Текст книги "Мишель"
Автор книги: Елена Хаецкая
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 18 страниц)
* * *
Если молодой лекарь не стал возражать, когда его привлекли к следствию и поручили ему осмотр мертвого тела, то молодой священник оказался гораздо более горьким орешком.
В Скорбященской пятигорской церкви служили двое: протоиерей отец Павел Александровский и молодой иерей, всего лишь два года в священнодействии, отец Василий Эрастов.
К этому-то отцу Василию, полагая найти его более сговорчивым, обратились Столыпин и примкнувший к нему Дорохов – последний с мрачным видом бродил по городу и то и дело останавливался. чтобы начать чертить носком сапога в пыли узоры невнятного назначения и смысла.
Едва услыхав о просьбе господ офицеров, отец Василий замахал руками.
– Вы… это… Вы, господа, должны все-таки иметь соображение! – закричал он, не желая больше слушать приводимых доводов. – Да и как это я сделаю в обход отца протоиерея? Сперва к нему надо обращаться, а уж после – ко мне, если настоятель изволит…
Он отвернулся, пожевал губами и прибавил:
– Да и кто согласится хоронить вашего ядовитого покойника… Если бы меня спросили, я бы вам так сказал: самоубийц, которые против Духа Святаго погрешили, надлежит веревкой за ноги обмотать и стащить на бесчестное место и там зарыть…
Дорохов потянул шашку из ножен, медленно оскаливая зубы. Столыпин повис у него на локте.
– Остановитесь, Руфин Иванович!
В углах рта у Дорохова вскипела желтоватая пена.
– Я его… – выдавил он с трудом и вдруг обмяк. Шашка скользнула обратно, усы опустились, зубы исчезли. – Что же, вот так и закопают – без отпевания?
Отец Василий повернулся, посмотрел прямо и бесстрашно – как враги смотрят, готовые и убить, и умереть:
– А вы как надеялись? Мы ведь что поем? «Со святыми упокой…» Со святыми! И что тут, простите меня за выражение, будет упокаиваться со святыми?
– Что? – зашипел Дорохов.
Столыпин стиснул его локоть.
– Идемте, Руфин Иванович. Здесь мы ничего не добьемся. Да и прав ведь отец Василий: нужно с протоиерея начинать, а не в обход идти.
– Самоубийц не отпевают! – сказал напоследок отец Василий. – Слышите? И у отца протоиерея ничего вы не добьетесь. Святейшим Синодом запрещено – и никто против Святейшего Синода не пойдет. Можете и не стараться.
Они отошли подальше. Столыпин сказал:
– Матушка отца Павла, протопопица, Варвара Ивановна – она ведь вроде бы была дружна с генеральшей Верзилиной?
Мария Ивановна Верзилина похлопотать о покойном Мишеньке перед протопопицей согласилась, но Варвара Ивановна – ни в какую, только головой качала и тихо прижимала руки к груди:
– Голубушка моя, и скорбь ваша мне понятна, и вас я всей душой люблю… Но и вы меня поймите: у отца Павла ведь семейство, а Святейшим Синодом действительно ведь запрещено предавать христианскому погребению поединщиков… потому как самоубийцы ведь они, истинные самоубийцы…
Мария Ивановна заплакала:
– Если Мишель и самоубийца, то странный! Говорят, и стреляться не хотел, и не верил, что тот выстрелит…
– Господь разберется, – бормотала Варвара Ивановна. – Господь все управит… А мы с вами, матушка, только молиться теперь можем…
Ничего не добившись, генеральша уплыла и по дороге домой, сопровождаемая бессловесной Эмилией, только вздыхала и прикладывала к глазам угол платка.
Приближаясь к дому, Эмилия Александровна наконец дала себе волю.
– Будь я офицером, – высказалась она, – я бы казачий полк сюда привела и под дулами заставила бы отца протоиерея Мишелю погребение петь!
Мария Ивановна обратила к старшей дочери распухшее от слез лицо.
– Да уж, вы-то, Эмилия Александровна, сущий Дорохов в юбках! Одно только для нас, грешных, везение: бодливой корове Бог рог не дал, не офицер вы и не приведете сюда казачий полк! Все меньше шуму, позора и скандалу… – И помолчав, совсем тихо вздохнула – из глубин души выпустив: – А может, и стоило бы…
И чуть повернула изящной полной рукой, словно бы готовясь стрелять из невидимого ружья.
* * *
Ординатор Пятигорского военного госпиталя Барклай-де-Толли обладал внешностью весьма заурядной – «немецкой» (то есть, точнее выразиться, «нерусской»): лицо лошадиное, взгляд неподвижный, так что и улыбка на этой физиономии являлась совершенной неожиданностью для собеседника и могла поставить его в тупик.
Получив предписание конторы Пятигорского военного госпиталя, основанное на отношении пятигорского коменданта, он приступил к делу на следующий день. Поручик Лермонтов ему нравился: не капризничал, пил те воды, какие предписано, принимал те ванны, какие рекомендовано, и перемен для своего лечения не требовал. Просил только время от времени, чтобы господин лекарь преуменьшал последствия лечения и указывал побольше болезней в листке. Но это все просили, кто желал задержаться в Пятигорске подольше.
Вся следственная комиссия в полном составе, включая и жандармского подполковника, явилась к госпиталю рано утром семнадцатого числа, до наступления сильной жары, и, подхватив с собой лекаря, направилась к дому Чилаева. Поклонники погибшего еще не поднимались с постелей, и во дворе было пока пустынно. Принесенные вчера букеты, разбросанные по двору и порогу, привяли. Несколько их хрустнуло под сапогами; кто-то шепотом выругался, и лекарь оглянулся через плечо с недовольным видом: он не любил, когда произносили бранные слова.
Алексей Аркадьевич Столыпин не спал. «Удивительно хорош собой, – подумал Барклай-де-Толли, оглядывая его мельком и сохраняя на лошадином лице полную неподвижность. – Даже сейчас, после бессонной ночи, не утратил красоты, а только потемнел… точно из светлого ангела сделался черным, как в одном стихе покойного».
– Прошу, – тихо проговорил Столыпин.
Члены комиссии вошли в небольшую комнату, распределились у стены. Лекарь быстрым шагом приблизился к столу, отогнул и снял покрывало.
– Рубашку тоже надо снять, – сказал он.
Распустили завязки и пуговицы. Затем, держа Мишеля под мышки, приподняли, открывая выходное отверстие пули. Лекарь некоторое время рассматривал оба отверстия, затем поднял глаза на Столыпина и тусклым тоном вопросил:
– Что, так и писать в отчете?
Столыпин вдруг рассердился:
– Так и писать! А что, по-вашему, вас для того призвали, чтобы вы сочиняли романы?
Барклай-де-Толли сказал:
– Позвольте лист бумаги… и можно ли воспользоваться вашим столом?
– Стол занят, – ответил Столыпин, бережно опуская покойника и снова застегивая на нем рубашку. – Как видите, здесь писать покамест невозможно.
– В таком случае я составлю отчет в конторе, – сказал Барклай-де-Толли. – Благодарю вас за содействие, ваше высокоблагородие. Господа, – он обратился к членам комиссии, повернувшись к ним для этого всем корпусом, – результаты освидетельствования тела я направлю господину коменданту, если нет иных возражений.
– Иных возражений нет, – сказал за всех Унтилов. – Пишите, как увидели.
Барклай чуть раздул ноздри, затем повернулся на каблуках и резко вышел из комнаты.
Спустя час на стол коменданта Ильяшенкова легло «Свидетельство»:
«При осмотре оказалось, что пистолетная пуля, попав в правый бок ниже последнего ребра, при срастении ребра с хрящом, пробила правое и левое легкое, поднимаясь вверх, вышла между пятым и шестым ребром левой стороны и при выходе прорезала мягкие части левого плеча, от которой раны поручик Лермонтов мгновенно на месте поединка помер».
Внизу находились «общий подпис» и герб личной лекарской печати.
Унтилов сидел напротив коменданта на кончике стула, как напроказивший ученик, вызванный для «пробора». Ильяшенков медленно читал и перечитывал «Свидетельство». Он чуть шевелил губами и ощутимо наливался гневом. Затем поднял глаза на главу следственной комиссии.
– Что это означает? – осведомился господин полковник.
Унтилов готовился к этому взрыву и встретил удар достойно, грудью.
– Это означает, что господин госпитальный лекарь увидел таковые раны на теле поручика Лермонтова. Входное отверстие – под правым ребром, выходное – в левом плече. Паф – и пал поручик бездыханен. Вот что это значит! Как там наши орлы в заточении – пишут сочинения на наши опросные листы?
– Вы разговор на каких-то там орлов не переводите! – сказал Ильяшенков. – Как я эту цидулю отправлю в Петербург? Что мне в Петербурге скажут?
– Я не вполне вас понимаю, ваше высокоблагородие, – проговорил Унтилов. – Каких действий в данном случае вы от меня ожидали? Я – человек крайне непонятливый, через что и горел неоднократно в общении с высшим начальством… Но мы-то с вами люди почти что свои, если вам что требуется – вы мне прямым языком говорите, без обиняков.
– Я без обиняков вас спрашиваю – что с этими писаниями теперь делать?
– Отправлять как есть, – отозвался Унтилов. – Не мог же я попросить господина лекаря лжесвидетельствовать. Он все-таки врач. Хота и гробит ежегодно своей тухлой водицей десятки доверчивых больных, да делает это от души и искреннего желания помочь.
– Как это – гробит? – Ильяшенков чуть растерялся.
Унтилов неожиданно фыркнул:
– А слыхали, как приезжала одна степная помещица с худосочной дочкой? Хочу, говорит, серными водами ее пользовать, чтобы растолстела и вошла в надлежащие формы. Не то, говорит, замуж ее не сбыть, а уж пора – да и надобно… В общем, стали они воды эти пить и ежедневно окунаться…
– Вы мне зубы не заговаривайте! То орлы, то степная помещица! – Ильяшенков начинал сердиться, пока что неопасно. – Как это может быть, чтобы входное отверстие было под ребром, а выходное – над плечом? На корточках он в него целил, что ли, этот ваш Мартынов?
– Господин Мартынов, при всей моей несомненной симпатии к его отставному высокоблагородию, отнюдь не мой, – возразил Унтилов. – Можно предположить, что поручик Лермонтов стоял несколько выше но склону… Впрочем, уклон на дороге невелик…
– Должно быть, секунданты плохо выбрали место, – ухватился за мысль Ильяшенков. И обхватил голову широкими, мясистыми руками. – Я с ума сойду!
– Ну, положим, непогода им мешала хорошо разглядеть место поединка, а из каких-то причин дождаться окончания грозы они не захотели… Что с них взять, они же мальчишки, – сказал Унтилов, но как-то очень уж неискренне прозвучал его тон.
Ильяшенков рявкнул:
– Мальчишки? Какие еще мальчишки? Боевые офицеры! Я точно с ума сойду! Ладно, кладите свидетельство в дело… В Петербурге разберутся, отчего это свинцовые пули, выпущенные из «кухенройтеров», вдруг начали рикошетить в мягких тканях тела…
Он вздохнул глубоко и так скорбно, что Унтилов ощутил приступ сострадания, совершенно в данном случае неуместный. Затем Филипп Федорович поднялся, откланялся и вышел. Ильяшенков остался один – осмыслять происходящее. Головная боль надвигалась на него, как грозовая туча на вершину дальней горы, и, издали ощутив ее приближение, он принял благое решение испить стопочку ледяной водки.
* * *
О предстоящем погребении убиенного поручика прознали первыми сочувствующие дамы, непрерывно приносившие к мертвому телу искусно сплетенные венки, и глухо стоявшие во дворе пятигорские мещане: те как будто обладали завидным умением глядеть сквозь стены. Общий голос сообщил, что хоронить будут – с полковой музыкой и священником, и притом в тот же час, когда случилась смерть, и практически на том же самом месте, поскольку роковая дуэль происходила совсем неподалеку от кладбища.
За четыре часа до предполагаемого события комендант получил записку от Мартынова, переведенного на гауптвахту – поближе к секундантам, которые не были так раздавлены происходящим, как самый убийца, и знали, что и как надлежит делать.
Николай Соломонович писал трясущейся рукой: «Для облегчения моей преступной, скорбящей души – позвольте мне проститься с телом моего лучшего друга и товарища». Все «превосходительства» в обращении и «остаюсь с неизменным…» в подписи были смазаны и сделаны с какими-то странными, кривыми росчерками.
Ильяшенков долго читал и перечитывал эту записку, словно пытался допросить безмолвный листок, но бумага упорствовала в молчании. Наконец комендант понял, что не в силах на что-либо решиться.
Разумеется, он не верил, что мертвое тело вновь начнет кровоточить, едва лишь убийца подойдет поближе; но вот в том, что при появлении на похоронах Мартынова непременно начнутся какие-то лишние беспорядки – в этом был уверен.
У коменданта появилось еще дополнительное беспокойство: в Пятигорск рано утром прибыл начальник штаба Кавказской Линии, флигель-адъютант полковник Траскин, человек, впрочем, очень толковый, одно только неудобство, что начальствующий.
Чувствуя, как бедный его рассудок отказывается давать какие-либо определенные ответы на мольбы заточенного в узилище Мартынова, Ильяшенков быстро начертил сбоку записки три вопросительных знака, корябнул свою подпись и попросил передать все это начальнику штаба – пусть он на свежую голову решает, как лучше поступить.
Начальник штаба, надо отдать ему должное, решение принял быстрое и здравое и поверх вопросительных знаков резким почерком написал: «Нельзя» и тоже расписался.
Военный оркестр между тем топтался на улице, поглядывая на маленький, как шкатулочка, домик и гадая – скоро ли придется играть. Ходившие вокруг поглядывали на музыкантов с потаенным любопытством, как будто завидуя тому, что им предстоит непосредственное участвие в церемонии. Само собой сгущалось праздничное настроение.
Столыпин, разжившись бумагой из канцелярии коменданта (за номером 1368) – о «неимении препятствий к погребению» и сунув в карман рублей двести ассигнациями, снова отправился к Скорбященской церкви. На сей раз, миновав непримиримого отца Василия, он постучал в домик настоятеля, протоиерея Александровского, и тихим голосом принялся звать его и матушку Варвару Ивановну.
Варвара Ивановна, несколько размякшая после совместных слез с генеральшей Верзилиной, внутренне находилась на стороне бедного Мишеля, и отец Павел это, несомненно, чувствовал. Удивительно красивый, статный, он напоминал Столыпину святителя Филиппа Колычева с одной фрески в московском храме – где св. Филипп был изображен весьма молодым, с вьющейся русой бородой и крохотным, похожим на букет маргариток, храмиком, помещенным на согнутой ладони.
Отец Павел вздыхал и грустил. Алексей Аркадьевич уже проник в дом и приступил к своему делу. Самовар охотно распахнул свое гостеприимное чрево и исторг в чашку свежего кипятка. Явились двести рублей.
– Вот вы, батюшка, говорите, будто Мишель – самоубийца, – сказал Алексей Аркадьевич и покусал губу под усами. – Ну так возьмите милостыню и просите молиться за него частным порядком, если все другое для вас запретно! Только он… не самоубийца.
Отец Павел медленно приложил ладонь к груди, накрыв часть бороды:
– Вам я верю, Алексей Аркадьевич. Но запрещение от Синода отпевать поединщиков действительно вышло. Как можно давать им честное погребение, если… – Он вздохнул, отвел глаза, и матушка Варвара Ивановна тотчас сунула ему чашку. Отец Павел глянул на чай с некоторой укоризной. Потом снова вздохнул. – Я провожу Мишеньку до могилы и помолюсь за него от души… частным порядком. А дальше – как Господь управит.
– Князь Васильчиков вас тоже об этом просит, – с нажимом добавил Столыпин, уже поднимаясь.
Он вышел из дома протоиерея, глянул на церковь, как бы окруженную со всех сторон подрагивающим жарким воздухом, с колоннами и удивительно смиренной небольшой колокольней. «Только бы Дорохов не нашумел, – подумалось ему. – Если заминка выйдет – непременно нашумит…»
И заглянул на минутку в храм – помолиться Скорбной Богородице, чтобы отвела лишнюю беду и приняла на свои материнские руки бедного раба Божия Михаила, которому даже в честном погребении теперь отказывают.
Время шло; день еще не угас, но уже появился первый признак надвигающегося вечера – легкий ветер, очень теплый и ласковый. Собравшиеся соскучились разглядывать музыкантов и друг друга. Тесная толпа расползлась по всей улице, начались порожние разговоры, и сделалось как-то неприятно: праздника все не получалось, скандала тоже не происходило, а ожидание истомило даже самых стойких.
Тем временем возле церкви происходила неприятная суета. Отец Павел, взяв в подмогу дьячка Остроумова и старенького заштатного священника отца Афанасия, отправился к церкви, намереваясь забрать в ризнице все необходимое. Однако ризница оказалась заперта, и ключ от нее не отыскался.
Отец Павел растерялся. Он точно знал, где должен находиться ключ. И однако же его там не было.
Старенький батюшка Афанасий вдруг оживился и захлопотал, заходил меленькими шажочками взад-вперед перед запертой дверью. Зубов у старичка уже почти совсем не оставалось, поэтому он много говорить стеснялся – шамкал; но тут беспокойство взяло свое, и он начал хватать отца Павла за рукава и бормотать о «грабителях» и о каком-то чрезвычайно подозрительном «татарине», который ходил тут давеча и все поглядывал – «басурман вороватый».
– Они ведь руки куда хочешь запустят… им святого у нас нет… – лепетал старичок, сам путаясь высказанного.
Однако отец Павел мыслил более реалистически.
– Полагаю, иной здесь человек побывал и ключ с собой унес, – молвил он. И распорядился, чтобы дьячок немедленно ступал на квартиру к отцу Василию Эрастову и вытребовал у того ключи от ризницы.
Дьячок Остроумов тотчас отправился. Отец Павел остановился посреди храма, как бы окруженный со всех сторон укоризненными взорами образов.
Правильно ли он делает, желая хоть малым напутственным словом проводить поручика в вечность? Не правильнее ли поступать, как отец Василий, – изринуть «Мишеля» из сердца как самоубийцу и хулителя Духа Святаго, и если не на самом деле, то в душе своей привязать труп веревкой за ноги и оттащить в паскудное место (эти слова отца Василия протоиерею уже передавали, да и сам священник Эрастов не делал из них тайны).
Отец Павел вздохнул. Должно быть, так – прав молодой батюшка отец Василий. И каков храбрец – не убоялся один против всего пятигорского общества выступить. Против собственного настоятеля пошел, как в древние времена делали истинные ревнители Православия.
А образ Богородицы Семистрельной, с семью длинными тонкими стрелами, вонзенными прямо в нежное, пылающее сердце, глядел пристально, тревожаще, и под взглядом этих темных, широко раскрытых глаз отец Павел постепенно успокаивался.
– Любви не имеет, – прошептал он. – Не имеет любви. Да и кто ее имеет? Не я же, грешный…
И сразу, едва только подумал он о любви, сделалось ему светло – так светло, что он испугался: не впал ли в обольщение. Положим, прав отец Василий – да и отважен весьма; но все-таки во всем, что он творил сейчас, не было любви. Самым ужасным, самым убийственным образом не было любви.
Дьячок напрасно ломился в квартиру отца Василия – там никто не отвечал. В конце концов, соседи, наскучив криками и стуком, начали выходить и говорить, что отец Василий точно заходил домой, однако на квартире не задержался и вскорости покинул ее. А куда отправился – неизвестно.
С этим сообщением дьячок Остроумов и вернулся к отцу протоиерею.
Почти одновременно с ним с разных сторон к храму подошли – снова Алексей Аркадьевич Столыпин и неугомонный Руфин Иванович Дорохов. Дорохов был чрезвычайно мрачен и уже с порога – ни с кем не здороваясь – закричал в прохладную темноту церкви:
– Батюшка! Ждут ведь!
Отец Павел медленно вышел на порог. Старичок отец Афанасий шлепал следом.
Узрев господ офицеров, отец Афанасий чуть приосанился – насколько сумел – и прошамкал:
– Не взять ризницы – закрыта…
Столыпин не сразу понял, что происходит, зато Дорохов сообразил почти мгновенно и прогневался.
– Где он?! – заревел Руфин, топая ногой. – Изрублю как собаку!
Столыпин осторожно взял его за руку. Отец Павел, подумав, проговорил осторожно:
– Я не знаю, где отец Василий, да только ключ точно у него.
– Ломать дверь к… э… – Дорохов проглотил ругательство и с надеждой уставился на отца Павла.
– Господа, хочу вам все-таки напомнить, что кое-что мы с вами делаем с… нарушением… некоторых предписаний… хотя и не совсем… – произнес отец протоиерей, несомненно, в это мгновение думая о матушке Варваре Ивановне и прочем своем семействе. Более твердым тоном он заключил: – Двери ризницы ломать не будем, а отыщем отца Василия и уломаем его…
При слове «уломаем» Дорохов хищно зашевелил усами. Столыпин убрал руку с его локтя.
– Где в городе живет самая богомольная и нудная особа? – осведомился Дорохов. – Отец Павел, вы ведь должны таковых знать… Которые по сорок минут пересказывают наималейшую свою ссору с подобной же особой… и благословение берут даже на посещение отхожего места.
Отец Павел опустил веки, словно таким способом можно было хоть на время избавиться от Дорохова. Разумеется, описанные им особы в городе водились, и не одна, однако вряд ли отец Василий скрывался сейчас у одной из них. Не все они любили священника Эрастова, поскольку богомольность изумительным образом сочеталась в них с очень добрым отношением к себе, а отец Василий чрезвычайно любил накладывать строгие эпитимии и сурово требовал, чтобы постились. Поэтому вымогать себе послаблений все эти дамы приходили к более мягкосердечному отцу Павлу.
– Отрядим несколько человек, – предложил из-за плеча настоятеля старичок отец Афанасий. – Надобно прочесать город.
Выпалив такое, он пригладил седую, желтоватенькую бороду с очень довольным видом.
Дорохов лихо щелкнул каблуками, кланяясь ему, точно вышестоящему командиру.
И больше часа ходили по всему Пятигорску – спасибо, городок мал – в поисках скрывшегося с ключами отца Василия, пока наконец Дорохов не обнаружил его там, где меньше всего пришло бы в голову разыскивать священника: в худом трактире для извозчиков на самой окраине. Отец Василий заседал в темном углу, дул на блюдце с чаем и зыркал по сторонам.
Руфин Иванович не сразу его и приметил. Однако бежать было некуда – столик отца Василия находился в самом углу. Гремя худыми сапогами на твердой подошве, Дорохов прошел между солидными извозчиками и навис над батюшкой.
Отец Василий привскочил, увидел между потолком и своей головой дороховский кулак и вновь опустился на лавку.
Дорохов уселся напротив, развалился весьма вальяжно – что было весьма мудреным делом, ибо у лавки в силу ее конструкции не имелось ни спинки, ни подлокотников. И однако ж со стороны казалось, будто Руфин Иванович расположился в покойных креслах с подголовником.
– Ну-с, – сказал Дорохов, – свиделись, батюшка.
– Самоубийц не хоронят, – молвил Эрастов.
– Есть предписание, – сообщил Дорохов. – За номером 1368.
– А по мне – хоть за номером 666, – ответствовал отец Василий. – Самоубийц не хоронят.
– Ключ отдайте, батюшка, – попросил Дорохов. – Отдайте по-хорошему…
Отец Василий приподнял руку, пошевелил пальцами, снова опустил.
– Да что вам он сдался, этот Лермонтов? – спросил он почти дружески. – Неприятный был человек. Только и знал, что насмешничать да девицам головы морочить. Он ведь злой был. Карикатуры рисовал, я знаю. Он и на священство рисовал.
– Ключ отдай, сволочь, – сказал Дорохов и шевельнулся так, чтобы сабля рукоятью задела стол. – Отдай!
– Нет! – взвизгнул отец Василий, подскакивая. – Нет!
Дорохов встал.
– Третий раз не попрошу – возьму вместе с рукой, – предупредил он.
Отец Василий вынул из кармана ключ от ризницы и швырнул в Дорохова. Тот ловко поймал ключ на лету, повертел им в воздухе и повернулся к отцу Василию спиной.
– Прощайте, батюшка, спасибо.
– В аду сгорите, – сказал отец Василий с деланным спокойствием. – Ну да это уж не мое дело!
* * *
Все то время, пока тянулось ожидание, скука ходила волнами, то поднимаясь, то опадая, и затем окончательно сдалась, когда общий разговор стал о том, что вновьприбывший начальник штаба распорядился срочно отправить по полкам всех молодых офицеров, которые находились в Пятигорске по не вполне правдивым медицинским свидетельствам, кои раздавал доктор Ребров почти всем желающим. Скандал, вызванный дуэлью, неизбежно привлечет внимание высших сфер к Пятигорску и к различным недочетам в управлении.
Говорили также о том, что случившееся вовсе не было дуэлью, но подлым и зверским убийством, поэтому нашлось несколько горячих голов, которые изъявили желание вызвать, в свою очередь, на поединок Мартынова и пристрелить его без лишних разговоров.
Это было увлекательно и развеяло скуку до самого появления отца Павла.
Отец Павел с небольшой свитой явился, и первое, что встретило его, был военный оркестр. Утомленные ожиданием оркестранты немного подкрепились вином и порасстегивали воротнички.
– Это еще что? – вопросил отец Павел. – С ума меня свести вы задумали? Для чего здесь музыка? Мало, что я делаю вам снисхождение, так тут еще оркестр…
И он решительно повернул назад.
Прибежал полковник Зельмиц, очень огорченный, и начал упрашивать музыкантов уйти. Те, пожимая плечами, собрали инструменты, забрали остаток вина и скомканные ассигнации – и удалились.
Тем временем отец Павел уже виднелся в конце улицы. За ним побежали, настигли, ухватили за рукава и вновь принялись умолять вернуться.
– Все будет пристойно! – клялся Дорохов, отважный победитель отца Василия. – Если будет что непристойно, можете меня розгами высечь!
– Берегитесь, господин Дорохов, как бы вас на слове не поймали! – сказал отец Павел и сломал веточку у придорожного куста. – Возьмите да поглядывайте для собственного назидания. Учтите, я угрозу выполню.
Дорохов фыркнул.
Отец Павел произнес важным тоном:
– Поверю вам на этот раз.
И зашагал обратно.
Через толпу, колыхавшуюся возле двора чилаевского дома, он проходить не стал: Столыпин проводил отца Павла через соседний дом задним двором. Заштатный батюшка Афанасий, которому поручено было помогать при облачении, был совершенно затиснут собравшимися, и Дорохову пришлось его вызволять из гущи народной и провожать до крыльца.
Крутом все роптали и жаловались на промедление. Время подходило к часу дуэли, и некоторые заметили это совпадение: в котором часу помер, в том же часу и погребен будет.
Возле крыльца отец Павел уже облачился с помощью отца Афанасия. Расталкивая собравшийся народ, вошел пономарь, а следом за ним и диакон. Отец Павел передал диакону кадило, и оба разом, не сговариваясь, запели погребальным гласом:
– Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас!..
Тотчас сложилась процессия, без распоряжений и указаний. Медленно двинулись они через двор, а следом показался и гроб на плечах господ офицеров: все в мундирах, хмурые. Собравшийся народ, хоть и несколько огорченный отсутствием столь много обещавшего оркестра, повалил следом.
Могилу на пятигорском кладбище уже выкопали и приготовили камень с написанным именем – «Михаил»; предполагалось, что впоследствии тело Мишеля отправят в родовое имение, где оно и найдет свое последнее упокоение. Гора, видевшая, как он умирал, смотрела теперь на погребение: отстраненно, спокойно – как показалось впечатлительной Эмилии, с легким сожалением.
Гроб поставили. Отец Павел наклонился, поцеловал Мишеля в лоб и выпрямился, оглядывая собравшихся.
– Молитесь! – сказал он. – Господь своих знает!
И с тем оставил кладбище. Диакон ушел с ним и кадило унес, а старенький отец Афанасий остался в толпе как частное лицо. Ему жалко было Мишеньку; жалко и заплаканных девушек, и хмурых офицеров, и даже какую-то зареванную бабу, которая явно убивалась по кому-то совсем другому, кто вдруг пришел ей на память и разбередил давнишнюю сердечную рану.
* * *
Начальник штаба командующего Линией Траскин смотрел на происходящее немного шире, чем утопленный в бумагах Ильяшенков, и мыслил несколько масштабнее. Впрочем, к стремлению коменданта завершить дело как можно скорее и по возможности без лишних разбирательств Траскин отнесся с полным пониманием.
– Что трое наших арестованных между собой сообщаются – это пусть, – одобрил Траскин. – Быстрее договорятся и нагородят меньше глупостей в показаниях. А вот еще о чем следовало бы подумать – из-за чего вся ссора вышла…
А ссора, приведшая к смертельному поединку, вышла в доме ее превосходительства генеральши Верзилиной. Сам генерал находился сейчас по служебным делам в Польше. Мария же Ивановна и три ее девицы-дочери вполне могут сделаться объектами пересудов. Вот чему надлежит положить предел, раз и навсегда.
Траскин вызвал генеральшу к себе – для приватного разговора.
Генеральша явилась – заполнив юбками, духами и прической все скучное казенное помещение и самим своим присутствием придав ему совершенно другой облик. Траскин поневоле вспомнил, как покойный Мишель говорил: «Красивая полька – и к тому же полька, которая желает понравиться русскому офицеру, – сия есть страшная сила…»
Мария Ивановна как раз и была такой полькой – и весьма в свое время понравилась русскому офицеру, так что теперь была превосходительством, особой важной и чиновной, но вместе с тем по-прежнему, несмотря на лета и достигнутые цели, опасной для слабого мужского пола. Должно быть, прежде, в юности, ее красота имела наступательный характер; но и в зрелые лета не приобрела наружность Марии Ивановны характера оборонительного; скорее у нее был вид торжествующий, почивающий на лаврах победителя.
Искры этой красоты горели и в дочерях генеральши, и в юной Наденьке, и в перезрелой Эмилии; обе они сильно отличались от невзрачной Аграфены, дочери Верзилина от первого брака. «У меня две дочки, да у Марьи Ивановны – две; а всего у нас дочерей с нею три грации», – говаривал генерал всякий раз, когда собиралось дружеское общество, и сам же весело хохотал над собственной загадкой. Смеялись обычно и гости – из дружеского расположения к генералу да и от удовольствия тоже: должны ведь оставаться в жизни вещи, которые не переменяются!
Большого траура по убиенном Мишеле Мария Ивановна не учиняла и даже настаивала на том, чтобы участвовать через день в бале, устраиваемом в городе. Было совершенно очевидно, что генеральша сердилась на Лермонтова за сделанную глупость.
Свой гнев Мария Ивановна отчасти перенесла на Траскина и уставилась на него очень строго, обмахивая себя платком.
– Секунданты и сам убийца показывают, – начал Траскин, – что ссора, которая имела такое печальное завершение, произошла в вашем доме.
Мария Ивановна устремила на него пронзительный взгляд.
– А я вот никакой ссоры не помню.
Траскин придвинул к ней листок, и генеральша снизошла прочесть ровные канцелярские строки с круглыми буковками и осторожненькими росчерками:
«Ваше Высокоблагородие, в отзыве своем, на наш к Вам запрос от 17-го сего Июля номер 57, между прочего в 6-м пункте прописывается, что на вечере в одном доме, за два дня до Дуели, Поручик Лермонтов вывел Вас из терпения, привязываясь к каждому Вашему слову, на каждом шагу показывая явное желание Вам досадить. Вы решились положить этому конец. Покорнейше просим Вашего Высокоблагородия уведомить нас о сем же: чем именно этот частный дом, где Вы находились с покойным Лермонтовым на вечере?»
И внизу, другим почерком, острым и крупным: «Это случилось в доме у Генеральши Верзилиной».