355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Хаецкая » Мишель » Текст книги (страница 16)
Мишель
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 05:05

Текст книги "Мишель"


Автор книги: Елена Хаецкая



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 18 страниц)

Глава одиннадцатая
«НАЕДИНЕ С ТОБОЮ, БРАТ»

В конце 1840 года Юрий получил отпуск и провел некоторое время в столице – с бабушкой. Мишель находился там же, после тарханского лета поздоровевший, с целым ворохом стихотворений, которые теперь пристраивались по издательствам. В литературных кругах Лермонтова находили оригинальным – впрочем, представителем «отрицательного направления».

– Это из-за «Демона» и «Героя», – говорил Мишель.

Елизавета Алексеевна тихо, сдержанно, но очевидно сияла. Мгновениями казалось, что в рамке белого чепца мелькает не привычное братьям ее лицо, величавое и старое, но тогдашнее – тех времен, когда госпожа Арсеньева не была еще бабушкой, – с пухлыми, нечетко очерченными, как бы наплаканными губами, с чуть расплывчатыми чертами и водянистыми глазами: лицо женщины, любимой недолго, дурно и неумело.

Оба внука находились подле нее – что ей еще требовалось! Она не участвовала в их разговорах; только слушала, потеряв на коленях пухленький французский роман. Тишина, густая и сытная, как сметана, разбавлялась жужжанием приглушенных мужских голосов и строгим постукиванием маятника в старых часах.

Какой-то офицер – генерал Шульц – был ранен при штурме крепости с чуднЫм, совершенно карфагенским, названием; весь день пролежал, истекая кровью, среди убитых – и был обнаружен и спасен своими…

– Он мне рассказывал, что не терял сознания, но как-то странно грезил, – говорил Юрий, – и ему чудилось, будто и жена его спит и видит сон о нем…

– Сон внутри сна – о сне внутри сна, – сказал Мишель. – Это совершенно как у Шекспира. Макбет видит сны своей жены, и королева Энн видит сны своего мужа Ричарда…

– Ну, я не читал твоего Шекспира, – сказал Юрий. – Я тебе то пересказываю, что мне говорил Шульц в Ставрополе.

– Лишнее подтверждение тому, что Шекспир – гений, – заключил Мишель.

– Да ну тебя! Тебе что ни скажи – все подтверждает либо твою гениальность, либо Шекспира…

Мишель засмеялся:

– Я теперь хожу по литературным гостиным, такого наслушался! Из-за меня целые драки. Одни утверждают, что я – славянофил. Другие – что похабник (это, кстати, верно). Третьи – что я сатанист, вроде Гете с его «Фаустом» (сравнение лестное, но неправильное).

– Ну расскажи, расскажи… Я тебе свои опыты присылал и впечатления описывал – что ты с ними сделал?

– Что обычно – стихи… Я, Юрка, люблю строфы, рифмы, мне нравятся слова – податливые, они бывают иной раз лучше женщины. А эти господа, страдающие бессилием всякого рода, отрастили себе благонамеренные животики и всю силу протеста против собственного бессилия вложили в бороды: у скептиков – козлиные, у верующих в славное прошлое России – с пышным начесом… Сходятся ежедневно на всеобщую литературную мастурбацию и тянут себя за… – Он махнул рукой и заключил: – Лучше уж бегать по великосветским салонам и в качестве неподдельного сатира лазать дамам под юбки. Иные, кстати, за время нашего отсутствия основательно созрели и отрастили себе аппетитные окорочка.

– Скакать по салонам тоже небезопасно.

– Зато увлекательно. И почему я должен предпочитать общество стареющих мужчин, нудных и бесплодных, обществу дам – тоже, быть может, стареющих, но весьма бархатистых на ощупь? Приятно бывает, знаешь ли, освежиться…

На лице Юрия возникла кривоватая улыбка. Он тоже с удовольствием скакал по балам и маскарадам и однажды утащил у княжны Одоевской ее домино и маску, нахлобучил все это поверх мундира и провел забавный вечер в Дворянском собрании. Спустя несколько дней Юрия подняли с постели рано утром и вызвали к дежурному генералу графу Клейнмихелю, который растолковал Лермонтову, что тот уволен в отпуск только для свидания с бабушкой и в его положении неприлично разъезжать по праздникам, особенно когда на них бывает царский двор…

– От баб бывают всякие другие неприятности, хоть и не всегда непристойного и болезненного свойства, – сказал Юра. – Помнишь Амели Крюденер? По слухам, императрица так заинтересовалась всей этой историей, что даже прочитала «Демона» и «Героя», а после подсунула твои творения царю, ну и тут государь…

– Да, – Мишель сморщился. – Знаю. Мне в точности передавали. «Следует развивать образ Максим Максимыча и нечего разводить апофеозы Печорина». Как будто во всем этом дело! При чем тут апофеоза, если был написан портрет с натуры? И отчего люди не умеют читать?

– Тс-с! – Юрий поднял палец. – Ты далеко зайдешь.

– Я и так далеко зашел… И в результате «мне» даже сабли «За храбрость» не дали.

– Ну и не надо, мы ведь с тобой и без того знаем, что я – храбрец… И Руфин это знает. А чьим еще мнением дорожить? Не Мартынова же… Кстати, Мартышка мой что учудил! Я ему за одну глупость «разоблачением» погрозил – а он взял и вправду вышел в отставку…

Мишель насторожился:

– Расскажи.

Ах, проницательный господин Беляев, «серый человечек», – все ведь угадал в точности! Ненависть бывает более чуткой, чем даже материнская любовь; а здесь дело шло о некоторых суммах, обращавшихся между невысокими, но чрезвычайно услужливыми армейскими чинами, и ниточка, постепенно истончаясь, уходила наверх, обрываясь неподалеку от самого царя. Но даже не в суммах заключалась истинная причина. Суммы – пустяк, не они вызывают злобу; можно без всякой ненависти убить человека, случайно догадавшегося о том, о чем ему догадываться никак не следовало. Нет, Беляеву отвратительно было само естество «этого» Лермонтова – да и «того» Лермонтова, пожалуй, тоже. Так один вид животных не переносит другого. Спрашивается, отчего домашняя кошка, которая кушает печенку и свежую рыбу, кидается на грязную мышь? Ведь не есть же она эту мышь собирается! Нет, а какой-то инстинкт заставляет ее это делать. Откуда холеная барская моська знает о том, что ей по рангу положено обтявкать ни в чем не повинного кота, вдруг явившегося пред нею на подоконнике? Кто сообщил ей эту обязанность?

Все инстинкты «серого человека» вопияли ему о том, что Лермонтов представляет собою нечто противоестественное. Мишель – как явление – вызывал у Беляева глубокий природный протест. И не у него одного. Беляев достаточно хорошо изучил человеческую натуру, чтобы не сомневаться: после того, как поручик Лермонтов будет убит (после того, как ОБА ОНИ исчезнут с лица земли!), большинство одобрят это, и зазвучат голоса рассудка: «Не тот – так этот непременно бы его пристрелил! Не живет человек долго с таким скверным характером. Странно еще, что так долго прожил». И убийце будут руку подавать, даже жалеть его станут – «жертва обстоятельств». И в Английский клуб рекомендацию дадут.

Ничтожность самого Беляева, его постоянное нахождение в тени также играли немаловажную роль. Этот человек испытывал адское наслаждение, созерцая созданный им самим театр теней, наподобие китайского: залитые беспощадным светом, объемные фигуры перемещались, согласно его заданию, встречались между собой, совершали глупости и преступления, и мир двигался в том направлении, какое изначально было задано незаметным, многими презираемым человечком.

Князь Васильчиков оказался для Беляева легкой добычей. Александр Илларионович не обладал сильной душой, зато виртуозно владел изумительно удобным анализом собственной натуры: счастливый характер – легкий характер! Если и случится ему совершить злодейство, то оно ничуть не затронет души князя, скользнет по краю, может быть – в самом худшем случае – чуть царапнет. Так, досадное недоразумение; а вообще-то он человек отменно хороший.

* * *

Лермонтова как-то мгновенно убрали из Петербурга. Пружины, которые были приведены для этого в действие, остались незримы, но предписание вышло – и Юрий, как ни бесился от этого, вынужден был спешно покинуть столицу. Мишелю предстояло выехать в тот же день или чуть раньше, чтобы не попасть никому на глаза, даже случайно; но тут случилась небольшая заминка.

Мишель тоже решился ехать на Кавказ.

Юрию затея не слишком понравилась.

– Кавказ, а тем более – армия – большая деревня, похуже Москвы. Там не то что прожить незамеченным, там и чихнуть нельзя без того, чтобы об этом не узнала половина офицеров!

– Да я и не в армию… Юра, тебе не кажется, что есть несколько подозрительных обстоятельств?

– Например?

– Отставка Мартынова.

Юрий изумился:

– Ты до сих пор об этом думаешь? Мартышка – человек компанейский, не без талантика (как и я, заметим), а главное – красавчик и нравится женщинам. Что еще?

– Еще – он воспринял твою угрозу всерьез. А это кой о чем может говорить.

Юрий постучал себя по лбу пальцем:

– Мишель, ты становишься нездравомыслящим. Со мной бабушкою командирован сам Монго. У него – строгий пакет приказаний. Приглядит в случае чего, чтобы я не отколол лишнего. Он-то – дьявольски здравомыслящий.

– Я хочу лучше понять, что там случилось, – упрямо повторил Мишель. – Тебя могли ухлопать за здорово живешь. Меня блевать тянет, когда я об этом думаю. А кое-кого – ухлопали, и тоже непонятно, зачем они погибли.

Юрий уселся напротив брата, картинно расставив ноги и склонив голову набок.

– Вот почему ты такой упрямый? Везде тебе «чудится». Ничего там не случилось. Обычная халатность. Мартышка проспал, чеченец проскочил…

– С телегой и порохом в свинцовых бочонках.

– Я начинаю думать, что ты и впрямь представитель «отрицательного направления» в литературе. В самом крайнем выражении, – сказал Юрий.

– Юрка, на маленьком участке армии что-то прогнило, и ты случайно ступил в самую вонючую лужу.

– Это называется «резонанс», – сказал Юрий.

Мишель передернул плечами:

– Вот уж не знал!

– Ладно. – Юрий поднялся. – Мне пора собираться. – Его лицо омрачилось. – Вышвырнули из столицы, как паршивого котенка!

– Еще одно доказательство твоей правоты. Косвенное – но… Встретимся в Ставрополе, – заключил Мишель. – Я поеду на долгих, мне подорожную не выправить… Дождешься?

* * *

Монго-Столыпин с Юрием выехали в Кавказскую армию весной 1841 года. Дорога была скверная, и путешествие заняло несколько дольше времени, чем предполагалось; весна заканчивалась, но грязь все не желала высыхать и цепко хватала за ноги лошадей и путешественников, пытаясь зажевать колеса по самые оси.

* * *

Ставрополь имел более долгую историю, нежели Грозная, и уже приобрел облик «настоящего» города. Дома начали лепиться к крепости, заложенной на Моздокской Линии. Каменных домов, впрочем, почти не было, а те немногие, в два и три этажа, сгрудились в центре города. Имелся даже театр. Однако улицы оставались немощеными, а тротуары были до того узки и неровны, что требовалось быть цирковым эквилибристом, чтобы в ночное время – а особенно после дождя – не попасть в глубокую канаву, наполненную нечистотами.

Когда-нибудь в Ставрополе расцветут и бульвар, и сад, но теперешние зародыши их представляли собой нечто противоположное красивому месту, предназначенному для гуляния праздной публики. Бабина роща, которой назначалась в далеком будущем роль городского парка, представляла собой истинный притон беглых и мошенников.

Главная городская площадь была почти пуста, и, говорят, зимой там случалось слышать волчий вой; незадачливым приезжим доводилось блуждать по этой огромной площади часами в туман и метель. Ее обширное, зловещее пространство было ограничено кладбищем и оврагом.

Главная улица Ставрополя спускалась под гору к Тифлисским воротам, которые служили местом сбора для всех отправлявшихся в Тифлис с оказией. Ездить в одиночку не рекомендовалось, было очень небезопасно, поэтому собирали оказию – роту солдат и сотню казаков.

К числу немногих каменных строений Ставрополя принадлежала гостиница Найтаки – и даже считалась отменным украшением сего града. Как и все гостиницы и ресторации Найтаки, разбросанные по Кавказу, здешняя славилась своей комфортабельностью: высокие комнаты, красивая мебель, большие окна, растворенные по случаю хорошей погоды, – воздух свежий, полный живительных ароматов.

По стенам просторной бильярдной тянулись кожаные диваны. Повсюду видны были почти исключительно военные – и многие с широкими черными повязками и костылями: недавно было большое сражение при большом укрепленном ауле.

Гостиница Найтаки была местом чрезвычайно оживленным: музыка, говор, стукотня бильярдных шаров, хлопанье пробок из бутылок и выкрики, бесконечная езда экипажей – все это не умолкало ни днем ни ночью. Изредка происходило шумное разоблачение шулеров или, в минуту вакхического увлечения, битье посуды, но затем и то и другое как-то фантастически быстро чинилось и заменялось на новое.

Юрий застрял в Ставрополе. Опытные люди уговаривали его ждать оказии; он то соглашался, то вдруг рвался выехать, а затем, когда оказия ушла, объявил о своем намерении дожидаться следующей. Он представился командующему войсками генералу Граббе, который позволил поручику задержаться в Ставрополе, с тем чтобы затем догонять отряд за Лабой.

Мишель явился в город, опоздав всего на неделю. Он занял комнаты брата, долго смывал с себя дорожную грязь, проклиная мокрые дороги и – отдельно – устройство ставропольских тротуаров.

Наконец Мишель явил себя: с влажными волосами, в белоснежной рубашке, уставший, но какой-то бесконечно счастливый. Обнялись, приказали шампанского.

Спустя короткое время из бездн бильярдной вынырнул Монго. Насупил бурые усы, поздоровался с Мишелем сдержанно. Юра хлопотал и устраивал обоих, требовал, чтобы они пили, чокались и кричали «ура!», и уверял, что здесь все так делают – и если так не делать, то прослывешь «мечтателем опасным».

И снова, как всегда бывало, когда Монго видел братьев вместе, им овладело странное ощущение нереальности происходящего: как будто он помещается посреди странного, бесконечно длящегося, назойливого сна, где все обстоит и так, как наяву, – и в то же время совершенно не так. Кто-то дерзко внес крохотные искажения, и именно они-то и испортили всю суть, изменили ее до неузнаваемости.

Мишель пил, курил, болтал. Юра глядел на него влюбленными глазами. Никогда и ни на кого больше Юра так не глядел. Ближе к полуночи Мишель начал говорить загадками, недомолвками и иносказаниями; Юрий, казалось, отлично понимал, в чем дело. Несколько раз они вроде бы расходились во мнении, и Столыпин поймал себя на том, что ждет: поссорятся ли? Но ссора так и не началась.

К ночи, когда уже пора было ложиться, договорились: Мишель едет со Столыпиным в Пятигорск, а Юра, прожив еще какое-то время в Ставрополе и пообщавшись со здешним «людом», свернет со столбовой дороги в сторону, после чего, никем не замеченный, совершит небольшую самостоятельную экспедицию по Кавказской армии.

– А какая-то справедливость тут не при чем! – бормотал Юра, уже полусонный. – Я тоже не большой ее поклонник – тем более что такой штуки на свете нет… Но – будут погибать! И ради чего? Ради Отечества? Ради государя (пусть он даже и не понял «Героя»)? Ради чего? Ради денег? Я не хочу знать, как далеко это тянется, но… если снизу обрезать, то и сверху упадет…

Монго хотел спать, надеясь, что хотя бы таким образом избавится от мучительно-странного ощущения раздвоенной реальности. Ему начинало казаться, что и сам он расходится на две части: одна принадлежала Юрию и была составлена исключительно из достоинств, вычитанных из «Дуэльного кодекса»; другая обращалась к Мишелю – эта была холодна как лед. Когда в живом человеке разные стороны его натуры сплавляются, он не ощущает ее противоречивость; Столыпина же подвергли пытке дистилляции, и это его истерзало.

Оказия так и не составилась; поехали на собственный страх и риск. Встреча между братьями была назначена на пятнадцатое июля в Пятигорске; Юрий рассчитывал за это время побывать в Грозной и «кой-где еще», как он выразился, не имея намерения подробно описывать свой будущий маршрут, – к тому же ему самому пока не вполне известный.

Братья обнялись – простились; схватив Монго за плечи и тиская их, Юрий шепнул тому на ухо: «Мишеля – береги, он ведь гениальный поэт и когда-нибудь заменит Пушкина; а более всего береги его потому, что без него и я помру, о чем нашей бабушке было достоверно сказано – не то цыганкой, не то каким-то святым, явленным в тонком видении…»

Затем Юрий отстранился, и Монго успел перехватить его взгляд, предназначенный брату: лихой и в то же время какой-то тоскливый, как будто в предчувствии дурного.

Затем он заорал:

– Там ведь, в Пятигорске, Верзилины, все три грации, а сколько еще девиц! Хватай прямо на бульваре, тащи в залы – вот уж и бал составился… – И вдруг комически озаботился: – Надеюсь, твое золотушное худосочие еще при тебе? Не то выставят тебя в эту Темир-Хан-Шуру, куда меня приписали, и будут в одной Шуре два Лермонтова; эдак она раньше времени взлетит на воздух.

– Петербург же не взлетел, – заметил Мишель, улыбаясь.

– Петербург гораздо больше, и потом – там и дома тяжелые, из мрамора. Один только Главный Штаб чего стоит! Завидую тебе, Мишель, ну – ничего не поделаешь. Пятнадцатого приеду, поменяемся. Там комендант – старый Ильяшенков, он охотно продлит тебе отпуск. То есть – мне.

Он подтолкнул брата плечом, махнул рукой, и Мишель, сопровождаемый Столыпиным, вышел из комнат. Когда они закрыли дверь, слышно было, как Юрий распевает свою любимую, совершенно невообразимую песню, известную под названием «поповны».

Монго глянул на Мишеля искоса. У того под щегольскими усами подрагивали губы; затем мгновение слабости прошло, и Мишель побежал вниз по лестнице, дробно стуча сапогами, – в это мгновение он был так схож с Юрием, что Монго опять поневоле погрузился в свой странный сон наяву.

* * *

Пятигорск и в самом деле кишел знакомыми. На удивление быстро и ловко устроилось с болезнями Мишеля: доктор, обследовав его, обнаружил целый букет болезней, от ревматизмов до худосочия, и некоторое время строго, начальственно удивлялся:

– Как это вы, батенька, с таким букетом воевать ухитряетесь?

– Через силу, – сказал Мишель.

Милый человек доктор посоветовал и насчет квартиры, и дал нужные предписания, добавив при этом:

– Многие господа выздоравливающие, стало быть, пренебрегают, поскольку воды обладают неприятным запахом. Может, оно и так, что запах неприятный, однако лично вам пренебрегать не следует – в ваши лета надлежит обладать хорошим здоровьем. А если пенсион желаете – ловите чеченскую пулю какой-нибудь неопасной частью тела. Но вот с худосочием и ревматизмами шутки гораздо более плохи, могу вас уверить.

Мишель слушал эту речь, и брови на его лице чуть подрагивали от сдерживаемого смеха. Доктор, конечно, видел и это, но отнесся благодушно: молодежь!

Монго в роли гувернантки при взбалмошном поручике выглядел гораздо более солидно, нежели Мишель, и потому, произнося свои нравоучительные речи, доктор глядел по преимуществу на него, а не на пациента. Монго несколько раз кивнул, чувствуя себя глупо.

Когда доктор ушел, Мишель стал потирать руки и радостно бегать по комнатам. Кое с кем из здешнего общества он был хорошо знаком: встречался в прежние приезды на воды; кое-кого знал мельком и по рассказам брата. Ему предстояла авантюра длиной в месяц, и он испытывал сильное возбуждение. Впрочем, много ли удовольствия дурачить людей, не способных запомнить, какой на самом деле цвет волос у Лермонтова: светлый или темный!

– Поскорей снимем комнаты, и я хочу купить лошадей, и… надо написать бабушке. Ты пока здесь решай, что хочешь к обеду, а я спущусь.

С этим Мишель побежал вниз. По приезде в Пятигорск со Столыпиным временно остановились в лучшей городской гостинице, которая, как и та, в Ставрополе, принадлежала Найтаки, почтенному и всеми любимому ресторатору, коему прощалось за гостеприимство и готовность услужить постояльцам решительно все: и высокие цены, и вообще то, что Найтаки был, по общему мнению, «пройдоха», «армяшка», «грек» и «каналья страшный», все одновременно.

Внизу обнаружился фельдъегерь с большой сумкой – вез почту. Лермонтов накинулся на него, как коршун:

– А, фельдъегерь, фельдъегерь!

Фельдъегерь отстранился, посмотрел на приплясывающего молодого офицера, щупленького и невзрачного, с легкой неприязнью:

– Нельзя, ваше благородие, – казенная почта.

– Да я и сам – казенный человек! – кричал Лермонтов, норовя ухватить фельдъегеря за плечо и сдернуть сумку. – Голубчик, дай поглядеть – что там у тебя!

– Пустите, ваше благородие, с ума вы сошли! Говорят вам, казенная почта!

– Я вам тоже говорю – я и сам казенный!

С этими словами Лермонтов повис на ремне сумки, едва не придушив фельдъегеря. Тот, побагровев, начал потихоньку локтем отпихивать назойливого офицера.

– Я к начальству послан, в армию, уймитесь же.

Мишель ловко сунул что-то ему в руку и, пока фельдъегерь был отвлечен взяткой, выхватил суму и вытряхнул хранившееся в ней на стол. Там оказались только запечатанные казенные пакеты, – никаких писем не было.

Огорченный Мишель выбрался на улицу и погулял немного по бульвару. Впереди, точно конечная цель всякого жизненного пути, виднелся пологий длинный холм с крытой галереей; дальше начинались огромные горы – как бы за пределом досягаемости для человека и вне круга его маленькой, жалкой жизни. Но Мишель знал, что человек, если решится, может стать ровней – не то что такой горе, но целой вселенной, и потому уныние потихоньку оставило его.

– Лермонтов! Здравствуй.

Мишель поднял голову. Перед ним высился князь Александр Васильчиков, длинный, более-менее успешно сражающийся со своей природной нескладностью при помощи элегантных манер. Васильчиков рассматривал Мишеля немного странно: как будто приглядывался. Мишель дернул плечом:

– Видишь – лечиться приехал. Сейчас пойду доложусь Ильяшенкову – то-то старик будет ворчать!

– Ты проездом?

– Надеюсь застрять, – сказал Мишель. – Шура – место скучное, гарнизон. Мне запрещено отлучаться от полка, то есть – никакой возможности отличиться и выдвинуться. Так что времени теперь навалом…

– А, – сказал Васильчиков. И опять посмотрел на Мишеля испытующе.

Он, смеясь, закрылся рукой:

– Довольно тебе меня просвечивать, а то, неровен час, увидишь все мои кишки с их содержимым…

– Ты один приехал? – спросил Васильчиков, отводя глаза.

– Нет, со мной – Монго… Его ко мне приставили родственники, полк кузин и батальон тетушек, озабоченных моим поведением. Под командованием, разумеется, светлейшего генералиссимуса бабушки.

– Ясно, – сказал Васильчиков. – Увидимся. Я квартирую в старом доме у Чилаева – снял там три комнаты. А средний дом у него весь свободен.

– Вот и хорошо, – оживился Лермонтов. Неожиданно он зевнул. – Я тут еще погуляю, – сказал он, показывая на скамью, где устроился сидеть, созерцая красивые, но скупо отмеренные взору окрестности. – Если хочешь, заходи к Найтаки – Монго там и, кажется, скучает.

Васильчиков последовал совету, но вовсе не потому, что хотел развлечь скучающего Монго. После разговора с Беляевым князь не находил себе места. Он чувствовал, что Лермонтов – нечто вроде гранаты, готовой лопнуть и поранить без разбору осколками целую кучу народу. Само существование этого поручика, единого в двух лицах, было чревато скандалом. И, что хуже всего, сам Лермонтов, похоже, почти не догадывается, какую опасность представляет. Что там – какая-то дюжина ружей, проданная горцам! Пусть даже такое и не один раз случалось… И пусть контрабандисты и торговцы людьми продолжают сновать вдоль наших берегов – ущерб, причиняемый ими государству, не так уж велик. Но все это должно происходить в тайне.

А когда начинаются шумные разговоры, непонятные выходы в отставку, попадания пальцем в небо – да еще при свидетелях, да еще при таких ненадежных свидетелях, как трещотка Лермонтов и буян Дорохов…

А что, если сам Лермонтов по себе является плохо скрытым от посторонних глаз позором дворянской семьи?

И – который из двоих?

Беляев назвал их «близнецами», но, будь они рождены в один день от одной матери и одного отца, не было бы нужды прятать второго брата и являть миру только первого.

Беляев отказался обсуждать этот вопрос. «Опасны – оба, и опасны, в частности, тем, что их именно двое,» – так он сказал. То есть – требовалось убрать сразу обоих, не разбираясь и не оставляя одного «на развод».

И все-таки для того, чтобы начать действовать, Васильчикову хотелось узнать – с которым из двоих он сейчас имеет дело.

Он зашел в гостиницу.

Столыпин принял его без радости, однако чаем угостил и повел вежливую беседу – о Петербурге, о кавказских делах; спрашивал о новостях, об общих знакомых. Без особого удовольствия узнал о том, что бывший командир Лермонтова, удалец Дорохов, хромой и одноглазый, торчит сейчас в Пятигорске, ожидает производства в поручики, а покамест носит солдатскую шинель, которой исколол решительно все взоры – ибо ведет себя совершенно несообразно своему низкому чину.

Затем, неожиданно прервав более-менее легкий разговор, Васильчиков метнулся к собеседнику через стол и быстро спросил:

– А который из Лермонтовых нынче с вами?

Столыпин замер. Но Васильчиков уже успел снова выпрямиться и теперь улыбался уверенно – поймал!

– Вы знаете? – спросил Столыпин осторожно.

Васильчиков весело кивнул.

– Кто-нибудь еще… – начал Столыпин. Васильчиков быстро качнул головой:

– Весьма ограниченный круг лиц. Государь, впрочем, знает – кажется. – Он развалился в креслах и стал набивать трубку.

Столыпин следил за ним настороженно.

Васильчиков поднял глаза и снова улыбнулся, совершенно дружески.

– Я открою вам все, что у меня на сердце, Алексей Аркадьевич, – заговорил он откровенным тоном. – Я думаю, один из братьев вам дорог, а другой – не особенно. Мое отношение к этому выражается цинично, но искренне: я считаю, что Лермонтов составляет гордость нашей поэзии – и именно поэтому должен… уйти. Если откроется прежде времени, что он… э… не один… Если станет ясно, что создатель чудных поэм – всего лишь ублюдок, скрывший свое происхождение…

Васильчиков помолчал немного. Молчал и Монго. Он ощущал в душе непонятную пустоту. Как будто ничего и не происходило. Вообще – ничего. Не было рядом ни Кавказа, ни князя Васильчикова, ни поручика Лермонтова, ни где-то далеко в горах – неугомонного Юрия, не говоря уж о Дорохове, Мишке Глебове или Саше Смоковникове, убитом где-то и когда-то… Эта пустота не причиняла боли, не утомляла, не угнетала. Она вызывала только легкое удивление.

– Когда я узнал, я вот о чем подумал, Алексей Аркадьевич, – заговорил снова Васильчиков. – Что особенно позорного было в том, что у Лермонтова родился незаконный сын? Немало бастардов, прижитых с какими-нибудь крестьянками, вышли впоследствии в люди, дослужились до почтенных чинов. Кое-кто даже генерал. И никто из них того не стыдился. Почему же госпожа Арсеньева так настаивала на сокрытии своего второго внука?

– Догадались? – хрипло спросил Монго.

– Да! – Васильчиков кивнул энергичным, молодым движением. – Полагаю, Мишель – или кто он там на самом деле – плод тайной страсти не отца, но матери… Это многое объясняет.

– Все, – сказал Монго.

– Что, простите?

– Это объясняет все, – сказал Монго. – И знаете что, Александр Илларионович? Я с вами в определенном отношении согласен. Во всяком случае, умом – совершенно согласен.

Васильчиков молча растянул рот в неживой улыбке. Затем как-то слишком оживленно спросил:

– Они не собирались встретиться?

– Да, – сказал Монго. – Пятнадцатого июля. Здесь.

Пустота в его груди постепенно начинала вновь заполняться. Как будто ему пообещали нечто важное. К примеру – больше не будет Мишеля. Не будет назойливого, шумного, с его тревожащими стихами, с его манерой вмешиваться в жизнь Юрия, в его сочинения… Пусть Юрка и сочиняет дурно – но ведь не хуже любого другого поручика, в конце концов! Мишель – он нередко обкрадывал Юрия, забирал лучшие его воспоминания и укладывал их в жесткие доспехи строф. А Юрка смотрит ему в рот, едва не молится на него.

И ничего этого больше не будет. Не будет демона на кавказских вершинах, ангелов на небе полуночи, не будет странно-возвышенных чувств к совершенно заурядным женщинам, – будет только Юрий, ясный, открытый, с дерзкой улыбкой, от которой одинаково тают и барышни, и старые бретеры.

«Должно быть, так бывало в детстве, перед Рождеством, когда ждешь грандиозного подарка», – неуместно подумалось Столыпину. Он расстался с Васильчиковым рассеянный, погруженный в невнятные, путаные думы.

* * *

Разумеется, комендант Ильяшенков отнюдь не пришел в восторг, когда утром, часов девять, к нему в управление явились Лермонтов со Столыпиным. При докладе плац-адъютанта о том, что эти двое прибыли в Пятигорск, старый комендант схватился за голову обеими руками и, вскочив с кресла, проговорил:

– Ну вот, накликали сорвиголову! Зачем это?

– На воды, – ответил плац-адъютант осторожно. Он хорошо знал свое начальство и предвидел: сейчас Ильяшенков начнет «хлопотать».

– Шалить и бедокурить! – вспылил Ильяшенков. – А мы потом отвечай! У нас и мест в госпитале нет… а спровадить их отсюда нельзя, а?

– Будем смотреть построже, – почтительно сказал докладчик. – А не принять нельзя. У них есть разрешение начальника штаба и медицинские свидетельства о необходимости лечения водами.

– Зовите… – И когда Столыпин с Лермонтовым были введены в кабинет, комендант приветствовал их с нахмуренным, суровым видом. – Здравствуйте, здравствуйте, господа…

– Вот, болезнь загнала, господин полковник, – начал Лермонтов.

Ильяшенков перебил:

– Позвольте! – И обратился к Столыпину: – Вы старший, отвечайте.

Столыпин подал медицинские свидетельства и прочие бумаги. Ильяшенков притворился, что читает, – он заранее знал, что с бумагами у этих господ все в порядке.

– Ну, что с вами делать… – заговорил он чуть мягче: за эти несколько минут Ильяшенков успел смириться со случившимся. – Мест в госпитале нет, устраивайтесь на частных квартирах… Да вы ведь на это и рассчитывали?

Оба офицера выказали гримасами полное недоумение.

Комендант рассмеялся:

– Только с уговором – не бедокурить! В противном случае немедленно вышлю в полк, так и знайте!

– Больным не до шалостей, господин полковник, – поклонился Столыпин. Он выглядел на удивление цветущим и здоровым и потому счел нужным скрыть лицо в поклоне, хотя бы при этой фразе.

А Лермонтов закричал:

– Бедокурить, может, не будем, но как не повеселиться! Не то мы, господин полковник, положительно подохнем со скуки – и вам придется хоронить нас.

– Тьфу! – отплюнулся Ильяшенков. – Что это вы говорите? Хоронить людей я терпеть не могу. Вот если бы вы, который-нибудь, здесь женились – на свадьбу бы пришел.

– Тьфу! – в ужасе вскричал Лермонтов. – Жениться я терпеть не могу! Что это вы такое говорите, господин полковник, лучше уж я умру!

– Ну вот, ну вот, так я и знал… – Ильяшенков безнадежно махнул рукой. – Вы неисправимы… Ступайте теперь с Богом и устраивайтесь… А там что Бог даст, то и будет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю