355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Гордеева » Не все мы умрем » Текст книги (страница 22)
Не все мы умрем
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 17:29

Текст книги "Не все мы умрем"


Автор книги: Елена Гордеева


Соавторы: Валерий Гордеев
сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 25 страниц)

«Беляев Аркадий Николаевич. Член РСДРП(б). 1889–1930»

Мокрухтин выбрал все точно: и нишу рядом со своей будущей могилой, и дверцу, которую не своруют, потому что она именная, и Аркадия Николаевича, который умер так давно, что родственники его рассеялись по стране, если вообще таковые были. Раз кремировали, их могло и не быть. Хоронил профсоюз или партячейка, на заводе отлили чугунную дверцу, закрыли, на том и забыли.

Мокрухтин высыпал прах члена РСДРП(б) на землю, а ветер и дожди довершили дело.

К выходу Евгения повела их другой дорогой – мимо могилы матери и бабушки. Она чуть замедлила шаг, повернула голову к памятнику и одними губами едва прошептала:

– Спасибо.

Никто ничего не услышал, кроме, конечно, Германа. Но он и виду не подал, только про себя отметил: Ильина Вера Васильевна – мать, а Ильина Анна Петровна – бабушка, та самая, которая дворянка. Теперь они будут покоиться на одном кладбище вместе с Мокрухтиным. Такой парадокс!

По дороге на дачу Антон сказал:

– Ну конечно! Как я раньше не догадался! Все зависит от силы звука. Плеер – это вам не оркестр. Поэтому она и не открылась.

Евгения лишь улыбнулась: хорошая мысля приходит опосля.

Евгения долго не могла уснуть, все ворочалась в кровати, переживая события ушедшего дня. Наконец встала, оделась, спустилась по лесенке вниз и села на крылечке.

Антона и Германа целый день не было; забросив ее на дачу, они исчезли до вечера. Евгения догадывалась, чем они занимались: изучали архив Мокрухтина.

Вечером мужчины появились – веселые, радостные, сели за стол на кухне, разрешив Лентяю лечь рядом с ними, по очереди наклонялись и трепали его за холку, всячески выражая ему свое расположение, как будто это он нашел архив. Евгения думала, что это в общем-то правильно – не станут же они ее трепать за холку? Но про архив ей ничего не говорили, а она не спрашивала, хотя и умирала от любопытства.

«Может, от этого и бессонница? – думала она, глядя на темный сад, проколотый светом звезд. – Тогда попробуем проникнуть в архив силой мысли».

Водолаз черным шаром раздвинул, шурша, траву, подкатился к ногам и расплющился – лег. От него резко пахло полынью. Евгения сразу поняла, в каком углу сада он возился. Так неужели она не догадается, что в архиве?

«Ну, во-первых, там все подлинники договоров с различными фирмами. Цена им – миллион. Во-вторых, два договора с Зинаидой Ивановной. Их стоимость, конечно, намного меньше, но для самой Зинаиды Ивановны они бесценны. А вот видеокассет там нет», – это она отметила, когда Герман рассовывал бумаги по карманам.

Но она видела какие-то фотографии.

«На снимках, скорее всего, Соколов – анфас, в профиль и в разные периоды жизни. Неужели это так обрадовало Ежика? В принципе он знает, что Михаил Михайлович – это Олег Юрьевич. Для Ежика установить, кто такой Олег Юрьевич, несложно. Отчего же так много ласки получил Лентяй? Ежик даже косточку из борща вынул и дал ему».

– Лентяй, а Лентяй, – потрепала она пса за холку – ты почувствовал, как тебя сегодня любили?

– Ррр…

– А знаешь почему? Потому что ты нашел нечто, что важнее даже косточки из борща. Не станут же они так сиять только оттого, что убрали Соколова? Нет, Соколов жив. А они сияют. Значит, дело не в Соколове.

– Ррр…

Сдавленный смех раздался за спиной Евгении; Герман слышал, как она вышла из комнаты, выглянул из открытого окна – женщина сидела на крылечке, – как тогда, на ее даче. Он тихо спустился и сел на ступеньку повыше – так тихо, что она, занятая своими мыслями, ничего не услышала, хотя он находился в метре от нее.

– Не спится, Евгения Юрьевна?

– Любопытство замучило, Герман Генрихович.

– Спрашивайте. – Герман пересел на ступеньку рядом с ней.

– Вам очень нужны договоры Завьяловой Зинаиды Ивановны?

– А вам зачем?

– Хочу их вернуть Зинаиде Ивановне.

Герман молчал, а Евгения начала объяснять, боясь, что он ей откажет:

– Нет, я нормальная женщина, и восторга от того, что она уводит у меня мужа, я не испытываю. Но она не отбивала у меня мужа – я сама, убив Мокрухтина, оттолкнула его от себя. Чувствую свою вину, хочу вину искупить, вернуть Зинаиде Ивановне свободу и таким образом снять между ними последние преграды. – Тут она вздохнула.

«Неужели она его любит? – подумал Герман. – Или наоборот, хочет их сближения, потому что не любит его?» – и решил уточнить:

– Вы не признались ему сразу, потому что боялись ненависти?

– Может быть, может быть… – Евгения хотела уклониться от ответа, но вдруг передумала: – Человек слаб, очень слаб, и взваливать на него такой груз – это согнуть его до земли. Кто выдержит?

– Понимаю, – рассмеялся Герман. – Вы взвалили эту ношу на меня. Очень вам признателен за доверие.

Евгения тоже рассмеялась:

– Ну должна же я хоть перед кем-то исповедаться! Почему бы не перед вами? Вы же не упадете в обморок, если я вам скажу, что, убивая Мокрухтина, я не испытывала никакой жалости и что убить человека так же легко, как проткнуть бурдюк с вином? Пропорол шкуру – и вино полилось наружу. Вино красное, пузырится, шипит, а бурдюк хлюпает, когда из него жизнь уходит. – Евгения передернула плечами. – Но не будем об этом говорить. Садистским комплексом я не страдаю.

Герман понял, что дело отнюдь не в том, любит она Михаила Анатольевича или не любит, а в том, что как личность она больше мужа настолько, что боится его раздавить.

– Вот вы – боитесь меня? – озадачила она Германа вопросом.

– Я? – удивился Герман. – Нет. – И Евгения почувствовала его улыбку в темноте по интонации, с которой он сказал «нет».

– А вы ведь знаете еще и про Болотову, и про Авдеева – и не боитесь. А Михаил Анатольевич даже про Мокрухтина не знал, но все равно боялся.

– Я думаю, он боялся не вас.

Евгения прекрасно поняла, что он имеет в виду, и усмехнулась:

– Неужели умение связно думать производит на людей такое устрашающее впечатление?

– Рррр! – откликнулся водолаз.

– Совершенно с ним согласен, – подхватил Герман. – Устрашающее! Но мне нравится.

– Возможно, вам нравится потому, что это качество помогает вам в вашем деле?

Герман ответил уклончиво:

– Возможно.

– Ну раз так, – заключила Евгения, – отдадите договоры?

– Отдам, – засмеялся Герман.

Евгения испытывала удивительное чувство: с одной стороны, она умерла, а с другой – сидит на крылечке и откровенничает с малознакомым человеком, но самое поразительное – откровенничает с необыкновенной легкостью о самых потаенных чувствах. Она поразилась себе самой. Может быть, теплая ночь, звезды на небе или воздух, напоенный ароматом трав, так на нее действуют? Или Лентяй, задирающий голову и тычущий мокрым мягким носом ей в коленку? Чудно – она пса действительно полюбила! С чего бы это?

Днем Евгения всегда была на даче одна; мужчины после завтрака сразу уезжали и появлялись лишь к ужину. И таким образом Лентяй сделался ее товарищем. Она не только читала ему Канта и кормила от души, но и купала, расчесывала; труднее всего ей давался хвост, где шерсть была вперемешку с репейниками.

Опустив руку, Евгения нащупала ухо собаки и почесала за ним. Лентяй как ждал условного сигнала – его огромная башка поднялась с лап и опустилась на колени женщине: «На, чеши сколько хочешь! Мне это нравится».

– А вам в первый раз страшно не было? – доверчиво спросила она Германа.

Сначала он хотел промолчать, но вспомнил ее широко открытые зеленые глаза, наивное их выражение, и понял, откуда оно, – из детства, которое было внезапно прервано, и сейчас у него спрашивает этот самый четырнадцатилетний ребенок, не ответить которому нельзя, поэтому он передумал и ответил:

– Нет. Не страшно было. Я солдат.

– Я так и думала, – а это уже говорила Евгения Юрьевна, с которой надо держаться начеку.

– А еще что вы думали?

– Что вы хотите узнать, почему я убила спустя столько лет? Я угадала?

– Да.

Евгения обратила внимание, что на некоторые вопросы Герман отвечал односложно: «да», «нет», «возможно», – чаще всего на те, которые касались лично его. Но как последний вопрос о ней может касаться его персоны? Евгения повернула к нему голову, но слабый свет звезд не давал возможности разглядеть его лицо, а выражение лица – подавно.

– Если вам трудно, не рассказывайте, – щадя ее, сказал Герман. – Я догадываюсь, что он сделал.

Евгения возразила:

– Нет, вы не догадываетесь. Догадаться невозможно. Он меня ударил бутылкой по голове, вот сюда. – Она взяла его руку, и его пальцы нащупали шрам под ее волосами. Этот жест был настолько непосредственным, что он почувствовал, что перед ним опять ребенок. Взрослая женщина Евгения Юрьевна себе бы этого не позволила. – С тех пор я волосы зачесываю набок.

Она смотрела в темноту перед собой, вспоминая о том, что случилось с ней шестнадцать лет назад.

– Очнулась я в маленькой комнате, потому что в соседней кто-то жутко закричал. Я доползла до двери и в замочную скважину увидела, как мужчина насилует девочку, а потом он вдруг повернулся и сказал кому-то:

– Сдохла!

Это был Мокрухтин.

К нему подошли еще двое, один зажал ей нос. Она не шевельнулась.

– Точно сдохла.

Третий сказал:

– Надо выбросить.

Девочку закатали в одеяло и вынесли из дому. А меня просто заперли.

Я распахнула окно. Второй этаж. Рядом с домом рос старый дуб почти вплотную к стене. Я прыгнула, ветка прогнулась, но не треснула.

Дом был старый, нежилой, стекла кое-где выбиты. На мне был порванный брючный костюм, залитый кровью. Я побежала по улице.

Оперативники выехали быстро, быстро нашли дом, взяли их, как только те вернулись. Бандиты отрицали все. Мне дали подписать протокол, тогда я запомнила не только их лица, но и их фамилии.

Евгения вздохнула.

– Но самое страшное было потом, когда дело попало в Таганскую прокуратуру. Елена Борисовна Сенькина на первом же допросе стала выяснять, сколько лет я занимаюсь этим промыслом. Мама возмутилась, а Сенькина как ни в чем не бывало сказала:

– Хорошо. Мы отправим ее на экспертизу.

Виктор Семенович Авдеев тогда был врачом-гинекологом. Мама сидела в коридоре, а Виктор Семенович интересовался, сколько лет я живу половой жизнью, сколько у меня было мужчин до этого и сколько беременностей.

А меня в это время осматривала женщина, его ассистентка Озерова. Она вдруг сделала мне так больно, что я закричала, а Виктор Семенович сказал:

– Голубушка, а что ж ты хочешь? Любишь кататься, люби и саночки возить. Для тебя это не в первый раз.

Через неделю синяки прошли, голова зажила, и нас с матерью опять вызвали в прокуратуру. От мадам Сенькиной мы узнали, что я не девочка и не надо строить из себя… аленький цветочек.

– Ты туда пришла зарабатывать, и, когда тебе недостаточно заплатили, ты решила оклеветать людей. Акт судебно-медицинской экспертизы это подтверждает. Никаких следов насилия у тебя, голубушка, на теле нет…

– Как и трупа девочки нет, – догадался Герман.

– Да, никаких следов.

– А родители девочки, они что?

– Я ее даже как следует не разглядела. Мне показывали фотографии пропавших детей, но я не смогла ее опознать. Была ночь, я видела все в лунном свете и отчетливо лишь лицо Мокрухтина. Она до сих пор числится в пропавших без вести.

Сенькина дело закрыла за отсутствием состава преступления. А матери на работу прислала письмо, что ее дочь проститутка, оклеветала невинных людей и по ней плачет колония для малолетних преступников.

Мама была совершенно убита. Ее выгнали из партии, понизили в должности, а потом сократили вообще. Мы жили на одну бабушкину пенсию. Все от нас отвернулись. Мама поменяла фамилию, вернула свою девичью – Ильина. Мы переехали в другой район.

Мама прожила с этой ношей один только год. Рак на нервной почве…

Когда ее хоронили, бабушка сказала:

– Она умерла оттого, что ничего не могла изменить. И ты пока не сможешь. Поэтому если хочешь жить – забудь. Живи не чувствами, а разумом. Придет время – вспомнишь.

В шестнадцать лет я получила паспорт, взяла фамилию Ильина. И мы с бабушкой переехали еще раз.

– А где ваш отец?

– Они развелись, когда я была еще маленькой.

Евгения помолчала.

– Мокрухтина я специально не искала. Он явился сам. И я поняла, что время пришло. Посмотрите, какой парадокс: Мокрухтин думал, что это его время пришло, он может теперь не таясь творить все, что хочет, а на деле-то время сработало против него!

– Вы хотите сказать, что в той вакханалии беззакония, которая сейчас творится, есть свой положительный момент?

– Конечно, – сказала она, и Герман почувствовал, что она опять улыбается. – Ведь все эти мокрухтины вылезли сейчас на поверхность, как грибы после дождя, – мухоморы большие, ядовитые, но шляпки красные, с белыми точечками, чтобы никто не спутал, и видны они издалека, и все наперечет…

Евгения не договорила, но Герман понял, что она хотела добавить: отстреливать хорошо…

– Ну, с Мокрухтиным, Болотовой и Авдеевым мне все ясно, – сказал Герман. – А женщина-гинеколог? Что будем делать с ней?

– Судьба уже распорядилась: она умерла своей смертью несколько лет назад. А ей еще и пятидесяти не было.

– А те двое, кроме Мокрухтина, вы их помните?

– Конечно помню.

– И вы ничего не предпримете?

– Все, что надо, уже предпринято. Завтра в десять часов утра отпоют Мокрухтина, и эти двое, проводив его в последний путь до могилы, улягутся рядом. Вы же не сомневаетесь в том, что завтра будет большая перестрелка?

Герман засмеялся:

– Какой сюрприз вы еще мне приготовили, Евгения Юрьевна?

– Я? – удивилась Евгения. – При чем тут я? Это естественный ход вещей. Разве я давала объявление в газету о похоронах бандита Мокрухтина? Это они давали. Разве я собирала архив, которого до смерти боится Соколов? Опять не я! Это время пришло. Со мной или без меня – это должно было случиться. Я только чуть подтолкнула события, и все сразу пришло в движение; и в качестве катализатора мог выступить не кухонный нож, а, скажем, ваша пуля. И было бы все то же самое.

– С вашей логикой, Евгения Юрьевна, трудно не согласиться. Так все же – что меня ожидает?

– Один совет, – повернула к нему голову Евгения.

– Давайте ваш совет.

– Верните архив до утра на место. Тогда у Соколова не появится сомнений, что в его тайну мог кто-то проникнуть. А вы получите несомненные преимущества.

– Архив лежит на месте, – сказал Герман.

– Как? – растерялась Евгения. – А договоры?

– У вас в комнате на столе.

Евгении стало вдруг необыкновенно легко. Ей и раньше нравился Ежик, а сейчас понравился еще больше – именно оттого, что опередил ее. Она подтащила водолаза к себе и поцеловала его прямо в морду.

Лентяй не знал уже что и думать.

К церкви иконы Божьей Матери «Всех Скорбящих Радости», что на Калитниковском кладбище, стали съезжаться загодя, чтобы занять лучшие места. Длинная аллея, ведущая к храму, была плотно забита иномарками, как пулями в обойме, – приткнуться некуда. Весь уголовный бомонд приехал отметиться – это не они пахана замочили, напротив, они скорбят. В черных костюмах, черных ботинках и черных галстуках, одинаковые, как сорок тысяч братьев, они вылезали из черных машин, скорбно потупив очи в асфальт. Вокруг них суетились охранники, здоровые лбы, поверх голов оглядывая толпу, покосившиеся памятники и деревья, нависшие над стеной кладбища. Воробьи, и те притихли.

Отлакированный, как «Мерседес», гроб с телом Мокрухтина стоял посреди церкви. Крышка откинута. Покойный был виден по пояс. Он тоже был в черном костюме, как все. На белой атласной подушке покоилась его характерная голова. Лицо – как при жизни: бугорок, впадинка, вмятинка, шрам, овраг – этакий горный рельеф в миниатюре. Смерть в общем-то облагораживает черты, как будто люди узнают что-то такое, что недоступно им было при жизни, а теперь открылось. Есть от чего поумнеть. Отсюда и строгость черт, и торжественность. Но Мокрухтину, по-видимому, так ничего и не открылось. Как при жизни он был уголовником, так и после смерти остался им. И все усилия батюшки наставить душу Мокрухтина на путь истинный оказались тщетны. Напрасно священник зачем-то ходил вокруг гроба, зачем-то кадил, отгоняя чертей, – те, одетые в черные костюмы, еще плотнее смыкались вокруг него; напрасно батюшка читал молитвы, его никто все равно не слушал; каждый черт был занят собой, каждый черт думал, что кипящая чаша сия хоть и не минует его, но зачем же торопить события?

А батюшка думал, что кадить вокруг гроба надо еще быстрее, тогда образуется светлый круг, который черти не прорвут. Кончил он тем, что повернулся к покойнику спиной и стал кадилом отмахиваться от обступившей его нечистой силы. Та чуть попятилась, и из нее выступила, как сок, творческая интеллигенция.

Народный артист (еще СССР) не таясь плакал. Мокрухтин обещал ему деньги на спектакль. Теперь надежды рухнули.

Один знаменитый певец, зная, что ему предстоит перепеть при погребении самого Шаляпина, делал: гм! гм! – прочищая горло. Ушел Мокрухтин, финансировавший выход его нового диска, придут другие на его место, и сотрудничество продолжится, надо только хорошо спеть.

А выдающийся кинорежиссер современности оправдывал свое присутствие тем, что он якобы тщательно изучает мизансцену для воплощения ее в своем следующем эпическом произведении, не забывая при этом иногда креститься. Ему Мокрухтин ничего не обещал, но кинорежиссер считал, что должен держать руку на пульсе времени.

Их жены демонстрировали наряды: кто от Юдашкина, кто от Славы Зайцева, отдельные, особо знаменитые, от Сен-Лорана. Лица их были занавешены черными вуалями.

Можно сказать, отпеванием Мокрухтин остался доволен. Ему и батюшка понравился, и братва не подкачала, и образованные явились, теперь бы только не уронили его, когда будут нести к могиле.

Потусторонним взором он окинул склоненные головы в черных костюмах, когда плыл мимо них к выходу. В лицо ему ударил солнечный свет, и душа его зажмурилась.

И вдруг на паперти Мокрухтин увидел человека, который стрелял в его труп. Если Евгению Юрьевну он уже где-то понимал и даже отдавал должное ее смелости – молодец девка, отомстила мне! – то этого он вспомнить никак не мог: что он ему сделал? Где их пути пересеклись? Высокий жилистый мужик, по виду какой-то бомж, волосы светлые, стоят торчком, – не помнил он такого, хоть убей!

Мокрухтину хотелось спросить у Лехи Кривого, который шел сбоку от гроба, знает ли он его, но никак не получалось. Мокрухтин подлетит к нему, губы вытянет прямо к уху:

– Кривой, а Кривой! Слышь? Это я, Мокрый. Кто этот мужик, не знаешь?

А Кривой идет себе за гробом как ни в чем не бывало. Ничего не слышит. Оглох, что ли?

Мокрухтин ко второму другу.

– Толян! Ты меня слышишь? – кричит он, как ему кажется, на все кладбище. Покойники все из могил аж повылезли, стоят, шатаются; совсем старые, чтоб не упасть, за памятники держатся; даже тот Илья, что грибов объелся, из земли высунулся, – а Толяну хоть бы хны, ничего не видит, ничего не слышит. А ведь сколько с ним баб поимели, ведь это он с Толяном и Лехой тогда этой девке по голове бутылкой дал. Слава тебе господи, хоть поиметь ее не успели, а то вон Авдеев-то тоже летает рядом. Она его, бедного, надвое разрубила: один Авдеев в психушке сидит, а другой Авдеев по кладбищу летает. Ишь какие виражи выписывает!

– Ах ты боже ж ты мой! Как же я раньше-то не догадался! Толян-то с Лехой живые еще, эта девка их уконтрапупит! – И душа Мокрухтина закачалась над гробом, как дым над костром.

Процессия шла по центральной аллее. Нищие стояли по обе стороны ее, как почетный караул, но не с ружьями, а с вытянутыми для милостыни руками. Мокрухтин их помнил в лицо почти всех. И они его помнили! Как же, бывало, приедет на кладбище, всех одарит. Одному даже долларовую бумажку дал, когда у охранников мелочи не хватило.

А эти лица совсем родные: Антипкин и Неумывайкин тоже пришли проститься. Стоят с протянутыми руками. Мокрухтин привычно подлетел к ним, вынул из кармана две сотни и хочет вложить в их ладони, как он делал у себя во дворе, но тот свет с этим светом не соприкасаются; деньги девальвировались; вложил их в ладошку, а те ничего не видят.

«А вот и моя могилка», – радостно подумал он. Перед могилкой стояла его мать, открыв объятия блудному сыну. При жизни-то он не очень ее жаловал, а померла – сразу нужна стала.

Гроб поставили на холмик земли рядом с могилой. Мокрухтин озирался в поисках незнакомца, который в него стрелял. Но того уже не было. Усопший быстро, на бреющем полете, облетел все кладбище и вот что заметил: какие-то люди, под пиджаками у них автоматы, стоят тут и там в отдалении, прячась за памятниками.

Мокрухтин и при жизни был далеко не глуп, а теперь, сбросив бренное тело, просветлел настолько, что схватывал ситуацию на лету.

– Соколов! Соколов! Соколов! Соколов! – тревожно закричал он вместе с галками и воронами, кружась над толпой.

Соколова он высмотрел сверху в чугунной беседке неподалеку от собственной могилы Соколова. Тот переговаривался по рации со своими людьми.

Траурный митинг начался. Вперед выступил знаменитый писатель, который все собирался описать жизненный путь Мокрухтина и под этим предлогом часто занимал у него деньги. Писатель не раз объяснял ему, что Мокрухтин ни в чем не виноват, виновато общество, социальные условия, которые сделали Мокрухтина таким. Человек есть продукт среды. Мокрухтину эта мысль очень нравилась, он и сам так считал. Кто же после такого елея на душу денег не даст?

– Дамы и господа! – сказал писатель плачущим голосом. – Мы провожаем в последний путь удивительного человека. Он один воплотил в себе всю сложность, всю противоречивость нашей эпохи. Как говорил Маркс, эпоха Возрождения требовала гигантов и породила гигантов. Он не умещается в этом гробу, – показал писатель на тело Мокрухтина, – он гораздо шире, он всеобъемлющ, он в душе каждого из нас. Мы все, как гоголевский Башмачкин, вышли из его шинели.

Мокрухтин, свесив ножки, сидел на плече у писателя, подперев ладонью щеку, и плакал: какого человека хоронят!

Известный кинорежиссер наклонился к известному киноартисту и с иронией сказал:

– Странно, что хоронят здесь, а не у Кремлевской стены.

Киноартист надул щеки, чтобы не прыснуть, и сдержался.

Мокрухтин это усек и подумал: «Ничего в душе святого нет!»

– Придет время, – закончил свою речь знаменитый писатель, – и все встанет на свои места.

Писатель быстро оглядел образованную публику: все ли поняли, что он хотел этим сказать? Наученный долгой советской цензурой, писатель давно научился показывать властям кукиш в кармане, теперь приходилось показывать его уголовникам. Уголовники все равно ничего не поняли, а образованные закивали, как взнузданные лошади, бряцая сбруей.

Но и Мокрухтин понял! Бренное тело не мешало думать. Он тут же слетел с плеча предателя, бросив крылатую фразу:

– Сколько волка ни корми, все равно он в лес смотрит.

Фраза улетела и не вернулась.

На холмик взобрался не менее знаменитый, уголовный авторитет Кривой Леха, преемник Мокрухтина. Того, кто выбил Лехе глаз, давно рыбы съели.

– Мокрый, ты слышишь – мы рыдаем! – рубанул он. – Мы все здесь! А кто не пришел, – заскрежетал он зубами, – мы с ними разберемся! Нет, ты понял? – обратился он к открытому гробу. – Все! Я сказал! – сказал он и слез с холмика.

Эмоциональная речь знаменитого авторитета произвела на публику неизгладимое впечатление. Особенно испугался батюшка, что-то опять зашептал, кадилом замахал, чуть по носу Мокрухтину не заехал. Потом все смолкло.

Музыка начинается там, где кончаются слова. Заиграл оркестр. Вперед выступил знаменитый певец, набрал полную грудь кладбищенского воздуха и вывел, особенно напирая на «где»:

 
Ах, ГДЕ же вы, дни весны,
Сладкие сны,
Юные грезы любви?
 

Уголовные авторитеты, как люди непосредственные, впечатлительные, поняли все буквально и стали оглядываться по сторонам: не запутались ли «грезы любви» в проводах?

А знаменитый певец надрывался:

 
ГДЕ шум лесов,
Пенье птиц,
ГДЕ серп луны,
Блеск зарниц?
ДА, ДЕЙСТВИТЕЛЬНО, ГДЕ?
Все унесла ты с собой,
И солнца свет, и любовь…
 

Певец привставал на цыпочки, и ему казалось, что здесь он поет проникновеннее, чем сам Шаляпин. И по его щекам покатились слезы.

Мокрухтин, сидевший теперь у него на плече, решил, что этот лабух единственный из всей образованной шушеры, который не предал его.

Крышка гроба закрылась, в замочке повернулся ключ, и Мокрухтин перестал себя видеть. Гроб на стропах закачался над зияющей ямой. Лег на дно чуть боком. Его подправили, подтянув стропы. Мокрухтин в душе поблагодарил могильщиков, работают не за страх, а за совесть. Хотя кто их знает! Что им пообещал Кривой Леха, когда заказывал могилку вырыть? Деньги или безымянный холмик? Мокрухтин решил, что и то и другое, поэтому тяжело вздохнул: такова жизнь.

Публика зашевелилась, каждый протискивался к могиле, чтобы взять горсть земли и кинуть ее на крышку.

Дун, дун, дун – застучали камни: это уже стали сбрасывать землю лопатами.

Оркестр смолк. «Элегия» Массне кончилась. Все еще были под впечатлением прощания, в углу кладбища стояла могильная тишина: И вдруг раздался громкий аккорд: да-дан! – чугунная дверца партийной ячейки члена РСДРП(б) Аркадия Николаевича Беляева откинулась так резко, что наотмашь шарахнула кого-то по затылку, да так, что тот свалился, издав пронзительный вопль.

Все головы собравшихся повернулись к колумбарию.

Минута молчания.

Никто ничего не понял. Кроме Мокрухтина, конечно, – но в праве голоса ему было отказано Всевышним. Все, демократия кончилась. Там, наверху, строгая иерархия.

Впрочем, и в уголовной среде тоже. Кривой Леха на правах преемника, раздвигая толпу, прошел с суровым лицом к стене, заглянул в нишу и сказал:

– Мокрый, мы нашли твой архив!

Прозвучал первый выстрел.

Кривой Леха замертво свалился под стену рядом с тем, который получил по затылку. Образованная публика сразу залегла, а кинорежиссер, как наиболее сообразительный, скатился в не до конца засыпанную могилу Мокрухтина, сверху на него упал киноартист. А писатель, уползая прочь, думал о том, как он был прав, как он был прозорлив: эпоха Вырождения требовала гигантов и породила гигантов, и они вступили между собой в смертельную схватку. Здесь он даже прыснул, несмотря на трагизм ситуации.

Мокрухтин, барражируя над кладбищем, обозревал битву гигантов сверху. Душа убитого Лехи поднялась над его мертвым телом, удивленно озираясь, и вдруг увидела Мокрухтина:

– Мокрый! Ты? Живой!

– Кривой! – обрадовался Мокрухин, раскрывая объятия.

Друзья на лету расцеловались под треск автоматных очередей.

– Мокрый, где я? – спросил Леха.

Мокрухтин потянул его на ветку липы.

– Кривой, мы на том свете. Не бзди!

– Туфта! – не поверил Леха и свесился вниз: там Толян из-за ствола липы, на которой они сидели, отстреливался от нападающих, борясь за архив.

Образованная часть общества расползалась от могилы Мокрухтина в разные стороны, змеилась между другими могилами, как стоглавая гидра.

Оркестр прикрывался медными трубами, пули отскакивали от них, как от касок, издавая при этом щемящие звуки гражданской войны: дзинь по тарелочке, дзинь!

А труба в ответ: бух-бух!

А саксофон выводил непрерывную трель: ту-ту-ту-ту-ту-ту-ту!

Обезумевший батюшка с развевающейся белой бородой кадил направо и налево, крестил тех и других, – ни одна живая душа не отправилась на тот свет без его благословения. Только чуть перекрестит кого, как тот – шлеп! – и спекся.

На ветке рядом с Мокрым и Лехой образовался уже целый ряд, ветка была заполнена до отказа, а новые все прибывали и прибывали. Старожилы в двух словах объясняли им ситуацию, и те сразу успокаивались, становясь простыми зрителями.

Люди Соколова постепенно загоняли черные костюмы в угол; все в масках, с короткоствольными «калашами», они поливали свинцом все, что двигалось.

И как только последняя душа упорхнула на липу и уселась вместе с остальными, перестрелка закончилась. Соколов вышел из чугунной беседки, как полководец из военного шатра.

Перешагивая через трупы, он осмотрел поле битвы.

Особенно понравились ему работники кино, профессионально изображающие трупы.

– Вот достойная смерть, – засмеялся он, заглядывая в могилу Мокрухтина.

Режиссер и актер наблюдали за ним сквозь неплотно прикрытые ресницы. Так в образ вошли, что даже дышать перестали.

Соколов подошел к партийной ячейке и забрал документы. Все было кончено, цель достигнута, архив изъят.

Герман с Антоном не участвовали в перестрелке, они просто наблюдали, как работает Соколов: его сильные стороны, слабые, его характерный почерк. В них никто не стрелял, их никто не трогал, их приняли за нищих. Вместе с другими они стояли на главной аллее у могилок, когда похоронная процессия проходила мимо. Когда началась пальба – залегли, когда она кончилась – незаметно покинули кладбище через другие ворота.

А Антипкин с Неумывайкиным решили, что хоронить Огаркова они ни за что не пойдут. Жизнь дороже.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю