Текст книги "Декабрь без Рождества"
Автор книги: Елена Чудинова
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 25 страниц)
Глава XX
Беспорядок в жилых комнатах никогда не сулит добра, невольно подумалось Платону Роскофу, в который уже раз за сутки заходившему в покои Императора. Когда рождаются дети, в доме тоже все вверх дном, но как-то совсем иначе. Но даже не знай ничего – сердце все равно сжимает тревога, стоит увидеть тарелку с объедками на рояле, смятую обеденную салфетку, никем не прибранную с пола, перьевую подушку и тулуп, брошенные на жантильную кушетку.
Платона Филипповича терзал мучительный стыд. В соседней комнате умирал человек, чьей смерти он ждал на протяжении нескольких лет. Не Император, чье правленье зашло в тупик, чьи благие деяния остались в прошлом, чей преемник сделался символом отрадных перемен… Не Император, просто человек, терзаемый невыносимыми муками, такой же человек, как он…
Если бы в комнату вошла сейчас мать, Платон не посмел бы взглянуть ей в глаза. Тому ли она учила его? Невольно вспомнился незначительный разговор за домашним чаепитием, годе эдак в десятом, еще из довоенного мира… Речь зашла о дурном управлении именьем соседей Пригоровых. Старик Пригоров, человек деспотичный и самовластный, не подпускал к хозяйственным делам единственного наследника, племянника, хотя уж давно соображал худо. «Слишком уж он ждет, когда дяди не станет, – со вздохом уронила Елена Кирилловна, разливая чай. – А ведь это кажется только, что чья-то смерть может принести счастье. Никогда такого не бывает. Оглянуться не успеешь, а взамен прежних тягот, что казались важней всего, пришли уж новые». «Но уж больно там дела плохи, – заспорил Роман. – Мужики нищают, управляющий ворует… Понятно, что у малого руки чешутся взяться за дело». «А когда все хорошо, чужой смерти и не ждут, – усмехнулась маменька. – А все ж-таки есть вещи, которых нельзя допускать никогда».
Что ж, Платон Роскоф, ты думал, будто усвоил урок, что никогда не мечтал найти в чужой смерти выгод для себя? А для Отечества, стало быть, вполне можно ждать смерти человека?
– Платон Филиппович! – на цыпочках вышедшего из спальной молодого свитского Роскоф расслышал только потому, что был настороже. Тот говорил еле слышным шепотом, словно соблюдение тишины давало надежду на улучшение. – Платон Филиппович, Государь вас зовет, сейчас, покуда Ее Величество вышли прилечь.
– Иду.
В спальне стоял душный запах лекарств. Свежая лужица крови у изголовья кровати поблескивала, медленно впитываясь в паркет.
– Полчаса назад пускал кровь, вот и пролилось немного, – хмуро уронил Виллие, перехватив взгляд Роскофа.
– И больше не дамся тебе под нож, эскулап, – попытался улыбнуться Александр. – И так уж меня… хоть жидам… на котлеты… продавай.
– Ваше Величество… Вам лучше немного? – осторожно спросил Платон Филиппович. Во время соборования самодержец вовсе не мог говорить.
– Лучше… – Александр попытался приподняться на подушках. Лицо его показалось бы иссиня-серым, даже не утопай оно в сугробах белоснежного льна. – Ты, поди, знаешь, Роскоф, к чему такое улучшенье?
Платон Филиппович наклонил голову. Притворство не имело смысла.
– Простите меня, Ваше Величество, – глухо, с усилием проговорил он. – Я не сумел вас уберечь.
– Бог простит, убереги мою семью… – Дыхание Александра приобретало тот несомненный характер, что знаком всякому, бывшему хоть раз свидетелем агонии. Однако слова он выговаривал теперь без видимого труда. – Знаешь, мысли в горячке моей все обращались к годам юности… Какое счастливое было время при жизни бабушки… Кто одурманил дворянство, Роскоф? И знаешь, пустяковый вопрос мучит меня наравне с важнейшими… Как думаешь ты, отчего убийство животного нам трудней простить, нежели убийство человека? За себя поручусь… Но думаю, не один я таков. Не подлым убийством герцога всегда был мерзок мне Бонапарт… Не тысячами других убитых… Нет! Тем, что мальчишкой он гнусно расправился с лошадью. [12]12
Вероятно, Император говорит о том, как маленький Наполеоне Бонапарте, чтобы отомстить наказавшему его отцу, засунул в ухо его любимой лошади свинцовую пулю.
[Закрыть]
Платон Филиппович больше вслушивался в дыхание Императора, чем в его слова. Однако ж нельзя было б утверждать, что слова не падали в смятенную его душу. Novissima verba [13]13
Последние слова (лат.).
[Закрыть]затрагивали чувствительные ее струны.
– Не думайте больше о нем! Не думайте о Бонапарте! – воскликнул он мягко. – Кто он такой, чтобы русский царь вспоминал о нем в эдакие минуты! Вы спасли Францию, вовлекши ее своей волей в Священный Союз! Без вас менее благородные противники растерзали б несчастную страну! Вы изгнали врага с родной земли!
– Ошибкою было… оставить Москву… – умирающий был неспокоен. Он боролся с жутким ритмом собственного дыхания, продолжая говорить.
– Об том будут спорить до скончания дней. Ответа же никто не сыщет, – Роскоф не повернулся к дверям, но боковым зреньем приметил, как в спальню вошли две фигуры в белом.
Елизавета Алексеевна, поддерживаемая под локоть юной Заминкиной, сделала ему знак, предупреждая, чтоб не поспешил встать. Платон Филиппович со свойственной ему пронзительностью интуиции понял – Императрица боится, чтобы слишком резкое его движение не обеспокоило ее супруга. Тем не менее и о том же свидетельствовала нервическая мина в лице Виллие, следовало уже уступить место той, кому по праву принадлежали последние мгновения.
Персты Александра уже теребили и мяли полотно пододеяльника.
«Она не переживет его… На день, на неделю, на месяц, но не больше… Господи, у нее больше смерти в лице, чем у мужа», – невольно подумал Роскоф. Если в Александре Павловиче еще ощутимо теплилась жизнь, побуждающая его вглядываться в собственное царствование, отыскивая утешения и скорби, Императрица казалась живым мертвецом – лишь по случайности не положенным в могилу. Точь-в-точь как и мужа, ее безжалостно бледнила белая ткань. А чепец, помятый после бессонной ночи, был метельно белым, нежно кружевным. Развившиеся, тоже неживые пряди волос спадали из-под него. С нее и с юной, здоровой, хотя и испуганной насмерть Аглаи, можно было писать аллегорию Жизни и Смерти.
Осторожно, плавно приподнимаясь (хоть и был уже уверен, что Император не видит его), Платон Филиппович успел кинуть ободряющий взгляд девушке. Бедняжка! Не успела в суматохе отцепить от кушака дурацкий этот красный цветок…
Пройдя мимо Виллие и Роскофа, будто не мимо, а сквозь, Елизавета Алексеевна опустилась на стул. Странная перемена происходила в ее лице: краски понемногу возвращались по мере того, как она вглядывалась в черты мужа. Несчастная женщина, страдавшая всю супружескую жизнь и только незадолго до ее конца обретшая в браке гармонию и взаимное понимание – что она видела, недоступное остальным – в покрытом влажной испариной лице супруга?
Она заговорила – шепотом. Только теперь, когда слабый шелест ее слов сделался до странности громок, Платон Филиппович понял, какой тишиною окутаны царские покои. Ни звука не доносилось ни из служб, ни из сада. Страшное ожидание!
– Лебеди… пруд… помнишь, мы кормили их тогда булкой… – говорила Елизавета Алексеевна, бережно прижимая к груди ту мужнину руку, что не была забинтована после кровопускания.
Платон Филиппович выскользнул из дверей, подав перед этим знак Заминкиной, чтоб последовала его примеру. Цари или боги умирают – а все одно есть вещи, которые не должно слышать чужим. Медик и два лакея не в счет, должность делает глухим. Только он, Платон Роскоф, не медик, а эта девушка скорей дитя, чем фрейлина.
Собравшиеся в примыкающих к спальне покоях (он не обратил внимания, кто из приближенных находился здесь) забросали Роскофа встревоженными вопрошающими взглядами. Не обратив на то внимания, он подошел к окну, в стекла коего бились осенние листья.
– Опять я лошадь запалил, чтоб мне за это год не похмеляться!
Негромкий возглас вошедшего ударил по нервам Роскофа отрадным громом. Роман! Кто б сомневался, что он будет здесь!
В руках Сабурова было что-то бесформенное, обернутое в холст.
– Эскулап там? – вместо приветствия бросил Роман Кириллович, кивнув на двери. Он, вне сомнения, более не скрывал особых полномочий и особых прав. – Кто-нибудь, горячей воды туда, красного вина, мокрое полотно! Живо! Пустой посуды, кофейных чашек!
Никто отчего-то не изумился странному его поведению, никто не послал вслед недоумевающих взглядов. Одна из императрицыных фрейлин сорвалась приказывать о требуемом, а две других, моложе, безмолвно обнялись и беззвучно заплакали. Но утешать ни один не подошел. Роман Кириллович уже скрылся в дверях спальни.
Ощутив вдруг необоримую потребность побыть в одиночестве, Платон Филиппович удалился в маленькую – в одно окно – горницу, где привык уже коротать часы вынужденного бездействия. Усевшись за маленький круглый стол, он позволил себе опустить голову на руки.
Роман знает признаки отравления, много чего знает, почерпнутого на далеком Алтае… Но что можно сделать, когда все проникнуто ощущением неотвратимой беды. Роман не верит в рок и смертные тени.
Сердце колотилось как-то странно – словно было в груди не одно. Бессознательным жестом Роскоф нащупал материнское благословение – ладонку, источавшую слабый цветочный аромат. Ландыши, не ландыши, быть может, яблоневый цвет? Но уж биться наперегонки с сердцем сие саше, чего б оно ни содержало, не может.
Что-то напомнило ему о Бретани… Быть может, простодушная кружевная накидка на столе? Странно, что узоры, выплетенные кружевницей в русской провинции, так схожи с бретонскими… Снег, смерть, метель, кружева…
– Вот ты где.
Роскоф вздрогнул. В голосе Романа Кирилловича не было больше той стремительной энергии, что три… О, боже, неужели пролетело уже три часа?
Сабуров устало опустился рядом.
– Голову свою готов съесть, что дело в растительном яде. Ничего нельзя сделать… Ничего! Медикус говорит, простуды с бронхитами тут свою игру сыграли.
– Я думал, еще днем отойдет… – В комнатке, куда Роскоф зашел без свечи, сгущались сумерки.
– Э, нет… Агония долгая будет, до утра как пить дать…
Когда речь заходила о смерти, Роман ошибался редко. Пожалуй, еще ни разу не ошибся.
– Вот что, Платон… – Сабуров нахмурился. – Император с тобою не говорил, покуда в сознании был?.. Великий Князь – он знает, что наследует престол?
– Нет, он ничего не упоминал.
– И ты дожидался, покуда упомянет? Не сумел выспросить?
– Зная его характер… Я почти уверен, что Его Высочество ничего не может наверное знать.
– Черт подери!
– Роман, я превосходно понимаю, что это важно. – Роскоф вздохнул. – Конечно, знай мы наперед, что век Александра столь недолог, сами бы приуготовили молодого человека. Боюсь, что это свалится на него несколько неожиданно… Хотя, с другой стороны… Поручусь, были намеки, были разговоры…
– Да в этом разве дело?! – Сабуров вскочил в досаде и заходил по комнатушке.
– Постой… Ты всерьез боишься, что Константин выступит как узурпатор?
– Едва ли… Ах, черт, умереть не может, чтоб не досадить!
– Роман!
– Да ладно, ладно… Платошка, ты впрямь не понимаешь, почему меня это заботит?
– Если не из-за посягновений Цесаревича на престол… Нет, тогда не понимаю. – Роскоф говорил, вполуха прислушиваясь к происходившему в других комнатах. Суеты и шума не было. Император еще боролся за жизнь.
– Поставь себя на место молодого Великого Князя, – Сабуров, уже овладевший собой, больше не мерил помещения шагами. Теперь он глядел зачем-то в темное окно. – Государь умирает. Ты то ли наследник, то ли нет. Все бегут к тебе с докладами – доклады один заполошней другого. Что ты сделаешь, дабы пресечь поскорей шатания и разброд?
– Ах, нелегкая! – Платон Филиппович стукнул себя ладонью по лбу. – Немедля начну присягу! Широкую присягу… Роман… Мы можем это пресечь! Государь еще жив. Можно сообщить наперед, можно все открыть Николаю! Надобно сделать это незамедлительно!
– Я все уже сделал. Доверенное лицо уже в пути.
– Ну, знаешь, – Роскоф не сумел скрыть досады. – Из чего ж ты тогда дергаешь за нервы себя и меня?
– Не знаю, – отрубил Сабуров. – Не могу понять. Ладно, ты прав – я переливаю из пустого в порожнее. Быть может, у меня тоже есть нервы. Вроде как раньше не примечал, ну да чего не бывает. Воротимся лучше туда.
Роскоф невольно содрогнулся. Стоит ненадолго отвлечься от ужаса агонии – и душа противится быть ее свидетельницей вновь. Ну да что уж, перефразируя Фонвизина – тебе смотреть тяжко, а ему каково терпеть? Платон де Роскоф, твое место у одра сюзерена.
Длительность агонии ослабила сопереживания свиты. В зале, примыкающей к спальне, теперь сидела на кушетке одна Заминкина. Девушка не плакала – но глаза ее и точеный носик были красны. В декольте был небрежно заткнут потерявший всякий вид носовой платочек.
– Вам бы стоило отдохнуть немного, дитя, – ласково обратился к ней Роман Кириллович, – Государыня еще долго пробудет у больного, а для срочных поручений там есть лакеи.
– Н-не могу ее… оставить… – упрямо выговорила девушка. – Буду тут сидеть, даже когда… д-дежурство закончится…
– Ну, полно… Полно…
Роскоф немного удивился тому, как смягчился голос Романа. А ведь обыкновенно он бежит от женских слез. Впрочем, это скорей детские слезы. Вот, опять хлынули в три ручья.
– Эдак и цветок ваш завянет, – по-прежнему сердечно продолжал Роман Кириллович. – Неужто в Таганроге есть оранжерея?
– Не знаю… – Заминкина слабо улыбнулась. – Это последний из букета… Не поверите, несколько недель эти цветы стояли… Когда брали, тепло еще было, в лесу.
– И с кем же вы собирали сии неведомые сказочные цветы?
– Да с Полем… – юная Аглая смутилась. – С месье Гремушиным. Уж так он обрадовался, когда их увидал.
– Не сомневаюсь, – сквозь зубы процедил Сабуров. Отеческие добрые ноты исчезли из его голоса, будто их и не было. – А теперь ступайте прилечь, mademoiselle. Обещаю, что едва ваши услуги понадобятся, вас немедля призовут.
По-детски послушно, не найдя в себе сил спорить с той повелительностью, что бывала при необходимости присуща Роману, Аглая Заминкина поднялась и направилась к дверям.
Покуда постукивали ее башмачки, Сабуров хранил молчание. Разве что пару раз скрипнул зубами.
– Что случилось, Роман?! – не выдержал наконец Роскоф.
– Digitalis purpurea, – почти прошипел Сабуров. – Цветок на ней. Digitalis!
– Да с каких пор ты разбираешься в цветах?! – вспылил Роскоф. Не взирая на гнев, он говорил вполголоса, чтоб не было слышно за дверьми спальных покоев. – Что, черт побери, происходит?
– В некоторых цветах я разбирался почти всегда. – Теперь Роман Кириллович казался совершенно безмятежен. – Стало быть, Гремушин.
– Но Роман… – Если бы перед Платон Филипповичем разверзся паркет, обнажив в расселине не подвал, а ледяные воды Стикса, он не был бы больше потрясен. – Поль… боевой наш товарищ…
– Кстати, о боях… и о товариществе тоже. Говорил ты ему во Франции, куда едешь?
– Можно считать, что нет! – облегченно выдохнул Роскоф. – То он только и знал, что я должен отъехать по семейным обстоятельствам. Надо ж было кому-то меня прикрыть перед начальством.
– Ну да, а остальное – невелика загадка. Помнят, мерзавцы, про золото семьи де Роскоф.
– Сперва объясни, что за связь ты углядел между предательством и цветком?
– Цветами, друг-племянник, цветами, большим их количеством, – с расстановкою проговорил Роман Кириллович. – Digitalis считают лечебным, да только куда больше народу от такого лечения в дубовый ящик сыграло, чем выздоровело. Меня то и мучило, что сорвались мы с места нежданно. Опять же – мои люди у всех свитских вещи обыскивали, не по одному разу. Даже украшения просматривали. Откуда было взяться яду? А яд по дороге, вишь, сыскался… Digitalis цветет и плодоносит одновременно… Куда угодно можно его подсыпать – зерна похожи на обычный мак.
– Мак?! – Платон Филиппович пошатнулся. – Черт, ах, черт! Роман, он при мне его сыпал! Я ничего не заподозрил… Болван! Идиот!
– Спокойно, Платон! Проделывал он это, вне сомнений, не только при тебе – яд накапливается медленно. Ладно, с Гремушиным после будем разбираться. Идем, Платон. Нам должно видеть, как ты сказал бы в школярские годы, скорбный финал трагедии.
Глава XXI
Соломка сразу поняла, где находится. Ни в каком другом месте никогда не бывало у нее такой простой кроватки с легким кисейным пологом. Огонек лампадки озарял келью, отведенную под детские покои. Маленький Антоша тихо дышал во сне в своей постельке. Лунный луч, видно, и разбудивший ее, скользил теперь по затейливой резьбе массивного черного шкапа. (Мебельное чудовище времен Екатерины Алексеевны, не иначе, вызвало днем сдержанное неудовольствие маменьки. «Пыли-то на нем, пыли! Ну, допустим, сейчас ее нету, обтерли, только завитушки эти дурацкие через сутки наново накопят! Отнюдь сие не полезно для детского сна! А Соломка от всего чихает, проснется с насморком!» Однако же предложение поменять горницами мальчиков и младших также не было ею одобрено. «Антоша должен быть поближе, чтоб я могла услышать, коли заплачет. Да при чем тут нянька? Что они вообще слышат, няньки эти?») И вот теперь, словно навстречу лунному лучу, одна из дверок шкапа бесшумно распахнулась.
Соломония нимало не испугалась, да и чего было б ей пугаться? Ничего страшного не было в легко шагнувшей из шкапа девочке лет двенадцати. Странного, впрочем, было немало. Отчего-то одета была эта девочка мальчиком – в кюлоты, сапоги для верховой езды и мужскую сорочку, белевшую в темноте ярким пятном. Золотые волоса свободно спадали ей на плечи, а лицо показалось почему-то знакомым. Но никаких сомнений у Соломки не возникло, невзирая даже на самую настоящую шпагу – это была девочка, а не мальчик.
«Что ты делала в гардеробе? – решилась она сразу спросить, впрочем, тихонько, чтобы не потревожить сон брата».
«А ты как думаешь? – девочка казалась доброжелательна, но вместе с тем очень надменна. Шаги ее были грациозны и легки, но легки скорей фехтовальной, нежели танцевальной легкостью».
«Днем он был пустой, – уверенно ответила Соломка. – Это волшебный шкап, да? А ты в нем живешь?»
Девочка засмеялась.
«Не больше, чем в чем-либо другом. Видишь ли, в старых вещах всегда живут люди. Тем-то они и хороши. Ампир, которым все обставила в вашем дому твоя маменька, конечно, по-своему красив, но он еще такой необитаемый!»
«А откуда ты знаешь, что у нас ампир? – пытливо спросила Соломка».
«От тебя, – девочка улыбнулась. – Мне очень многое о тебе известно».
«Ты – привидение»?
«Ни на волос не привидение. Мимо ты промахнулась».
Девочка, хоть и держалась покровительственно и чуточку заносчиво, очень Соломонии нравилась. Старшие всегда важничают. Но расспросить ее хотелось очень о многом, в том числе и выяснить, с чего это она разгуливает в мальчишеском платье.
«Давай тогда познакомимся. Я Соломония Роскофа».
«Да уж знакомы, – девочка прыснула смехом».
«Как это – знакомы, коли я твоего имени не знаю? – Соломка немного рассердилась. Кому ж понравится, когда над тобою хихикают?»
«Прекрасно ты знаешь ты мое имя! – продолжала веселиться новая подруга».
«Что-то я тебя не пойму».
«В этом и загвоздка, – девочка, чей наряд позволял бесшабашную вольность движений, уселась верхом на стул напротив приподнявшейся в кровати Соломки. – Но я весьма уповаю на то, что со временем поймешь. Ох, и трудно сие будет! Вы ведь, несчастные дети девятнадцатого столетья, слепы и глухи. Мы для вас тайна – навсегда неразгаданная. Мы – гармония, навсегда порушенная. Впрочем, у тебя-то будут инструменты, чтобы во многом разобраться».
«Какие инструменты?»
«Получишь, тогда и поймешь. Сейчас они тебе все одно без толку».
«А когда я их получу? И когда будет толк? – уперлась Соломония».
«Ну, знаешь… – теперь слегка обиделась девочка, хотя что ее могло обидеть? – Еще я же тебе и час называй! Может статься, через десять лет, а может, и завтра».
«Не качайся на стуле, Антоша проснется!»
«Он нас не слышит. У него в этой жизни свои дела, а у нас свои».
«У нас с тобой?»
«Ладно, мне пора теперь, – гостья легко поднялась».
«Погоди!»
Соломка проснулась.
Сердце весело колотилось в груди, а сон словно бы медлил растаять. Колченогий стул, во всяком случае, стоял точно на том же месте, что и во сне, когда на нем раскачивалась ночная гостья.
Да и сон ли это был? Во сне гостья вышла из кельи. Не глянуть ли вслед?
Соломинка спрыгнула с кровати прямо в мягкие домашние туфельки. Хорошо смазанная дверь даже не скрыпнула.
Конечно же, никого и не было, даже удаляющихся шагов не звучало в длинном темном коридоре. Приснилось, а жаль! По всему – приснилось. Наяву б она куда больше удивилась, что из пустых гардеробов по ночам вылезают девочки, да еще такие странные. Во сне же это казалось чем-то решительно заурядным.
Но возвращаться в постель не хотелось. Словно бы она проспала часов десять – сейчас бы только бегать и прыгать, да нельзя. Разве что потихоньку погулять, и подумать обо всем, что здесь успело приключиться.
Длинный вчерашний день казался Соломке таким же сном, как и безымянная гостья. Добрые лица и добрые руки возившихся с нею сестер – она половину их не успела запомнить по именам, обед с мороженым и шоколадом, и больше всего понравившаяся ей и старшим мальчикам свечная мастерская сестры Марфы. Средоточием мастерской был огромный широкий котел, в котором кипел воск. Снизу котел был вмурован в маленькую кирпичную печку, в которую надлежало понемногу подкладывать дрова. Сестра Марфа брала деревянную рамку, с которой свешивались веревочки – и ловко опускала ее на мгновение в кипящий воск. А за ней – следующую, и так – дюжину рамок! А затем первую из них она окунала второй раз – и дальше по кругу. Пять кругов – и вместо веревочек на рамках болтались уже самые настоящие свечки, оставалось только подровнять ножом фитили и кончики. Сережа, Егор и Соломка, понятное дело, попросились помогать. Увы, легкое, когда наблюдаешь за сестрою Марфой, дело оказалось вовсе нелегко. Свечки прилипали друг к дружке и кособочились. Но как же это было восхитительно, какой чудесный запах воска стоял в мастерской! У Егора в конце концов получилось несколько вполне сносных свечей. Класть их в ящик сестра Марфа не стала, а отдала детям, сказавши, что могут сами поставить в храме. А тут уж и огонь под котлом пришлось гасить – сестра Марфа заторопилась на вечерню.
Погостить бы подольше! И сны тут снятся особенные, и чего только нет!
Непонятно, откуда, но Соломка наверное знала – в огромном этом старинным здании бояться ей решительно нечего. В толстых этих каменных стенах не живет ничего плохого. К тому же темнота была мягкой – почти на каждом углу ее прореживал теплый свет лампадок.
А из-под двери в маменькину келью пробивался огонек свечи.
Маменька, надо думать, опять перечитывает папенькины стихи. Она всегда их по ночам читает, когда папеньки нет. А перед приездом ворочает на место, да так хитро – листочек к листочку, все помнит, как что лежало. Читает и плачет иногда. А при папеньке называет все эти бумаги «рифмоплетством» и «твоими пустяками». Такая уж она, маменька Ольга Евгеньевна. Секрета ее, Соломка, конечно, никогда не выдаст, хотя и не понимает, зачем надобен такой секрет. Папенька бы только рад был, что вирши его нравятся до слез.
Но, прижавшись к замочной скважине, Соломка поняла, что угадала только отчасти. Слезы действительно были, но плакали, во-первых, и без бумаг со стихами, а во-вторых, двое. Тетя Панна, в бирюзовом шелковом капоте, сидела рядом с маменькой, накинувшей поверх ночной сорочки накидку лебяжьего пуха. Голова ее была склонена на маменькино плечо, руки обеих женщин были сплетены в объятии.
– Дура, Прасковья, какая ж ты дура… – всхлипывала маменька. – Я уж думала, что никогда не прекратишь ты себя терзать! Сколько мне раз тебя поколотить хотелось! Римлянка Корнелевская, вбила себе какой-то долг и ну живые чувства топтать!
– Лёля!..
– Да ладно тебе, не выпытываю же я, что там у тебя с Сергеем покойным как сладилось! Не выпытываю, слышишь! Да только Арсюшку ты всегда любила, с ребячества с самого! А уж он-то! Сколько раз мог жениться, так нет, тебя ждал, злодейку эдакую! Так и вправду начнешь о мужчинах хорошее думать!
– Ну, уж полно, не тебе, за Платоном-то, о мужчинах худое думать, – тетя Панна улыбнулась, смахнув рукою слезы.
– Ну, слышу голос преданной сестры! За Платоном, может, плохого думать и нечего, а для порядка надобно. Ты матери уж сказала?
– Нет еще. – Голос тети Панны упал. – Не знаю, Лёля, как и сказать-то. Не поймет она. Она ж после смерти папенькиной – сразу в монастырь. Ей не понять, что чувства человеческие – темный лес, в коем можно на полжизни заплутаться! Для нее все просто, все ясно, все навсегда. Не поймет она меня, никогда не понимала.
– А мне так сдается, она насчет вас уже обо всем догадалась.
Ну, все тут ясно, о чем только так долго болтать! Тетя Панна выйдет замуж за Арсения Сергеевича. Оно, конечно, хорошо, только плакать-то из чего? Потеряв всякий интерес к разговору, Соломка проскользнула дальше. Миновала келью тети Панны, где, понятное дело, было пусто, перед следующей, побольше, остановилась. И там не спали, вот уж ночь так ночь! Егорка и Сережа увлеченно играли в «Narr», [14]14
Narr – дурак либо шут: немецкая детская игра, в которой сбрасывают парные карты.
[Закрыть]устроившись при свете единственной свечки на одной из кроватей. Карточки для этой игры, нарисованные тетей Панной, Соломка очень любила разглядывать, больше, чем играть. Особенно нравились ей дамы XIII столетия – в подробно выписанных платьях котте и глухих чепцах: вот бы куклам такое сшить! Но этим двоим, конечно, не до средневековых нарядов. Проигравший будет непременно желать отыграться – не останови, так будет это продолжаться до утра. Ишь, обрадовались, что не в школе, совсем голову потеряли.
– Вот тебе двое купцов!
– Ах, двое купцов? А двух рыцарей не хочешь? На!
Боясь привлечь внимание кого-нибудь из взрослых, мальчики разговаривали громким шепотом. Соломка подавила порыв нарочно простучать около их двери каблуками, чтоб задули свечу. Вся бы игра спуталась. Ну да уж ладно.
Остальные двери не бросали полосок света на пол. Ущербная луна выплыла из облаков в дальнем окне. Соломка залезла в узкую оконную нишу. Ух, ты, какая красота! Высокие древние стены, которых не могли скрыть обнаженные ветви деревьев, были прекрасно видны из гостевых покоев. Укрытые легкими деревянными навесами каменные зубцы их вздымались к осеннему небу. Надо же, она и не думала, что в монастыре ходят ночью по стенам сторожа! Да еще с ружьями за спиною – самих ружей не разглядела бы, да помогла луна, кинув на землю их преувеличенную тень. Два темных силуэта, идя с различных сторон, сблизились, остановились вместе, видимо, затеяв разговор. Один из силуэтов чем-то показался Соломке похож на Арсения Сергеевича. Ну уж это, конечно, глупость. С какой бы стати ему торчать на стенах? Уж он-то, надо думать, спит – хоть кто-то же должен этой ночью спать!
– Вот тебе раз, Соломония Платоновна.
Соломка спрыгнула на пол, не успев как следует перепугаться: игуменья улыбалась.
– Надумала мечтать при луне, так стоило бы шаль на плечики-то накинуть. Не жарко у нас. – В руке у матери Евдоксии был подсвечник с восковым огарком. Снаружи из-за этого сразу сделалось темнее. – Ты хоть знаешь, который теперь час?
– У меня нету часов, – смущенно парировала Соломка, не без робости глядя в игуменьино лицо, как из рамы выступающее из черного апостольника. Странное дело: отчего-то ей показалось, что, если только вглядеться повнимательнее, она разглядит нечто очень важное. Но увидеть удавалось лишь то, что бабушка не сердится.
– Экое упущение родни – девятилетняя девица и не при часах. Между тем теперь около трех пополуночи.
– А отчего ж вы не спите?
Выпалив этот вопрос, Соломка вконец смутилась. Строго говоря, у игуменьи было больше оснований его задать.
– Что ж – ты опередила, так придется мне отвечать. – Игуменья усмехнулась. Соломке почудилось теперь, что и она смотрит как-то слишком уж внимательно, с добрыми словами взгляд не вязался. Глаза игуменьи казались в темноте черными – и в каждом плясало отражение свечи, что она держала в руках. – Засиделась, вишь, за книгами. Гляжу – а все одно через час подниматься, так вроде и ложиться незачем.
– А зачем так рано подниматься? Ведь совсем ночь на дворе и через час ночь еще будет?
– Смешное ты дитя. Молиться пора будет, вот зачем.
– Молиться? Ночью?
– Так уж у нас принято. Скоро самое увидишь. Сестра Валерия пойдет с деревянною колотушкой на молитву будить. Стук-постук в каждую дверь!
– Как это – увижу? Разве мне можно не ложиться теперь спать? – заинтересовалась Соломка. Как же все выходило интересно! Ночь почти без сна!
– Раз уж ты все одно проснулась… Твой, конечно, выбор. Чего тебе хочется – воротиться в кровать или встать на молитву со мною и сестрами?
– С вами!! – Соломка запрыгала на месте. – Бабушка, а можно мне помочь по дверям колотить?
– Ну, это уж с сестрою Валерией улаживай. – Взгляд игуменьи был теперь самым обыкновенным и очень добрым. – Но, коли хочешь в часовню, беги и быстренько оденься. В часовню в ночной сорочке не ходят. И няню свою не буди. Для ночной молитвы даже святой король Людовик сам с одеждою управлялся. Думаю, об этом короле ты уж слышала. И услышишь еще немало. Беги!