он сейчас Юрия, или же они разминутся. В том, что Юрий сдержит слово и явится к Пятигорску именно пятнадцатого числа, как было сговорено у него с братом, Васильчиков почему-то не сомневался.

Князю не нравилось зависеть от обстоятельств. Тем более – от капризов и непонятных побуждений поручика Лермонтова. Он хотел бы взять события в свои руки.

Дорога все время поворачивала, и каждое мгновение Васильчикову казалось: вот сейчас он увидит тонконогого белого коня и на нем всадника в некрасивой папахе, обязательной принадлежности кавказской формы. Но никто не появлялся, и Васильчиков ехал дальше и дальше.

Воздух темнел, становился разреженным, и вместе с тем все предметы, помещенные в этом воздухе, приобретали странную четкость. Гроза вкрадчиво покашливала, дождя еще не было.

Где-то ужасно далеко – блистательная Эмилия поглядывает в окно; взволнованное декольте, убранное живыми цветами, глубоко дышит. Девицы Верзилины вьются подле старшей сестры: будет гроза, не будет, идти ли на бал к Голицыну – случится ли там скандал?.. И где же Мишель, где Мартынов, Глебов, Васильчиков, где все их кавалеры? Один только старый Зельмиц бродит поблизости, грохоча шпорами.

Ужасно далеко.

Васильчиков спешился. Конь легонько подтолкнул его мордой, как бы в недоумении, князь протянул назад руку и машинально погладил животное по вздрагивающей шее. Слепни кусались; гроза давила на них и делала злее.

Упали первые капли, и сразу вслед за ними Васильчиков услышал стук копыт. Он отошел к скале, прижался.

Всадник ехал не спеша, заранее свыкнувшись с мыслью о том, что придется промокнуть под неминуемым дождем. Князь шагнул ему навстречу и преградил дорогу.

Юрий остановил коня, приветливо склонился с седла:

– Александр Илларионович! Что это вы тут делаете?

– Гуляю, – ответил Васильчиков.

Лермонтов оглянулся назад:

– Гроза надвигается – какие прогулки?

– Пытаюсь закалить себя, – сказал Васильчиков. – Вот вы, армейские, недовольны тем, что на Кавказ присылают изнеженных «бонжуров» из Петербурга.

– Ну да, – задумчиво протянул Юрий. – Толку от вас чуть, а что вы болтаете потом по модным салонам! Полагаю, о Кавказе вам известно не больше, чем парижскому привратнику – об Алжире. И за что только вам ордена здесь раздают!

– Отчасти ваши претензии справедливы, господин Лермонтов, – с важным видом произнес Васильчиков (Юрий комически-удивленно задрал брови и стал оглядываться по сторонам, как бы в поисках свидетелей подобного чуда). – Я и прибыл сюда, можно сказать, для того, чтобы на месте ознакомиться… и впоследствии, служа Отечеству при разработке более современного законодательства… имея опыт…

– По-моему, вы бредите, – сказал Юрий с деланной озабоченностью. – У вас нет жара? Что говорит лекарь Барклай?

Васильчиков вдруг страшно побледнел и отступил на шаг. Разговоры иссякали, гроза была все ближе – время заканчивалось: пора. И не осталось никаких преград между Васильчиковым и тем, что ему предстояло сделать. И даже любопытству пришлось уступить – никогда князь не узнает, который из двоих был ублюдком… Все.

Князь закусил губу, широко распахнул глаза – и, в самой глубине души твердо веруя в то, что совершает это не он, а некто иной, незнакомый, почти в упор выстрелил в Юрия из «кухенройтера», взятого у Столыпина под тем предлогом, что пистолеты должны находиться у секунданта.

Юрий не изменился в лице, не издал ни звука; он безмолвно свалился с седла и в некрасивой, неловкой позе замер на обочине дороги. Князь подошел к белому коню. Хорош. У Лермонтова всегда была слабость к лошадям – не жалел на них денег и вечно, говорят, выклянчивал у безотказной бабушки на очередного скакуна.

Возбужденный и испуганный, конь тем не менее оставался на месте – его так приучили. Васильчиков хлопнул животное по крупу:

– Уходи! Уходи, глупая скотина!

Конь заржал, отступил на несколько шагов и снова остановился. Васильчиков еще раз пальнул, тогда конь скрылся. И почти тотчас над горами разлетелся первый уверенный раскат грома.

Васильчиков очень деловито осмотрел убитого, который больше не был Лермонтовым. Все та же красная канаусовая рубаха, ужасно грязная, все тот же сюртук без эполет. Никто, ничто. Просто груда тряпья.

– Черт бы тебя побрал! – сказал Васильчиков.

Он сел в седло и погнал коня прочь, к подножию Машука, где уже собрались, по его расчету, участники дуэли.

* * *

– Может, отложим? – предложил Глебов. – Гроза начинается. Во время дождя стрелять глупо.

– Опоздаем к балу, – возразил Мартынов нервно и оглянулся, не едет ли наконец князь.

– Да и Васильчикова пока нет, – продолжал Глебов.

– Скоро будет, – сказал Мартынов. – Мы с ним договорились так – если он задержится, то встретимся на месте.

Монго молчал.

Мишель слушал эти разговоры с полной беспечностью. Происходящее выглядело до невозможности глупо. Позавчерашняя вспышка Мартынова, торжественный вызов на поединок, хождения взад-вперед секундантов… Впрочем, нужно ведь как-то развлекаться! Отчего не делать многозначительное лицо, пугая Эмилию Александровну недомолвками? Эмилия – ужасно хорошенькая, когда пугается и вспыхивает.

Голоса участников дуэли доносились до Мишеля сквозь разные рассеянные раздумья. Он как будто плыл сквозь перепутанные мысли: предстоящий набег на Голицына с его балом, Эмили («в пыли», «кобели»), розовая Надежда, мадемуазель Голубые Глаза, а также интересные девицы, коих Мишель всех скопом именовал «лягушками в обмороке»… И скорый приезд Юрия!

Наконец он очнулся, тряхнул головой и вступил в общий разговор:

– Правда, давайте закончим до грозы. Пальнем с Мартышкой друг в друга, а после – шампанского с хлопушкой и на бал к Голицыну, стращать старых куриц!

Он весело огляделся по сторонам, но, не встретив ни одной улыбки, опять немного скис.

Наконец донесся долгожданный стук копыт; Васильчиков вылетел из-за поворота дороги. Мартынов пытался поймать его взгляд, но не сумел; Васильчиков держался отстраненно, как будто не желая вообще участвовать в этих и следующих нескольких часах своей жизни.

Место на тропинке было уже выбрано. Глебов отсчитал шаги. Ничего особенного. Очередная диспозиция. Здесь стоять, тут стрелять. Ничего нового.

Князь Александр Илларионович благоговейно держал столыпинские пистолеты в ящике. Монго глянул на Васильчикова чуть растерянно: он не вполне понимал, куда отлучался князь и почему прибыл на место поединка как будто с прогулки… Впрочем, вряд ли это имело отношение к делу.

Васильчиков подал пистолеты Глебову, чтобы тот зарядил; затем Монго проверил, хорошо ли заряжено. Вручили оружие дуэлянтам.

Мишель в белой рубашке, тонкой, как детское платьице, дергающейся на крепчающем ветру, растерянно взял пистолет, взвесил на руке. Ужасно маленький – под огромным грозовым небом, в окружении гигантских гор. Поднял на Монго глаза, совершенно такие же, как у Юрия.

– Неужели я буду в него стрелять? – тихо проговорил Мишель. – Все это была только шутка – я готов, пожалуй, извиниться…

И перевел взгляд на Николая.

Тот скинул черкеску и стоял, чуть набычась и уверенно расставив ноги, точно скала, не имеющая никакого намерения падать. Даже сейчас Николай показался Мишелю забавным: глаз художника улавливал неестественность позы, привычно утрировал ее, вписывал в чрезмерно-романтическое окружение: наползающая из-за гор черная туча, нависающие скалы, кладбище неподалеку от места будущего поединка… Мишель чуть улыбнулся, почти дружески глядя на своего противника.

Глебов больше не был прежним, сердечным и простым «Мишкой». Теперь он сделался командиром, коего надлежало слушаться беспрекословно.

Уверенно и спокойно распоряжался, отсчитывал шаги, расставлял дуэлистов, делал указания; ему подчинялись. Должно быть, так же деловито он и воюет; с годами этот неприметный офицерик покроется морщинками, женится на неприметной женщинке – и только по ослепительной красоте его дочерей можно будет догадываться о том, как хорош собой был он когда-то…

Мишель тряхнул головой. Сплошной Шекспир. Сочинительство в уме пьес когда-нибудь его погубит.

Глебов вежливо, но отчужденно коснулся его локтя.

– Сюда, Михаил Юрьевич, прошу вас.

Мишель послушно встал у барьера. Глебов развел их с Мартыновым по крайний след отсчитанных шагов; затем сказал:

– По моему сигналу – сходиться. Стрелять – кто когда захочет, без очередности, можно – стоя на месте, можно – подходя к барьеру.

Гроза снова рокотнула, но дождя всерьез еще не начиналось; несколько больших теплых капель упало и тотчас впиталось в пыль.

– Сходитесь! – крикнул Глебов.

Мишель быстро подошел первый к барьеру и остановился, повернувшись к противнику боком и закрываясь пистолетом. Мартынов последовал его примеру – широким размашистым шагом приблизился к отметке, не поднимая пистолета, а затем прицелился.

Мишель ждал, становясь все более растерянным. Монго смотрел на него во все глаза: с каждым мгновением лицо Мишеля делалось все более чужим, все менее знакомым; сквозь родные черты проступали, точно проявлялись сквозь тонкую бумагу, совершенно другие, никогда не виданные. Мишель Лермонтов был сейчас не просто некрасив – он выглядел отталкивающе: с широко раскрытыми темными глазами, с подрагивающей мокроватой нижней губой, с щегольскими блестящими усиками. Пегие волосы с белым клоком надо лбом слиплись от пота – перед грозой было душно. Поэт, мечтатель, шотландский бард, свихнувшийся от столетнего сидения в полых холмах, – что угодно, только не лихой Юрка. В это мгновение Монго не понимал, как возможно было перепутать обоих братьев. Насколько хорош был один, настолько дурен другой – злобный карла, по ошибке природы наделенный поэтическим даром.

И, чтобы оторвать взгляд от этой жуткой картины, Столыпин глянул на Васильчикова. Князь, высокий и тонкий, стоял немного в стороне, устало надломившись в пояснице. Ждал, настороженный. Затем чуть заметно вздохнул – как переводит дух человек, исполнивший свою часть тяжелой работы в ожидании, пока другие докончат остальное.

То самое животное чувство, которое заставляло Дорохова безошибочно поворачиваться туда, где притаилась опасность, вдруг оживилось в душе Столыпина: точно некий доисторический предок проснулся в нем и властно заявил о своих правах. И во всем окружающем их необъятном, вздыбленном, опасном и благодатном Кавказе внезапно ощутилось нечто страшное, нечто такое, чего раньше никогда не ощущалось, несмотря на все опасности войны.

И прежде чем Столыпин допустил догадку в рассудок, тот, доисторический, бывший почти животным, в его сердце уже знал: Юры больше нет. Отсутствие Юрия – вот что чувствовал Монго, вот что заставило его похолодеть при виде тихонько вздыхающего Васильчикова. Оборвалась нить, неизменно протянутая к другу, где бы тот ни находился. Окровавленный ее конец еще дрожал, присоединенный к столыпинскому сердцу, и Монго знал: эта рана не зарубцуется. Юрки нет.

Задрожав всем телом, Монго вдруг – сам не зная как – закричал:

– Стреляй! Стреляй, черт возьми!

Мартынов быстро поднял пистолет и пальнул.

В тот же миг там, где только что стоял чужой Столыпину растерянный «карла», образовалась зияющая пустота. Маленькое белое пятно опустилось на землю и замерло, только ветер по-прежнему дергал белоснежную рубашку, норовя сорвать ее с угловатых, неловко повернутых при падении плеч. Капля дождя прилетела из отдаленнейших поднебесных высот и упала на приоткрывшиеся между губами зубы, размазалась по ним и осталась блестеть. Потом с тихим сипеньем надулся кровавый пузырь – и тотчас лопнул.

Николай, точно очнувшись от дурмана, насланного на него злым колдуном, с силой швырнул пистолет в пыль и метнулся к упавшему. Закричал, вне себя от страха перед случившимся столь мгновенно:

– Миша! Прости!

И метнулся в сторону, где его схватил за руки князь Васильчиков.

– Я убил его? Я убил его? – бормотал Мартынов, боязливо озираясь через плечо на упавшего.

Монго стоял в неподвижности, и даже ветер, кажется, брезговал касаться его волос. «Глупо! Глупо!»– бормотал он сам с собой, не в силах оторвать глаз от странной, действительно нелепой картины.

Глебов, бледный, опустился рядом с упавшим на колени, осторожно взял руками его за голову.

– Еще дышит. Братцы – за врачом! Я побуду.

Гроза шумела, как театральная увертюра. Мишель трудно, редко вдыхал. Тонкие розовые пузыри изредка появлялись на его губах и лопались, как будто от слабости.

Васильчиков оттолкнул от себя Мартынова, наклонился над Мишелем, взял «кухенройтер» из его руки и разрядил пистолет.

«Зачем он это делает? – подумал Столыпин, отрешенно наблюдая за князем. Васильчиков единственный из всех не выглядел ни огорченным, ни удивленным. – Зачем он разрядил его пистолет? Чтобы потом, на следствии, сказать, что стреляли оба? Да, да… положено выгораживать того из дуэлистов, кто остался жив… Но… все-таки – зачем?»

Монго прекрасно знал: Васильчиков сейчас меньше всего заботится о том, чтобы выгородить Мартынова.

И вдруг его осенило: Васильчиков разрядил второй пистолет потому, что из этого пистолета сегодня уже стреляли! Потому что следствие обнаружит следы недавнего выстрела. А секунданты будут утверждать, что Лермонтов выстрелить не успел. Во всяком случае, никто не заставит Мишку Глебова солгать в этом деле.

Монго покачнулся, как от удара. А оказывается, он до сих пор не терял надежды на то, что пещерный предок ошибся. Проклятый довод проклятого рассудка раз и навсегда расставил обстоятельства по местам, внес ясность туда, где лучше бы клубиться густому туману.

Губы Столыпина немо шевельнулись. «Я знаю, в кого сегодня стреляли из этого „кухенройтера“…»

Васильчиков встретился с ним взглядом и быстро опустил веки, подтверждая: да. И затем чуть шевельнул уголками губ: а что мне оставалось?

Мартынов вывернулся из рук князя и закричал, бросаясь то к Монго, то к Глебову, который тихо сидел на земле с умирающим Мишелем на коленях:

– Я не хотел! Я не думал, что так будет!..

Он метался и заламывал руки, и странным казалось его красивое, тяжелое лицо с неподвижными чертами, омываемое дождем, как настоящая мраморная статуя. Но страх и боль были настоящими, даже если им никто и не верил.

– Убирайтесь, – сказал ему сквозь зубы Монго. – Вы свое дело сделали.

Васильчиков поглядел на Столыпина строго, как бы приказывая ему замолчать. И Столыпин замолчал.

Князь Александр Илларионович уверенно распорядился:

– Я в город, за подмогой. Николай побудет со мной. А вы, Алексей Аркадьевич, пожалуй, вернитесь к себе – не нужно, чтобы Ильяшенков знал о вашем участии. И без того неприятностей не оберемся.

– Скажем, что секундант был у обоих один, – глухо проговорил Глебов. – Я на себя возьму. Ступайте же скорее! И дрожки найдите, чтобы его перевезти.

Дождь хлынул, словно торопясь изгнать людей с поляны. За пеленой ливня скрылись всадники: Столыпин – первый, Мартынов следом. Васильчиков чуть замешкался, он забирал пистолеты.

Скоро никого из людей поблизости не осталось. Дождь перестал неистовствовать и теперь поливал со спокойным упорством. Гром гремел не переставая, и в свете молний Глебов то и дело видел широко открытые, залитые водой глаза Мишеля. То и дело Глебов клал ладонь ему на грудь, чтобы ощутить шевеление. В первые десять минут у Глебова оставалась еще надежда на то, что Мишель, вероятно, останется жить; но кровь вытекала из его маленького тела, расползаясь по земле и впитываясь, и сам Мишель как будто постепенно растворялся в мире, медленно, капля за каплей, выпуская из себя бессмертную душу. Глебову стало невыносимо тяжело, но уйти, оставить Мишеля наедине с его смертью представлялось невозможным, и он сидел, минута за минутой, и каждая из этих минут была тяжелее чугунного ядра.

Он не думал больше о подмоге, которая должна была вот-вот подоспеть – но все не появлялась. Мишель умирал, тяжело и покорно, и не в силах конногвардейца Глебова было удержать в ладонях эту жизнь, исходящую из простреленного тела.

Гроза тем временем пошла на убыль, гремело реже и деликатней, молнии потеряли хищность и теперь полыхали лишь для устрашения – а пожалуй, и для украшения. Дождь то затихал, то вновь принимался плакать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю