412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Ермолович » Саломея » Текст книги (страница 23)
Саломея
  • Текст добавлен: 10 марта 2026, 08:00

Текст книги "Саломея"


Автор книги: Елена Ермолович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 23 страниц)

23. Ноэль

Длинная деревянная лестница, крашенная белой краской, спускается к самой воде. Пастор идёт по лестнице медленно, боится то ли споткнуться, то ли спугнуть добычу.

Ссыльный сидит на самых последних ступенях, в окружении двух хитроумных голландских удилищ. Чуть поодаль отставлено серебристое ведёрко, в котором пока никого. Пастору с верхних ступеней это видно отлично. Поплавки подрагивают среди осоки – увы, всё не уходя и не уходя под воду, и рыболов не сводит с них глаз, как будто доски не скрипят опасно за его спиною, и никто не подкрадывается с душеспасительной проповедью. Ссыльный зовётся – господин Биринг, и больше никак, такое уж имя выдумали для него его петербургские тюремщики. Впрочем, пастор обращается к нему – «сын мой», как и прежде, и оттого никогда не путается в его именах – прошлых, позапрошлых, настоящих.

– И снова приветствую вас, сын мой, – со сладостным предвкушением начинает пастор, – Утреннюю беседу прервал ваш внезапно случившийся сон…

– Жаль, что внезапный сон неуместен на рыбалке! – Он не поворачивается, не смотрит, он не сводит глаз со своих поплавков. – Ты можешь продолжать свою речь, падре. Мне никуда не деться от тебя – с этой лестницы. Я уснул, когда речь велась о гордыне и о наказании за гордыню, и о стяжательстве, и о чём-то таком еще. Валяй же дальше, отец мой.

– Гордыня, стяжательство, властолюбие, – перечисляет с удовольствием пастор, – коими камнями и вымощена дорога, что привела вас на сии ступени.

– Напоминаю, падре – эти ступени выстроены по моему распоряжению, год назад здесь валялись три камня и торчали два пня… – Пастор не видит его лица, но в голосе слышит улыбку. – Твоя образная речь страдает от недостаточно продуманных сравнений.

– Гордыня, – смиренно повторяет пастор.

– Так что есть, то есть. Сам посуди – из такой грязи и в такие князи. Только дурак не станет гордиться подобными газартами. Даже сейчас – много лучше, чем то, с чего я когда-то начал. Я слишком слаб для скромности, прости мне, отец мой.

– Стяжательство…

– Сказано – «не укради», но никто не запрещает принимать подарки. И оплату по условиям длительного, затянувшегося на столько лет, контракта. Поверь, падре, подобный контракт именно так и стоит. Ты же не попрекаешь тенора тем, что он поёт за деньги? Тенору хорошо, он попел-попел и ушёл за кулисы, а когда ты на сцене всегда и в руках одно, а в мыслях абсолютно другое…

– И прелюбодеяние, – с готовностью напоминает пастор.

– Издержки профессии… – Поплавок уходит под воду, и рыболов отправляет в ведёрко первого трепещущего карася. – Грешен. Стоило бы раскаяться, но теперь, когда нет больше предмета для искушения, это было бы нечестно. Слишком по-ханжески. Оставь мне, падре, моё грешное прошлое. Кирха, в которой служишь ты свои службы, в конце концов, выстроена именно на средства от прежних моих грехопадений. Прими этот дар и прости меня.

Пастор делает паузу, то ли собираясь с силами, то ли набираясь храбрости.

– Бог простит вам, сын мой, то, что сделано было ради вашей семьи, и то, что сделано было ради вашей бедной родины. Пусть и кривыми, грязными, окольными тропами – но вы стремились к доброй цели. Мы с вами много беседовали об этом прежде, и я полагаю, бог простит вам. И гордыню, и стяжательство, и прелюбодеяние, и властолюбие. Вы, сын мой, никогда не делали зла намеренно, и вы хотели, в конце концов, хорошего – и родным, и соотечественникам.

– Ну, слава богу! – с показным облегчением выдыхает ссыльный. – Ты поднимешься по лестнице сам или мне проводить тебя?

Ещё одна рыба – длинная, узкая, молочно-белая в солнечном свете – мелькает в воздухе и вдруг срывается с крючка.

– Одержимость, – тихо и будто бы грозно произносит пастор. – Одержимость недостойным предметом.

– Я ждал, когда же ты о нём заговоришь.

Он так и не повернул головы, провожает взглядом уходящую на глубину белую рыбу. Она умрёт все равно, у неё уже вырваны внутренности. Его рыболовным крючком. И она всё равно – не его… Никогда не будет.

Ты никогда меня не получишь.

…ma non con te.

– Нет благих намерений, чтобы подобное оправдать.

Пастор говорит ласково, но в голосе его слышится твердость железа. Это их давний, ещё доссыльный спор.

– Может, и не нужно, падре? – рыбак забрасывает удочку и снова смотрит на поплавок, – Может, лучше в аду – но в хорошей компании, чем в раю – но одному? Или – с тобою… Шёл бы ты в дом – утешать герцогиню, или наследников, или кого-нибудь ещё. От твоего общества у меня не клюёт.

– Одержимость греховна, – повторяет пастор с мягким нажимом. – Я много думал, я пытался понять, за что же мы так наказаны? Все мы… Порою мне кажется, ежели вы раскаетесь и однажды выпустите это из рук, все мы будем спасены…

– Ты бредишь, отец мой!.. – гневно начинает ссыльный, но пастор спускается у нему, садится на одну с ним ступень и молча указывает на то, что машинально перебирает он в своих пальцах.

– Вот это, сын мой, вот это…

Длинные чётки со множеством бусин – бриллианты, рубины, изумруды, сапфиры… И мутно-розовые шарики из розового поделочного камня, в золотой оправе, в таких камнях отравители прячут яд. Их легко узнать – на свету эти камни меняют цвет, делаются то розовыми, то лиловыми. Как и камень, что был в том перстне, в его перстне.

– Нет, падре.

Ссыльный накрывает чётки ладонью и наконец-то смотрит пастору прямо в глаза. Такой взгляд, тяжёлый, тёмный, долгий – как полёт в пропасть, – нелегко выдержать, но пастор за столько-то лет научился.

– Одержимость – это всегда грешно, – повторяет святой отец смиренно и обречённо. – Одержимость – это не любовь, сын мой. Это не любовь.

Тёмный, смертный, последний взгляд, и судорога, передёргивающая угол рта, словно злая улыбка:

– Но это всё – что осталось.

В Курляндии звался он Александер фон Плаццен, в Петербурге – Цандер Плаксин, здесь, в Париже – Саша Плаксин. В декабре ветер неизбежно бьет в лицо, куда не поворачивай, как ни плутай по улицам. Цандер Плаксин не признавал ни лошадей, ни карет – они выдают владельца, ведь лошадь твоя расскажет о тебе всё, а карета – и того больше. Цандер передвигался по городу на своих двоих, и ноги его, длинные и тонкие, как ножки циркуля, легко несли хозяина с одного края города на другой его край. Так же бегал он когда-то и по Петербургу, зима, лето ли – носился, неузнанный и незаметный, от манежа до Летнего, и до крепости, и до казарм – жаль, давно прошло то время…

Цандер миновал белый призрак замка Консьержери и вступил на мост Менял, застроенный лавочками и конторами ростовщиков столь плотно, что не видать было воды. Впрочем, Цандер и так знал, какова сейчас Сена – жёлтая, вспученная, словно закипающий суп, с несущимися в волнах ветвями и стволами деревьев. Он пролетел по мосту невесомой тенью, миновал здание Лувра, столь стремительно, что обогнал по пути две кареты, ползшие по улицам неспешно и с некоторой опаской, и вскоре – не прошло и получаса – был уже возле своей цели, перед Домом Мольера или же Комеди Франсэз.

Цандер взлетел по каретному развороту, скользнул в узкую дверку чёрного хода и очутился в сумрачном чреве театра, пронизанном тайными тропами, которые он почти все знал.

В гримёрке мадемуазель Мона шнуровала высокий сапожок театрального костюма, то ли Минервы, то ли Цереры. Ножка её была при этом задрана столь высоко – чуть не выше головы, и Цандер вынырнул перед Моной почти у неё из-под юбок. Кружева и перья взметнулись, и появилась изнизу любопытствующая кудрявая голова. Мадемуазель опустила ножку и сердито шлёпнула гостя по носу крошечной ладошкой.

– Ещё раз вот так явишься, Цандер, и я прокляну тебя, а фантом нашего господина Мольера услышит моё проклятие и тебя немедленно задушит.

– Чего вам опасаться, богиня? Я же видел, вы носите панталоны… – Цандер поймал её ручку, поднёс к губам, и заодно посмотрел, какие перстни на ней, и на месте ли тот самый. – И потом у вас и нет никакого вашего фантома господина Мольера, это выдумки для дураков-иностранцев вроде меня.

– Есть, Цандер, он умер на этой сцене, его неупокоенный призрак бродит по театру, и я видела его собственными глазами. Ведь бедняга испустил дух, не получив святого причастия… Не смотри на мою руку, я не такая дура, чтобы целыми днями носить твой перстень напоказ, хоть он и весьма забавный.

Мадемуазель потянулась, привстав на носочки – точёная и одновременно округлая, как шахматная пешечка – и сняла с полки шкатулку. Покопавшись, извлекла из шкатулки перстень с мутно-розовым массивным камнем и протянула Цандеру – с явной неохотой.

– Может, оставишь мне его, как часть моего роялти? – спросила она осторожно. – Я слышала, с таким ходила сама госпожа Тофана.

– Оттого и не оставлю. – Цандер сдвинул на перстне камень и проверил – потайное отделение было пусто – надел на палец и тут же поверх натянул перчатку. – Слишком приметная игрушка. За вашу услугу господин Арно передаёт вам кое-что другое. Дайте же вашу ручку!

Мадемуазель протянула ему крошечную, совсем детскую пухлую ручку, и Цандер надел на зострённый мизинчик бриллиантовый тяжёлый перстень, свободно повернувшийся на пальце.

– А остальное? – надулась мадемуазель.

– Как только услышу, что кое-кого отпевают, и я у вас, – подмигнул Цандер. – Сами знаете, граф Арно недоверчив к людям, придворная служба не прощает простодушия.

– Придворная служба совсем его затянула, как трясина – я почти его не вижу… – Детское личико Моны помрачнело, узкий лобик наморщился. – Отчего он больше не бывает в Париже?

– Должно быть, боится, что в окно его кареты залепят сырым экономическим хлебом, – предположил Цандер. – Мадам Помпадур, говорят, недавно прилетало.

– Он слишком ничтожен, чтобы в него кидаться хлебом, – рассмеялась мадемуазель, – пусть приезжает и не боится.

– Я ему передам, – прошептал Цандер.

Мона хотела что-то ещё добавить, но собеседника её больше не было, пропал, испарился. Цандер Плаксин уже бежал вниз по каретному развороту, мимо нарядных экипажей, мимо ливрейных слуг – тонкий, бледный, неприметный. Ему предстояло проделать путь в обратном направлении – мимо Лувра, по мосту Менял, мимо Консьержери, в столичный дом его хозяина, графа Арно.

Парижский сырой декабрь собрался с силами и разродился снегом – белые хлопья посыпались с небес, как раз когда Цандер сбегал на набережную с моста Менял. Снежные осы так и стремились под шляпу, норовили залепить нос и глаза.

Цандер разбежался, заскользил по мокрому снегу и сослепу в снежной гуще едва не врезался в статую перед костёлом.

– Рutain d’ange!

Дурацкий каменный ангел поставлен был, да что там – воткнут – на самом его пути, как будто ему, Цандеру, назло. Болван каменный звался Габриэль, тот самый, что когда-то – благовещения, равновесия – и в придачу ко всему имел на постаменте и остзейский, Врангелей-Розенов, девиз: «Nihil time nihil dole». Ничего не бойся, ни о чём не жалей. И Цандер раз за разом натыкаясь по пути на крылатую растопырку – не боялся, но, увы, всё-таки жалел невольно, обо всём, что было и ушло.

Цандер нащупал ключ в кармане, отряхнул от снега лицо, вернее, уже умылся снегом, задрал голову, взглянул на окна, и глазам не поверил. Три графских окошка светились сквозь метель, уютно и мягко. Огоньки нескольких свечей тепло мерцали в окнах гостиной, и дымок растопленной печки робко завивался над графской трубой…

«Неужели пожаловал?»

Но нет, не было ведь ни кареты, ни слуг, значит, и не Арно. Кто же тогда?

Цандер взошёл по ступеням, громогласно брякнул об дверь кольцом. Послышались шаги по ту сторону двери – лёгкий танцующий шаг немолодого самоуверенного человека. Цандер многое мог понять о персоне по одному лишь ритмическому орнаменту её шагов.

– О, Цандер!

– Леталь!

– Так меня больше не зовут.

Нарядный сероглазый господин отступил от двери, пропуская Плаццена в дом, бережно притворил за ним створку и повернул в замке ключ.

– Так это твои сундучки, Цандер, а я-то гадал… – усмехнулся гость.

Плаццен помнил эту его улыбку, младенчески-нежную, и столь неуместную некогда у холодного тюремного врача, доктора-убийцы.

Яков Ван Геделе, бывший доктор Леталь, сделал приглашающий жест.

– Пойдём к камину, согреешься. Мне удалось раздобыть вина, оленины и яблок. У тебя ведь нет ничего, кроме воды и галет, признайся.

– Яблоки? – Цандер стащил перчатки и вытянул руки к огню. – Ты счастливец, доктор. Ведь всё ещё доктор – это не поменялось?

– Ещё доктор…

Цандер поймал его взгляд, взглянул вслед за ним – на свои руки, протянутые к камину. Чёртов перстень, как заиграл он, как вспыхнули розовые и синие искры, словно насмехаясь.

– Это ведь тот перстень? – доктор не решился схватить за руку, но подошёл и глядел. – Тот самый его перстень, господина Тофана?

Цандер отвернулся от пламени – на столике перед камином и вправду разложен был дивный натюрморт: бутыль вина и мясо на блюде, а в вазе – зимние крепенькие яблочки, пурпурные, блестящие, как пролитая кровь. Цандер взял яблоко, откусил с хрустом:

– Нам стоит с тобою, Леталь, как когда-то в Польше, поглядеть друг другу в глаза и потом говорить честно. У нас с тобой ключи от общего дома, и хозяева наши, судя по всему, не враги, и обоих нас грызёт любопытство. Да, Леталь?

Забавно, но доктор за прошедшие годы выучился улыбаться и ядовито, и змеино. Он уселся в кресло, лениво потянулся.

– Я больше не Леталь, – напомнил он и скрестил вытянутые ноги – в дорогих замшевых ботфортах, – но попробовать стоит. Мне до смерти любопытно, откуда взялся у тебя его перстень. Давно ты в Париже?

Цандер посмотрел на руку свою с перстнем, на то, как играет камень.

– С сорокового. С той самой истории – про регентский приговор и про три спасительных письма. Я не стал возвращаться. И перстень со мной с сорокового, достался сам знаешь от кого – от того, кто передал те письма и ими снял герцога с дыбы. Перстень я получил вместе с письмами, в довесок. «Этот перстень – он ещё и оружие».

– А герцог что? Пишет тебе? – быстро спросил доктор, отчего-то волнуясь. – Как он нынче, жив ещё?

– Пишет, – усмехнулся Цандер. – А отчего ты так вскинулся? Патрон мой вполне здоров и жив, сидит в почётной ссылке в Ярославле, ловит в Волге рыбу. И со скуки частенечко пописывает мне, да – о том, как язь в сей реке клюёт замечательно. С ним в ссылке жена его, два его сына, и оба его брата, в такой компании патрону некогда скучать. Грызут друг друга, как пауки в банке.

Мокрый снег шлепками ложился на стёкла, госпожа метелица, небывалый декабрь для Парижа… Доктор посмотрел на влажные плюхи, сползающие по окнам вниз, словно слёзы, и потом проговорил раздумчиво, как притчу:

– Моя дочь три года как замужем, за рижским адвокатом Штайнером из лифляндской коллегии… – Цандер подивился, к чему же тут герцог. – Но в день своей свадьбы моя Анастазия Катарина едва не рванула из-под венца, мы с женихом поймали её на самой заставе. В мужском платье и верхом на коне… Она призналась тогда, что хотела бежать в Ярославль, к ссыльному герцогу, наняться ему в ключницы. Оказалось, ещё с Петербурга была от него без ума, так он врезался ей в сердце. Сейчас, конечно, моя девочка со смехом вспоминает свою эскападу…

Цандер в ответ даже не улыбнулся.

– Моему рыболову вряд ли пришёлся бы по вкусу подобный нечаянный улов, – сказал он тихо. – Он грезит совсем про другую рыбу.

Собеседники переглянулись, весьма понимающе.

– Париж до сих пор в уверенности, что царица Лизхен снесла голову господину Лёвенвольду за отказ быть с нею любезным, – сказал Цандер ехидно.

– Граф Лёвольда… Провалился, актёришка, вместе со всей своей труппой, – зло вспомнил и доктор. – Когда квинни Лизхен вознеслась на трон – на гвардейских плечах, – граф Лёвенвольд арестован был самым первым. Ещё бы, жестокий насмешник, автор этого самого «квинни», да и пренебрёг он ею не однажды… Когда за ним пришли, хитрец снял с себя красивые фарфоровые зубки с клычками, и только в таком виде смиренно пошёл под арест. Папа нуар, вечный его соперник, увидав вместо зубов у графа жалкие корешки, так обрадовался, что даже не велел его пытать. Решил, что зубы выбили при аресте – ведь крови на арестованном было преизрядно. Его и потом почти не пытали… Полгода в крепости, смертный приговор, утро на эшафоте – сам знаешь, как оно у таких господ, улыбочки, шуточки, показное презрение к смерти. Они втроём стояли на эшафоте, Остерман, Лёвенвольд и Мюних, фельдмаршал шутил с конвоирами, а двое товарищей по несчастью снисходительно улыбались его армейскому юмору. Рыцарская дрессировка… Когда им объявили помилование, Лёвенвольд, кажется, искренне огорчился – такой спектакль прогорел. Конвоиры, что везли его в ссылку, потом болтали, что он всю дорогу рыдал. Но ты же знаешь, что им сбрехать, что ему рыдать – и то и то недорого стоит. Климт мой почти сразу к нему уехал, повёз ему в ссылку зубы его и прочие драгоценности и просидел с ним вдвоём в его арестантской избушке пятнадцать лет. А потом господин Лёвенвольд отставил хирурга, как отслужившую вещь – как только у него появился шанс отбыть из ссылки прочь, навстречу своему предмету, – в голосе доктора зазвенел злой металл.

– Здесь его считают мёртвым. Некоторые дамы в Европе даже носят чёрный шнурок на шее в память о нём, – продолжил Цандер. – Но я-то, я-то знаю… Конечно, от герцога, от светлейшего своего рыболова – он в подробностях расписал мне басню о рыбаке и рыбе. О том своём улове, что он вытащил год назад из мутной воды реки Камы. Это ведь граф Рене дал тебе ключ от этого дома? Каков он сделался нынче, наш граф, подурнел, растолстел?

– Да нет, как и прежде – прекрасен, напудрен и печален. Ни тюрьма, не ссылка ничуть его не испортили. Фарфоровые клычки, и руки, как лапки у кошки, с розовыми подпиленными коготками.

Плаццен вспомнил детскую ручку мадемуазель Моны – куда ей до лилейной гофмаршальской лапки.

– Да уж, руки у него были – получше, чем у многих здешних певичек, – похвалил он. – И для чего он прислал тебя сюда?

– Да что уж проще – живая вода и мёртвая, как в русских сказках. Что ещё он умеет делать, Тофана, когда остаётся без денег – только яды и противоядия. Яды, убивающие за час, и яды, убивающие за месяц… Наш бывший патрон слишком стар теперь, чтобы продавать любовь, и торгует смертью. И жизнью, потому что противоядия стоят куда дороже… Он ведь последний Тофана, прочие давно померли. Твой Арно трясётся над ним, как над бесценным артефактом. А я посредник, его торговый агент.

– Как только жена тебя отпустила? – вслух удивился Цандер.

– Жена умерла, год назад, – сморщился доктор.

– Прости.

Цандер догрыз яблоко, запил вином, метнул огрызок в камин. У него хорошо получилось – сквозь решётку и в самое пламя.

– Жёны умирают, сменяются европейские столицы, и только две вещи следуют со мною неизменно – саквояж хирурга и чёртов господин Лёвенвольд, мой вечный Рutain d’ange…

– Зачем же ты служишь столь нелюбимому? – удивился Цандер.

– Это не любовь, это судьба, – пожал плечами доктор. – А тебе он, кажется, симпатичен?

– Спаситель патрона моего? Конечно же! – рассмеялся Цандер. – Ведь я здесь благодаря ему. И брат мой – в Вене, а не в русской ссылке. Деньги, рекомендации, поднятый вовремя шлагбаум – мы получили от него всё, что сейчас имеем, свободу и нынешнюю весёлую жизнь. И хозяин мой… Если б не письма – его б казнили, регента, приговор его был уж написан. Но побоялись соседского осуждения, смягчили до ссылки, сейчас сидит герцог, в Волге язей ловит, а мог бы в склепе покоиться. Знаешь, Леталь, какие в Курляндии у герцогов склепы? На львиных ногах, как будто вот-вот дёру дадут по подвалу…

– Ты – спаситель, Цандер, – уточнил доктор.

– Нет, я пешка, – поправил скромный Цандер, – ну максимум ладья… – Он поглядел в окно, на белые хлопья в чернейшем уже небе. – Можно делать людям добро, вовсе при этом не будучи добрым. И я рад, что он остался жив, граф Рене, герр Тофана, он хорош был с нами, и благослови его бог…

– Он не верит в бога!

Цандер пожал плечами – как будто богу подобное помешает.

Он наколол яблоко на стилет и протянул к огню – яблоко пеклось, кожица морщилась, сок капал, шипя. Госпожа метелица белой птицей билась в окна, царапая стёкла кристаллами льда – словно птица когтями.

Тихонько, осторожно, на цыпочках, совсем не оставляя в снегу следов, подкрадывался – ближе и ближе – Новый год, по-французски Ноэль.

Каменного ангела перед домом так облепило снегом, что он из чёрного сделался белым, спрятались под мокрым снеговым одеялом и растопыренные крылья, и меч, и щит, и странный остзейский девиз. Разве что склонённое злое личико по-прежнему было тёмно – снег его не достал, лишь талая вода стекала по нему, словно слёзы. О чём жалел он вопреки своему горделивому кредо?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю