Текст книги "Переступая грань"
Автор книги: Елена Катасонова
Жанр:
Прочие любовные романы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 23 страниц)
Дмитрий Михайлович знал себе цену: некрасив да и рост – не очень, а теперь уж и возраст. Но он никогда не раскаивался, что променял на театр сытое адвокатство. Не раскаивался и не жалел, потому что любил. И его любили. В театре не притворишься, сколько ни пой про "святое искусство", лицемерие здесь не пройдет, вмиг разгадают товарищи-лицедеи. Но Митя любил театр в самом деле – до сентиментальности, до смешного – и, что поражало особенно, никому не завидовал. Потому, наверное, так сохранился: был он подвижным, легким, хотя не то что спортом, никогда и физкультурой не занимался, даже зарядки не делал. А театр знал как собственный дом, мог часами рассказывать, как играл Шекспира знаменитый Дальский – какой у него был Отелло и какой Гамлет, как бледнела на подмостках великая Савина, каким широким, непрактичным и добрым был Варламов – лучший комик российской сцены, какие "капустники" устраивал он в великий пост, когда целые семь недель театры были закрыты, а играть хотелось безудержно!
В труппе друг о друге всегда все известно, ничто в труппе не скроешь, нечего и пытаться. Про Митю было известно, что от него подло сбежала скрипачка-жена и увезла с собой единственного, любимого сына, что сын вырос где-то вдали, и Митя писал ему длинные письма – сначала печатными буквами, потом письменными, очень разборчиво, крупно, и это было мучением, потому что почерк у Мити был непонятен, стремителен. Но он писал и писал – советы на все случаи жизни, которую сам до смешного не знал, – писал на репетициях и спектаклях, в ожидании выхода, потому что был твердо уверен, что сына нужно воспитывать.
А потом сын погиб в воздушном бою с "мессершмиттами", и Дмитрий Михайлович на нервной почве потерял голос. Врачи говорили, что со временем все восстановится, только надо бы поберечься, и Митю от спектаклей освободили. Поразмыслив, главный режиссер отправил его в городскую библиотеку, поработать над репертуарными сборниками: современных хороших пьес, как всегда, катастрофически не хватало.
Там Митя и познакомился с тихой и милой библиотекаршей, у которой тоже на фронте погиб сын, а муж еще раньше – на западной нашей границе. Познакомился и полюбил, пожалуй, впервые в жизни. Ему уже было за пятьдесят, Татьяне Федоровне немногим меньше. Оба они стеснялись своего позднего, да и не ко времени чувства, но, Боже мой, как они ссорились и мирились, как ревновали, страдали и обижались! Особенно когда он вернулся в театр и они не могли уже видеться с утра и до вечера, не могли сразу же объясниться.
"Моя любимая, ненаглядная, прости меня, – писал он ей после очередной вспышки ревности, когда – в который раз! – хотел с ней навеки расстаться. Я просто очень расстроился, что ты не пришла на спектакль. А ведь я играл для тебя, для тебя одной, дорогая моя! В антракте посмотрел в щелочку, а тебя нет в зале. И я решил, что ты меня разлюбила, бросила, а тебя, оказывается, отправили на дежурство. Не знаю, как я дожил до вчерашнего дня, когда ты мне все объяснила. Не осуждай меня: актеры всегда чувствуют все острее".
Но и она, не актриса, чувствовала так же: ревновала его к бывшей жене, о которой он зачем-то ей все рассказал, ревновала к партнершам и вообще к богеме, которую – была уверена! – прекрасно знала по классической русской литературе, неустанно о нем думала, когда был он занят в спектакле, смущалась и радовалась, когда в редкие свободные вечера он встречал ее у библиотеки.
Они изводили друг друга почти два года, целомудренно храня в тайне свои сложные отношения, о которых знали уже весь театр и вся городская библиотека. А потом праздновался первый послевоенный Новый год, и главный режиссер (не без мудрого совета жены – ведущей актрисы) пригласил Татьяну Федоровну под зыбким предлогом "огромной ее помощи в подборе репертуара". Актеры выпили, растрогались и расчувствовались: в легкомысленном их товариществе, на их глазах родилась любовь – настоящую, ее все чуют, – и кто-то что-то про это сказал, кто-то провозгласил тост за "прекрасное и святое чувство", и кто-то пошутил, что в коллективе зажимают свадьбу.
Митя вспыхнул, вскочил, но Татьяна Федоровна положила ему на локоть добрую руку, останавливая улыбкой, и он увидел, что вокруг него только друзья, а рядом единственный человек в мире, и через два месяца они поженились.
6
Татьяна Федоровна сдала служебную комнату и переехала к мужу, в деревянный домик у Волги. Домик был маленький, симпатичный – укрывшийся в тиши глубокого глухого двора, вросший в землю гриб боровик. В нем было целых три комнаты да еще что-то вроде сеней – хоромы после ее клетушки. Правда, вода во дворе и печной обогрев, но три комнаты...
Татьяна Федоровна поднималась по широкой поскрипывающей лестнице, отпирала дверь (Дмитрий Михайлович торжественно вручил ей выточенный театральным слесарем специально для нее ключ), проходила через прохладные сени и входила в гостиную. Яркое мартовское солнце холодно заливало афиши спектаклей, в которых играл когда-то Дмитрий Михайлович, блестело в стеклах больших фотографий. Она стояла перед ними, не сняв пальто, и любовалась Митей на фотографиях, пока его не было с нею рядом.
Потом она открывала форточку, и волжский ветер, озоруя, врывался в дом: весело пробегал по тетрадям с аккуратно переписанными ролями, добирался до пухлых журналов, стопкой лежащих на этажерке, сдувал пыль с корешков старых книг, сохраненных и сбереженных, несмотря на годы актерских скитаний. Все в этом доме казалось ей удивительным, несерьезно-прекрасным, она и не знала, что бывают такие дома. Вместо ковров – афиши, ветхие, но любовно подклеенные, никаких бронзовых часов или там фарфоровых пастушек, зато шкафы переполнены книгами, да еще книги на полках – их читали и перечитывали, щедро давали друзьям, – старые пластинки с голосами актеров, о которых Митя рассказывать мог часами. И путешествия, путешествия... Митя исколесил пол-России.
Она, правда, тоже поездила – муж кадровым был военным, – но у них были солидные ответственные командировки, а Митя всякий раз рисковал и надеялся, взлетал и падал, шел в новую труппу и к новому режиссеру, и все по каким-то детским, далеким от реальной жизни соображениям. Однажды уехал из театрального Харькова в нетеатральный Тамбов к вздорному главному и на меньшую ставку, а для чего? Для того только, чтобы сыграть одну-единственную, подготовленную ночами в гостиничном номере роль.
– Ну и как, сыграл? – замирая от страха за того, молодого Митю, спрашивала Татьяна Федоровна.
– Ого, еще как! Аплодисменты сорвал настоящие!
– И все?
– Что же еще, Танюша? Стою, помню, на авансцене, зал прямо буйствует, а я от слез ничего не вижу.
– А потом?
– Что потом? Отыграл сезон и уехал: тяжелый город Тамбов...
Она уходила в библиотеку утром, когда Митя еще спал после спектакля, а приходила вечером, когда его уже не было: занят был почти каждый вечер, хоть и на маленьких ролях, иногда и на выходных. Но как же чувствовалось его присутствие в доме! Была протоплена печь (успевал после дневной репетиции), в печи стояли каша или картошка, еще горячие, и обязательно на столе лежала записка: такой-то сегодня спектакль и не придет ли она в театр, а если нет, то к двенадцати он будет дома. "Но если, Танечка, ты устала, то, конечно, меня не жди", – из деликатности добавлял Дмитрий Михайлович, хотя ни он, ни она и представить себе не могли, чтобы она легла спать, его не дождавшись.
Старые ходики отбивали время мелодично и громко, с каждым ударом приближая свидание. Татьяна Федоровна сидела в кресле, за письменным общим столом и работала: переписывала стихи для ребят из Дворца пионеров – у нее был хороший почерк да и времени больше. Зачем Митя взялся руководить кружком? Вообще-то она догадывалась...
В двенадцатом часу заливалась лаем, срываясь на радостный визг, их дворовая Бобка (назвали Бобиком, а она принесла щенков), скрипела деревянная лестница под быстрыми родными шагами, в комнату входил Митя и прижимал Татьяну Федоровну к своему сердцу. Они садились за стол, из кастрюльки валил душистый горячий пар, картошка в мундире блаженно жгла пальцы, янтарно светилось на блюдечке, пахло полем и лесом настоящее подсолнечное масло. Они чистили друг для друга картошку, хрустели ледяными, из погреба, огурцами, с наслаждением ели вкусный, уже не военный хлеб и говорили обо всем, что в этот день с ними случилось...
А по ночам ему снился сын – тот маленький серьезный мальчик с торчащими после стрижки ушами, который уехал от него когда-то да так и не воротился. А теперь его нет вообще – нигде, ни в какой стороне, ни на каком кусочке такой огромной земли. Это невозможно было понять, с этим было нельзя примириться, а главное – никак этого не представишь, а ведь Дмитрий Михайлович вроде бы умел представить все.
Он хранил эту боль в себе, боль без конца и без края, без надежды, что когда-нибудь она уйдет или хотя бы смягчится; он таил эту боль от Тани ведь она потеряла двоих. Но когда в театр позвонили из Дворца пионеров и спросили, не возьмется ли кто из актеров вести кружок за мизерную, смехо-творную просто плату, Дмитрий Михайлович заволновался, нервно закашлялся и сказал помрежу:
– Я попробую, Сергей Сергеич, вы не думайте, я сумею...
– Да ради Бога, Митенька! – изумился его волнению помреж. – Работа, можно сказать, шефская.
7
Встретили его во Дворце пионеров на удивление странно: вроде бы в нем не нуждались. Во всяком случае, сразу сказали, что комнаты для кружка пока нет, но все равно скоро каникулы, так что пусть он не беспокоится, и что его задача – отбирать молодые таланты на городскую олимпиаду, больше от него ничего не требуется.
Дмитрий Михайлович растерялся, расстроился, полез было в спор, но тут же перепугался, что его не возьмут, и на все согласился.
И вот он сидит в большом неуютном зале, отданном ему на сегодня, и записывает в тетрадь тех, кто хочет у него заниматься. Как он боялся, что никто не придет! А они идут и идут – пятиклашки, смелые и полные любопытства, легко краснеющие самолюбивые девушки с комсомольскими значками на отглаженных школьных фартуках, подростки с длинными руками-ногами, которые им мешают.
– Почитай что-нибудь, – просит каждого Дмитрий Михайлович.
И они читают стихи о войне, что-то из школьной программы, из газет и журналов (он и не знал, что такое печатают да еще называют стихами), а один, в очках, с задумчивым взглядом – "Я помню чудное мгновенье..." – под хихиканье и перешептывание остальных.
Он возьмет их всех, даже если ему придется заниматься с ними в три смены, всех – способных и не способных, он научит их отличать поэзию от поделок, ее любить, чувствовать! Олимпиада... Черт знает что!
Дмитрий Михайлович вернулся домой с целой программой, выложил ее жене прямо с порога и протянул внушительный список книг.
– Тютчев, Танечка, Фет, Майков... Представь себе, они их почти не знают, не проходят, представь себе, в школе. Даже Блок не очень-то им знаком.
– Но это стихи не для сцены, – пыталась образумить его Татьяна Федоровна. – Они же не пионерские.
– Ну и что? – закричал в ответ Дмитрий Михайлович. – Они о самом главном: о вселенной, в которой все мы живем, о движениях нашей души!
Он, конечно, тут же раскаялся, что закричал, обнял Таню.
– Пионерские, Танечка, поищи тоже, что-нибудь этакое, веселое. Но не знать Тютчева...
К лету они уже любили его так, как любят только в юности: беспредельно и беззаветно. Как не хотелось ребятам уезжать в лагеря! Они остались бы с ним навеки, но, конечно, пришлось покориться. В конце августа все собрались снова – выросшие, загоревшие, соскучившиеся друг о друге. А Дмитрий Михайлович встретил ребят смелой идеей: поставить спектакль, настоящий спектакль – "Снежную королеву".
– Зал у нас есть, сцена – вот только без занавеса и без круга – тоже. Костюмы я раздобуду в театре, а кое-что пошьют здесь, в костюмерной. Ну, что вы на это скажете?
Что они могли на это сказать? Они закричали "ура", они были в таком восторге, что ему пришлось срочно призывать их к порядку:
– Тише, тише, да тише же! Прошу всех перечитать Андерсена, перечитать и подумать, о чем, если всерьез, его сказки? У кого есть Андерсен?
Поднялось несколько рук.
– Вот и хорошо, почитайте вслух, вместе, или передавайте книжки друг другу, поспрашивайте в школьных библиотеках...
Они, конечно, решили читать вместе – ведь тогда можно не расставаться, – они как раз сговаривались, где и у кого встретиться, когда приоткрылась дверь и на пороге возникла маленькая фигурка. Аленка стояла молча, не двигаясь и не входя в комнату.
– Ты, девочка, к нам? – спросил ее Дмитрий Михайлович. – А почему так поздно? Мы ведь уже заканчиваем. Впрочем, это не важно. Тебя как зовут?
– Лена.
– Значит, Аленка? – сразу угадал он ее домашнее имя. – А меня зовут Дмитрий Михайлович. Ну что ж, Аленушка, проходи, не стесняйся. Почитай что-нибудь, мы тебя слушаем.
Она уже знала, что без экзаменов никуда не примут, и потому выучила наизусть любимое стихо-творение. Аленка откашлялась, глубоко вздохнула.
– Сквозь волнистые туманы пробивается луна, – тихо сказала она. – Нет, не так... Сквозь волнистые туманы пробирается луна...
Или все-таки "пробивается"? Она не помнит, не помнит! Аленка сглотнула, опустила голову и умолкла. Стоит посреди комнаты и молчит, ну просто слова сказать не в силах. А на нее смотрят и девочки, и мальчишки сидят на стульях, на подоконнике, глазеют, как на обезьяну в цирке, и кажется ей, что посмеиваются. Еще бы! Они здесь свои, а она чужая, они все вместе, а она одна, в руках у них какие-то тетради, листочки, а у нее тряпичная сумка с пляжа. Хотела оставить на вешалке, да гардероб не работает – лето.
Уйму стихов помнит Аленка, но ни один не пролезет сейчас через пересохшее горло. А если пролезет, кто знает, что из него получится? После истории в музыкальной школе она ни за что не ручается. Была бы хоть Ира рядом, хоть бы ждала ее там, внизу!
Аленкины глаза стремительно наполняются слезами. Скорее отсюда, бегом, вот только ноги не слушаются... И тут рядом с ней оказывается Дмитрий Михайлович – да он вовсе и не старик, почему это ей казалось, что он старик? Он кладет руку ей на плечо, легонько подталкивая, ведет к столу.
– Сережа, уступи девочке место. Садись, Леночка, не стесняйся. Как твоя фамилия, адрес? В какой ты учишься школе?
Неужели ее записывают в кружок? Просто так, без экзаменов? Но ведь этого не бывает!
– Мы тут как раз подумываем о спектакле... "Снежную королеву" читала?
Аленка кивает.
– Перечитай до вторника, хорошо? Во вторник соберемся здесь, во Дворце, и поговорим о сказках, об Андерсене. Придешь?
Да разве может она не прийти!
– В семь часов ровно, смотри не опаздывай, как сегодня! Небось прямо с пляжа?
Дмитрий Михайлович заговорщически ей подмигивает, и Аленке становится весело. Все встают, двигают стульями, теснятся вокруг Дмитрия Михайловича. Так не хочется уходить, но, наверное, надо? Не очень решительно направляется Аленка к двери, но этот человек все понимает.
– Леночка, – окликает он ее, и Аленка останавливается и смотрит на Дмитрия Михайловича с робкой надеждой. – Ты не очень спешишь?
Никто из учителей, никто из знакомых ей взрослых никогда так на равных с нею не разговаривал.
– Не очень, – неуверенно отвечает она.
– Тогда пойдем с нами! Ребята всегда провожают меня домой. Леша, что ж ты не приглашаешь? Какой же ты после этого староста?
Они гурьбой выходят из Дворца пионеров. Дмитрий Михайлович, утонув в ребятах, шагает по улицам буйно цветущего города, спускаясь к реке, к прохладе, к своему дому, где его ждет любимая женщина. Они все вместе входят во двор – пора уж прощаться, – а во дворе под огромной липой, за чистым деревянным столом, на котором таинственно светится керосиновая лампа и стоит большущий, на ведро, самовар, сидит и ждет их Татьяна Федоровна.
– Митя, наконец-то! А я боялась – вдруг ты один, без ребят? Видишь, что я надумала? Будем сейчас пить чай, вечер-то какой чудесный! Садитесь, садитесь...
Чуть смущаясь, все чинно рассаживаются по лавкам. Татьяна Федоровна наливает в стаканы и чашки чай, угощает гостей бубликами с вареньем, под столом тычется в ноги, обнюхивая тапочки и сандалии, несколько озабоченная таким нашествием Бобка. Потом она выходит из-под стола и ложится поодаль, задумчиво и меланхолично положив морду на лапы. Она лежит и вместе со всеми слушает, как Дмитрий Михайлович, не удержавшись, не дожидаясь вторника, описывает удивительную жизнь одинокого сказочника – мечтателя и фантазера.
Аленка сидит затаив дыхание, оставляет даже варенье в прозрачной розетке. Тонет в темноте пышная липа, вьется над лампой бесчисленная мошкара, завораживая, усыпляя, пахнут цветы и травы... Неужели и ей дадут роль? Нет, этого не может быть: она ведь новенькая. А может, дадут, хоть самую маленькую, крошечную? Надо спросить у мамы – мама, конечно, знает, надо похвастаться перед Ирой, вот удивится! А то фасонит со своей скрипкой: уставится в ноты, будто действительно понимает что-то в этих крючках и точках...
Аленка, не мигая, смотрит на лампу и мечтает, мечтает... А у нее дома – такая беда.
8
Мама лежит на постели багровая, с чужим одутловатым лицом. Губы сухие, глаза блестят, волосы липкими прядями разбросаны по подушке.
– Петя, а как же мы? Как же девочки, Петя?
– Бредит...
Ефросинья Ивановна, ближняя их соседка, подпершись, сидит у дивана, жалостливо смотрит на мать. Ира испуганно замерла у окна. Дверь без конца отворяется, входят-выходят соседки.
– Ну, что?
– Сейчас будет.
Борис Васильевич, муж тети Фроси, сбегал уже в аптеку и вызвал оттуда "скорую".
– А-а-а, явилась, – хмуро бросает Аленке всегда такая ясная, добрая тетя Фрося, – ступай к нам, поешь чего-нибудь.
– Не хочу...
– Ступай, говорят, – топает ногой тетя Фрося, и Аленка пятится к двери.
В соседней комнате она с трудом глотает остывшее уже пюре, запивает пюре тоже холодным чаем. Света, тети Фросина дочка, о чем-то спрашивает, но Аленка не отвечает: она прислушивается к шагам в коридоре – когда же придет врач? Соседки ходят и ходят, и все к ним, к матери, слышно, как отворяется-затворяется дверь.
Что-то происходит с Аленкой: перед глазами стоит еще деревянный струганый стол под старой липой, на столе самовар, лампа, тихая женщина наливает чай... Но это было так бесконечно давно, может, не было вовсе, а приснился Аленке сон или читала она книгу. Все растворилось в страхе, съежилось и поблекло, стало маленьким и далеким, как в перевернутом бинокле, который тогда, в театре, дала ей мама. Аленка посмотрела в оконца и увидела далеко-далеко крошечную сцену, а на ней кукольные фигурки актеров...
Она встает и, не понимая, что там говорит Света, идет к маме. Мамины руки шевелятся без устали, бегают беспокойно по одеялу – что-то ищут и никак не могут найти, – голова мотается по подушке – к стене, от стены, снова к стене.
– Петя, Петенька, какая тоска...
– Аня, милая, выпей водички, авось полегчает...
Тетя Фрося наклоняется над матерью, поднимает ей голову вместе с подушкой, подносит к губам чашку с водой:
– Попей, Анечка...
Но зубы стиснуты, губы сжаты, вода проливается на подушку. Фрося растерянно глядит на соседок.
– Давай переверну, – приходит на помощь Пелагея Ильинична.
Она переворачивает и взбивает подушку, горько вздыхает:
– Господи, жар-то какой! Укатали сивку крутые горки...
От этих непонятных и страшных слов Аленка тоненько плачет, и тут же, только громче, начинает плакать Ира.
– Цыц вы, кликуши! – Борис Васильевич сердито смотрит на Пелагею Ильиничну, неловко гладит Аленку по голове. – Ну чего вы, чего? Ну, заболела мать, вылечат! Приедет доктор и вылечит... Коли надо, так и в больницу... А вы тут с нами, у нас, верно, Фрося?
– Господи, да а как же? – машет рукою Фрося и тоже всхлипывает.
А у матери оказался сыпняк, и ее увезли в больницу, далеко-далеко, на край города, за железнодорожный мост, а в коридоре сделали дезинфекцию. Ира с Аленкой остались с соседями, ни с кем и со всеми, хотя главной была все-таки тетя Фрося.
– Девочки, вставайте, – будил их кто-нибудь по утрам, а на общей кухне их уже ждал неизвестно кем приготовленный завтрак.
Они одевались, ели и нехотя плелись в школу: из-за карантина безнадежно все запустили, да и не хотелось им заниматься, школа казалась теперь такой ерундой.
– Ира, Аленка, – догоняла их тетя Фрося, – сколько раз говорить: перед уходом показывайтесь! Ну вот, так и знала! А галоши где? Осень на дворе, дождь. Не хватало еще, чтоб вы заболели! Ну-ка, живо – галоши и шарф!
Приходилось возвращаться, надевать тяжелые галоши, обматывать вокруг шеи под тети Фросиным суровым взглядом длинный унылый шарф.
– Девочки, обедать! – встречали их после школы, и они обедали на той же кухне, не очень зная, кто их сегодня кормит, разве кто-нибудь спрашивал с особой придирчивостью, как им борщ, как лапша?
По субботам тетя Фрося брала их с собой в баню – собирались долго и обстоятельно, со своими тазами, мочалками, – по воскресеньям они ходили к маме, в больницу. Ира несла бидон с киселем или бульоном, Аленка – бутылки с минеральной водой, а главное – листок с вопросами, который тетя Фрося старательно заталкивала ей в варежку.
– Смотри, Аленушка, не забудь, а ты, Ирочка, проследи – ты ведь старшая! Там все записано, пусть скажут, какая температура, что принести, может, фрукты? Сходим тогда на базар, купим, чего там...
Фруктов в магазинах города не было, на базаре драли по двадцатке за килограмм, и покупали фрукты в основном для больных, зорко следя за весами, чтоб не обвесили.
Дежурная нянечка, шевеля губами, читала листок, вписывала красным карандашом температуру, почему-то сердилась.
– Фрукты... Какие там фрукты... Совсем без понятия. Отец погиб, что ли? Никого, что ли, нету? Ну-ну, авось выберется...
На третье воскресенье – у них как раз кончился карантин – тетя Фрося повязалась крест-накрест платком, велела девочкам сидеть дома и отправилась в больницу сама. Она вернулась поздно – кого-то долго ждала: воскресенье же, накричала на Иру с Аленкой, заодно и на Свету – они играли весь день в "дурака", – выгнала всех троих из комнаты и собрала у себя соседок.
– Помирает Аня-то, – сказала она, – воспаление легких еще прикинулось. Врач говорит, осложнение, говорит, есть такое лекарство, новое, вот кабы оно... Я записала...
– Дай-ка. – Борис Васильевич берет бумажку и читает по слогам длинное, никому из них не известное слово – "пенициллин"... – Ну что ж, надо достать.
И все посмотрели на Веру Павловну, глазного врача.
– Я попробую, – сказала она и встала. – Я поговорю у нас в клинике.
– Вы понимаете, о чем просите?
Сергей Львович, главврач, покинул свое удобное кресло и, негодуя, бегает по кабинету. Вера Павловна сидит, опустив глаза, но не уходит: пусть прокричится. Они работают вместе не первый год, она знает – надо ему покричать и повозмущаться, потом он начнет действовать.
– Нет же его еще, практически нет! Лимит на пенициллин строжайший, и я не имею права... Да и где я его возьму, в нашей-то клинике?
– Девочек жалко, – дождавшись паузы, тихо говорит Вера Павловна, – и Аню...
– Какую еще Аню? – Он останавливается с разбегу и смотрит на нее, нахмурившись, недоуменно.
– Которая умирает... Она одна их растит. Ирочка даже на скрипке играет.
– Да при чем тут скрипка? – снова взрывается Сергей Львович, но думает уже, думает, Вера Павловна видит. – Отец погиб, что ли?
– Не знаю, – пугается Вера Павловна, – наверное...
Правду сказать не решается, да и не знает она всей правды.
Но Сергея Львовича ответ ее нисколько не занимает, он его и не слышит: ищет, к кому обратиться за помощью, чтоб вернее всего.
– Может, позвонить в здравотдел? – осторожно помогает ему Вера Павловна.
– А позвоню, что скажу?
– Что остаются двое сирот, никого на свете...
– Ах, Верочка, сирот сейчас миллионы!
Вера Павловна терпеливо вздыхает, снова опускает глаза: без пенициллина она не уйдет. Да и он, старый заслуженный врач, не может уже ее отпустить – там, за мостом, в инфекционной больнице, умирает неизвестная ему Аня, остаются двое детей, пенициллин – последняя, единственная надежда. Лимит... Так он как раз для таких случаев! Сергей Львович садится в кресло и набирает номер – первый из тех, что предстоит ему сегодня набрать.
Звонок, звонок, еще звонок – по цепочке, сверху и донизу. Наконец заветная бумажка с адресами и телефонами у Веры Павловны в руках.
В один конец города – за рецептом, в другой – за самой главной, второй подписью, снова туда, где была, – за драгоценными маленькими пилюлями. Вечером измученная Вера Павловна одолевает последнее препятствие длиннющий железнодорожный мост, отделяющий инфекционную больницу от города. А в больнице ей говорят, что Анна Петровна два часа назад скончалась.
9
Дожди идут днем и ночью – тяжелые, обложные. Не было в этом году бабьего лета, не было печальных и светлых дней. Сразу дожди, холода... И в день похорон – дождь с самой ночи. Дождь по дороге на кладбище, и когда хоронили – дождь, и когда ехали обратно – дождь и дождь без конца.
Тетя Фрося держала девочек за руки, от себя не отпускала, словно боялась их потерять, и плакала, плакала, корила себя, что поздно хватилась, поздно поехала в инфекционку. Вера Павловна с Пелагеей Ильиничной остались дома: пекли блины на поминки – у кого сохранилось с последней выдачи, тот и отдал свою муку бедной Анечке. Вера Павловна мучилась тоже: эти несчастные два часа не давали покоя. Бегала по городу, ждала, как дура, трамваев, надо было ловить такси...
– Какое такси, – пыталась образумить ее Пелагея Ильинична, – где ты его найдешь?
– Люди ловят служебные, – не принимала утешений Вера Павловна, – а я не умею, мне и в голову не пришло. Не привыкли мы, тетя Паша, к роскоши.
Пелагея Ильинична хотела еще возражать – понимала, что надо, что Верочка возражений ждет, – но, посмотрев в окно, увидела Фросю и девочек, всех соседей.
– Приехали, – засуетилась она, – как раз мы с тобой поспели...
До самого вечера все тесно сидели за длинным столом, составленным из отдельных кухонных столиков, сидели и поминали Анну Петровну, давали друг другу слово как-никак, а сестер вырастить, если надо, так и удочерить.
– Ты, Борь, узнай, куда пойти, к кому обратиться, – наставляла тетя Фрося мужа, единственного кроме старика Евсеича в коридоре мужчину. Удочерим, чего там, пусть Анечка спит спокойно.
Борис Васильевич молча кивал, курил самокрутки, подливал в граненые стаканы водку.
– Ты ж, Ира, смотри скрипку-то не бросай, – волновалась раскрасневшаяся тетя Фрося. – Мама говорила, слух у тебя какой-то особенный, значит, играй!
В свое время женщины осуждали Аню – у самой ни плаща, ни пальто приличного нет, а она скрипки тут покупает, в свое время женщины сердились на Иру – пиликает целыми вечерами, как комар пищит, действует всем на нервы, – но теперь соседки дружно поддержали Фросю.
– А что, будет у нас своя музыкантша! Придем на концерт, а Ирочка в длинном платье... Как мать задумала, так пусть и будет! Выпьем, бабоньки, за ее светлую душу...
Все пили не чокаясь, а во главе стола стояла пустая тарелка, а на ней кусок хлеба и рюмка – для той, которой здесь уже не было, но которая вроде бы все видела и все знала – так сказала тетя Фрося Ире с Аленкой.
10
Аленка бредет по улице, опустив голову, гонит перед собой льдышку. Домой идти неохота: Ира еще в музыкалке, а со Светой они поссорились. Светка вообще теперь ими командует, хотя тетя Фрося их защищает, а дочку бранит. Но тетя Фрося приходит домой только вечером. Была бы мама жива...
Аленка перекладывает набитый учебниками портфель в другую руку. Небо темное, низкое, географичка сказала, что скоро опять пойдет снег, тогда потеплеет. А пока очень холодно, с Волги дует ледяной колкий ветер. Повернуть, что ли, домой? Нет, не хочется. Тетя Фрося сегодня придет совсем поздно, Светка вредничает. Была бы мама жива...
Может, попроситься в детдом? Вчера вечером на кухне спорили, шумели так, что даже в комнате было слышно. Тетя Паша детдом хвалила – одевают, воспитывают, кормят за день четыре раза! – Фрося на нее почему-то сердилась... Поговорить, что ли, с детдомовскими девчонками? Их в классе четверо, друг за дружку всегда горой и дерутся здорово. Интересно, как там у них? Ничего, наверное, жить можно. А то Фрося все шепчется с Борисом Васильевичем, а о чем, кто их знает? Оформят Аленку с Ирой к себе, тогда и в детдом их не примут.
Эх, мама, бросила нас одних... У Иры хоть скрипка...
Аленка совсем замерзла, но идет все дальше и дальше, спускаясь к мертвой, во льду и снегу, реке. После маминой смерти ей как-то все время скучно, короткие зимние дни тянутся долго, даже читать не хочется. Таня Смирнова из пятого "Б" подошла недавно на большой перемене, молча протянула книгу. "Три мушкетера"... Сколько Аленка их когда-то выпрашивала! Но даже "Три мушкетера" теперь не читаются: откроет Аленка книгу и сидит над страницей, сидит и о чем-то думает, а спроси о чем, она и сама не знает...
– Девочка, девочка, подожди!
Она не сразу понимает, что это к ней. Смотрит – через дорогу бежит человек, бежит, задыхается, машет рукой. Как назло, потоком идут машины, приходится человеку остановиться.
– Подожди, девочка! – кричит он, прижимая руку к сердцу.
Где она его видела? Нет, не помнит. А человек уже рядом.
– Ты разве не узнаешь меня? – Чему он так радуется? – Я, представь, тебя сразу узнал, вот только забыл, как зовут. Лена? Ну конечно, Аленка! А я Дмитрий Михайлович, ты еще к нам в кружок приходила, помнишь? Потом взяла и пропала куда-то, мы даже старосту за тобой посылали: думали, вдруг ты на что-то обиделась? Леша сказал, что у вас карантин – мать заболела. А теперь ты почему не приходишь? Карантин же, наверное, кончился?
Аленка смотрит в сторону и молчит. Не хочется разговаривать, ничего не хочется. Дмитрий Михайлович заглядывает ей в лицо – какие усталые, какие больные глаза, какая недетская в них тоска... Он берет странную девочку за руку.
– Слушай, да ты совсем замерзла! Где твои варежки? Ты их что, потеряла? Куда ты идешь?
– Никуда.
– Как – никуда? Ты ведь почти у Волги! А я иду с репетиции, вижу знакомая девочка...
Он совсем растерялся от этой непонятной ему замкнутости. Но оставить Аленку одну он никак не может.
– Почему мы стоим, когда такой холод? – осторожно говорит Дмитрий Михайлович. – Пошли ко мне, к нам. Дома волноваться не будут?
Да что он к ней пристает, когда она так устала! Собравшись с силами, Аленка стряхивает с себя привычное оцепенение, выдергивает руку и поворачивается, чтоб уйти. Но Дмитрий Михайлович ее не пускает.