Текст книги "Саломея"
Автор книги: Елена Ермолович
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 23 страниц)
– А егермайстер? Сиял?
– По-моему, он даже не понял, что натворил – этикета толком не знает, дитя природы, петровский птенец, сумасшедшая звезда. Е. И. Вэ ему благосклонно улыбалась, так он лучился, показывал на слона, очаровательно шутил. Я слов не слышал, но пантомима была забавная – злой чёрный герцог и его блестящий сияющий соперник. Князь, простая душа, даже положил свою руку на руку герцога – и тот не отдёрнул руки, так оцепенел от ярости. Я всё ждал, что пар повалит вот-вот у дюка из ноздрей, как у коня. Цандер, поверь моему слову – егермайстер покойник.
– Он стал покойник ещё вчера, когда лупил пииту в герцогском доме. Теперь же он просто кол в себя вогнал, – почти сочувственно вздохнул Цандер.
Настроение его улучшалось – боль в горле смягчилась, и подступало обещанное доктором отхаркивание.
– Знаешь, если собака запаршивела, она перепортит всю стаю. Хороший охотник пристрелит её без жалости. Правда, и без всякого удовольствия.
– Еще бы, собственную-то креатуру, с таким трудом высиженную, – понял намёк Цандер.
– Ты еще докладываешься гофмаршалу? – вдруг спросил Волли.
– Сегодня прогулял, по болезни. А так – да. Но он меня не читает. Он чего-то непонятного хочет – вроде и того же, что герцог, да не совсем. И лекарь мой сегодняшний был – от него.
– Он хочет, чтобы остался герцог – и возле него был всего один человек. Он сам! – Волли встал с барабана и поправил на голове шапку. – Тепло у тебя. Аж лоб вспотел. Навестил тебя – пойду обратно, задам ребятишкам шороху, чтоб не унывали. Ты тоже не унывай, Цандер, выздоравливай.
Волли убежал, и Цандер с удовольствием вытянулся на матрасе. Он подумал, что эту ночь он проведёт дома, нальёт в бочку горячей воды и будет сидеть в ней, пока не отмокнет от грязи. И завтра проснётся чистый и свободный от своей болезни. Нужно приходить в себя и как можно быстрее – впереди горячая пора.
После услышанного сегодня Цандер не сомневался – со дня на день арестуют Базиля, и тот, спасая сынишку, заложит хозяина с потрохами. А ведь карла Федот докладывал, что в доме у Волынского собирается странная компания и обсуждает – прости господи – переустройство общества. А зная наше общество… Короче, пахнет подобная затея не чем иным, как дыбой и плахой. Прав Волли, егермайстер покойник. Уже потому, что дюк Курляндский прежде всего охотник и смотрит на подчинённых, как на собак в своей своре. Если собака охромела или запаршивела – её попросту пристреливают, без жалости и удовольствия. Таков уж кодекс охотника.
В подобные моменты Волли жалел, что нельзя и в русской церкви поставить такую же вышечку – как на каторге, с которой надзиратель глядит на заключённых.
Шёл торжественный молебен, и стоять за спиной у патрона Волли не имел никаких прав – запрещал регламент. Ребятишки его томились поодаль, возле колонн, а сам Волли – как гриф в гнезде, как дирижёр над оркестром, скорчился на неприметном балкончике над самым амвоном. Не всматриваясь, – его было и не разглядеть, – подчинённые знали, что он там, и ловили каждое его движение.
Русские попы поначалу были против, не хотели пускать Волли за амвон, в свою святыню, но начальник охраны его светлейшей милости – не кот начхал, и пришлось смириться, и пустить, и терпеть, и даже соорудить на подоконнике загородку, чтобы Волли не виден был над толпою, подобно вознесшемуся духу. Подзорную трубу в гнездо взять не вышло, сам Волли еле поместился, но острый глаз позволял ему и без трубы разглядеть первых лиц, стоящих в первых же рядах.
Герцог его возвышался, как султан, в окружении трёх своих женщин – двух жён, венценосной и обычной, и потенциальной невесты, цесаревны Лисавет. Волли оценил, как дурно выглядит сегодня государыня – вот ведь бедняга, столько лет слушалась докторов, никогда не ужинала, почти не пила вина, и всё равно нутро, застуженное в бедные годы в холодном митавском замке, дало о себе знать.
«Жаль её, добрая у герцога была хозяйка!..» – подумал Волли о ней, как уже о мёртвой.
Он перевёл взгляд на своего патрона – тот стоял с молитвенником и крестился, как лютеранин, под ненавидящими взглядами множества православных патриотов.
Волли представил, как будут смотреться вместе герцог и Лисавет, и ведь представилось неплохо – он весь такой демонический и мрачный, а она – воздушная и белая. Дай-то бог. Лисавет не сводила глаз с третьего певчего в ряду, и певчий на неё в ответ поглядывал, и Волли сердито подумал русскими словами:
«Баба – дура».
Всё-таки герцог и певчий – они как афедрон и палец.
Бинна фон Бирон не крестилась ни по-русски, ни по-лютерански, никак, просто стояла, опустив глаза, чуть поодаль от августейшей супруги собственного мужа. Она и не посмела бы поднять глаз от молитвенника – совсем рядом с нею, в опасной и сладостной близости, замер в красивой позе начальник почётного караула, генерал Густав. Её запретная тайна. Как тут поднимешь глаза? Бинна не сводила взгляда с молитвенника и беззвучно бормотала священные стихи – и Волли, читавший по губам, вдруг понял, что шепчет она по-немецки, молитву о смирении, и об отказе от себя, во имя главной цели.
Волли обвёл взглядом толпу разряженных придворных и остановил взгляд на святой троице – Лопухина, Лопухин, Ягужинская. С ними сегодня обретался и младший Лопухин, красавчик Степашка. Впрочем, отец и сын Лопухины похожи были, как братья-одногодки, даже одеты в одни цвета. Лопухин-отец сходство с сыном явно подчёркивал, и явно гордился, что Степашка – копия его. Ещё бы, единственный его сын от собственной жены, остальные шестеро всего лишь признанные бастарды.
Четверо придворных пустозвонов и вовсе не молились, перешёптывались и хихикали над молитвенниками, и Волли почему-то сразу вспомнил, как эта честная компания не так давно устраивала для австрийского посла оригинальный спектакль, чёрную мессу. Затейники, проказники, да просто идиоты. Волли пробежал глазами по их глупым накрашенным лицам, очень красивым и беззаботным, как у детей или ангелов.
«А где же ваш главный?» – недосчитался Волли обер-гофмаршала Лёвенвольда.
Он поглядел правее – вот фельдмаршал Мюних, и мадам Трубецкая, его всегдашняя метресса. И рядышком месье Трубецкой, ещё один куколд и роган, предоставляющий супругу в аренду патрону. Правда, не за бесплатно. Трубецкой был армейский интендант, и в последнем походе, говорили, половина солдатиков перемёрла по его скромной милости – от дурного снабжения. О, картонные подмётки и черви в мясе – это целая вселенная, в которой вращаются кровью горящие светила интендантов и их поставщиков…
А вот и он – Лёвенвольд, не справа, а слева. Возле колонны стояло кресло, на вид лёгкое, ажурное, на высоких колёсах. Но Волли-то знал, что кресло тяжеленное, по лестницам его возносят трое здоровенных гайдуков. В кресле помещался граф Остерман, набеленный, накрашенный, и с ортодоксальной русской книжкой – демонстрировал толерантность. А обер-гофмаршал Лёвенвольд стоял позади чудесного кресла, и время от времени склонялся к Остерману и что-то ему шептал. Указывая при этом на обсуждаемые предметы не пальцем – глазами. Остерман запрокидывал голову, вслушиваясь, вглядываясь, считывая пароли, улыбался, одобрительно кивал. Он был сегодня даже красив, как некогда прежде. Красив, как вампир, только что напившийся свежей крови. Так вот же на кого эти двое похожи! Волли даже подпрыгнул в своём гнезде. Вампир и фамильяр. Мудрый кровопийца и его друг-слуга, которому обещано бессмертие. Да вот только получит ли он своё бессмертие, бог весть. Может, и нет.
Волли вернулся взглядом к патрону и потом орлиным взором прошёлся по рядам молящихся, как огородница граблями.
От взгляда его не скрылся и обер-егермейстер Волынский, сегодня задумчивый и мрачный, словно в предчувствии некой неминучей участи. Министр машинально крестился, шевелил губами, повторяя про себя молитву, и если бы Волли смог вдруг прочесть его соображения – удивился бы, как парадоксально мыслят некоторые люди.
Волынский рассуждал про себя о том, что в честь Персидского мира дюк Курляндский получил из казны премию в пятьсот тысяч рублей и четыреста из них, подлец, тут же вернул в казну обратно.
«Выходит, наконец-то нажрался, – размышлял министр. – И когда только лопнет, прорва курляндская? А на что прикажете жить простому человеку, которому премий подобных не выписывают, а выписывают разве что тумаки и шишки? Завтра же зашлю Базильку в Конюшенный приказ, пусть возьмет пятьсот рублей под моё имя…»
Этой расцвеченной салютами ночью доктор Ван Геделе едва не уверовал в существование доппельгангеров.
Земля шаталась от ударов фейерверка, и вороны без чувств опадали с крыш. Прямо в сугробах лежали пьяные люди – дармовая водка изрядно скрасила празднование недотёпистого Белградского мира. Улицы были полны народа, весёлого и нетрезвого, и бедному докторскому возку под водительством кучера Збышки, видать, никак было не пробраться в эпицентр праздника, к ледяному дому.
Доктор не дождался кареты и, как стало темнеть, побежал к себе пешком – ведь Аделина должна была вот-вот привезти домой Осу. Праздник, не праздник – художницы всё равно возились с росписью кабинета-цвингера в Дворцовой конторе, из-за болезни Аделины они и так припоздали со сроками.
Ван Геделе, чтобы поскорее, поспешил домой задворками – и увы. В переулке, и даже не в самом тёмном, напрыгнули, откуда ни возьмись, лихие люди, ударили по голове доской и сняли всё – сапоги, шубу, кафтан зимний, тёплый, рубашку голландского полотна, штаны утеплённые, шляпу пуховую, даже варежками не побрезговали. Сапоги и шубу особенно было жаль.
Бесчувственного Ван Геделе обнаружил полицейский патруль, завернул в тулуп и препроводил в участок. Дежурный, увидав почтенного тюремного доктора в столь жалком положении, пообещал немедля сыскать обидчиков. Сам доктор, уже не понаслышке знакомый с петербуржскими Фемидой и Немезидой, особо на это не надеялся. Он попросил послать за Аксёлем, и дежурный сейчас же отправил солдата в крепость. Доктор даже подивился такому усердию. Выходит, питомцы полицмейстера очень желали дружить с питомцами папа нуар. Ведь праздник был в разгаре, и съезжая изба полна была, как та коробочка в песне, арестованных хулителей и дебоширов, они были и в камерах (слышно было, как плачут там и поют), и даже в самой комнате дежурного, за специальной решёткой.
Ван Геделе, ожидаючи, разговорился с дежурным, тот поведал завёрнутому в тулуп дрожащему доктору несколько утешительных полицейских баек. Доктор в ответ рассказал, как явился к ним в крепость камер-паж с собственноручной запиской от государыни, предписывающей «сего камер-пажа высечь плетьми за сквернословие, пьянство и блядство».
– Удивил ты меня, – рассмеялся дежурный, – начальник наш, секретарь фон Мекк, всё требует, чтобы мы его удивляли. Ты бы ему понравился…
Доктор и сам удивился, что существует, оказывается, в природе и настоящий господин фон Мекк. Хотя почему бы и нет – должен же был существовать какой-то прототип, от которого и пошла однажды эта тёмная тюремная фигура.
– Я видал как-то раз фон Мекка, – сказал доктор наугад. – Он высокий и ходит так – плавно, словно танцует.
– Он шар и катается как шар, – возразил дежурный. – Если досидишь до утра, увидишь, как он выкатится из своей кареты. К шести пополуночи он у нас уже на службе. Немец!
Из крепости примчался сонный Аксёль – с гвардейскими штанами и прочим добром, видать, насобирал в караулке и у кастеляна.
– Здоров, коллеги! – поприветствовал он Ван Геделе и дежурного. – Труженикам в полях шлю привет от канцелярских крючков! – Это предназначалось одному дежурному. – Как же тебя угораздило, жертвочка? – второе уже было для доктора.
– Сам не знаю, прохлопал, – смутился Ван Геделе. – Тут ребята говорят, что намедни самого Липмана тати общипали, а он банкир, с охраной ходит!.. Куда уж мне-то?
– Верно, общипали подлеца, – подтвердил дежурный.
– Эх ты, – Аксёль передал Якову тюк с вещами. – Облачайся. И пока я был удивлен, сняли куртку, штаны и часы…
– Не было у меня часов, на той неделе жиду отнёс, – отвечал доктор, первым делом влезая в штаны.
– Это я так, стихи. Обидчиков-то найдёте? – не без лукавства спросил Аксёль у дежурного.
– Будем искать, – прогудел без интонации дежурный.
Вернулся с обхода патруль. Грелся у печки, отряхивая снег и топоча сапогами.
Яков оделся, подписал заявление, составленное под его диктовку, обстоятельное, логичное, замечательно сформулированное, но совершенно бесполезное.
Доктор и Аксёль вышли на крыльцо – в чёрном небе мерцали звездочки, но было уже утро.
– Может, сразу на службу? – иронически предложил Ван Геделе. – Чтоб лишних кругалей не делать?
– Пошляк ты, – обиделся Аксёль. – Что тебе там – намазано?
– Вон кому намазано, – кивнул Ван Геделе на подъехавшую карету. – Бери пример. Господин фон Мекк, с шести часов на службе.
Дверца кареты распахнулась, на землю скатился румяный колобок в нарядной шляпе и с достоинством проследовал мимо друзей, как мимо пустого места. За дверью послышался топот, нестройные приветствия, и приятный гортанный голос произнёс отчётливо на чистейшем французском:
– Eh bien, messieurs me surprendre!
– Они доппельгангеры, – рассмеялся Ван Геделе, – с нашими братьями фон Мекк.
– А как же!.. Если кого-то когда-нибудь повяжут за их художества, так именно его. Забавно, что наши тоже любят повторять это me surprendre, правда с худшим произношением. Они украли у полицейского Мекка не только имя, но и любимую присказку.
14. Милосердие господина фон Мекка
Аксёль и доктор быстро дошли от съезжей до дома и взбежали каждый на своё крыльцо. Окна на половине Аксёля были черны, а на докторской половине светилось единственное окошко, и в нём Яков разглядел тоненький женский силуэт. Не Лукерьин точно – домоправительница была вдвое шире.
«Модеста?» – но над головой женской фигурки стоял золотой ореол, вовсе не чёрные модестины-горгонины змеи.
Сам себе не веря, в ореоле счастливых предчувствий, доктор шагнул в дом, бросил на руки сонному Збышке гвардейский тулуп. Тот спросонья даже и не заметил, что эта фиговина у доктора – вместо прежней дорогой шубы.
Аделина Ксавье повернулась к нему от окна.
– Вы целы? Но бог мой, в каком виде!
Ван Геделе нервно и счастливо рассмеялся.
– Обобрали! Праздники дорого стоят не только петербургскому бюджету, но и незадачливым обывателям.
– Это что, военная форма? А вам идёт, доктор. Такие нашивки, и галуны, вы ещё красивее в этой форме, она в цвет ваших глаз. Наверное, не годится девице такое говорить мужчине, да и не годится ждать в ночи вдовца в его доме – но я так боялась за вас! Ваш Збышка мне нарассказал чудовищных ужасов, как кого затоптали на празднике, и как кого раздавили, а вы же были там в самой гуще. А старой деве тридцати лет, и притом некрасивой, наверное, многое можно – чего не позволит себе иная красавица…
Аделина говорила быстро-быстро и вдруг запнулась, словно налетела на преграду. Подняла на доктора растерянные глаза.
– Это счастье, что вы меня ждали, – ответил Яков, тоже спотыкаясь почему-то и мямля. – Я не смел и мечтать. То есть смел мечтать, увы, но полагал, что это несбыточно. Аделина…
Он взял её руку, хотел поцеловать, но отчего-то испугался.
– Оса спит, – вдруг вспомнила Аделина. – Мы с Устиньей… Ой, нет, с Лукерьей её уложили. Пришлось петь ей на ночь, малышка всё никак не желала спать, всё «папи, папи»…
– И что вы пели?
– Русскую песенку, я подслушала как-то у вашей соседки, у княгини Лопухин, когда расписывала для неё купальню. Княгиня часто её напевала, и Оса, оказывается, тоже эту песенку знает.
Разложила девка тряпки на полу,
Раскидала карты крести по углам.
Позабыла девка – радость по весне,
Растеряла серьги-бусы по гостям…
Аделина напела тихо, вполголоса, чтобы не разбудить никого. Грустную арестантскую песенку, любимую когда-то у его Лючии.
– Мать её пела эту песенку, – проговорил Яков тоже тихо-тихо. «Кто под форточкой сидит – отгоняй, – там дальше было, – ночью холод разогнался с Оби. Вспоминай почаще солнышко своё…» Аделина! – Яков прижался лбом к её ладони, и потом уж и говорил ей в эту ладонь, в руку вкладывая ей – свои слова. – Выходите за меня. Я тюремный доктор, к тому же вдовец, и вряд ли составлю феерическое счастье. Но у меня неплохое жалованье, и Оса вам, кажется, симпатична, и сам я не урод. Вы ведь только что это сказали. Я небеден, и я люблю вас – больше мне нечего вам предложить…
Аделина взяла его руку в свои.
– Послушайте меня, Яков, только не перебивайте. Я часто рисую в богатых домах, и иногда заказчики, от любопытства или от скуки, говорят со мною. Сейчас я расписываю кабинет обер-гофмаршала в Дворцовой конторе. Однажды хозяин, граф Лёвенвольд, забежал на минутку к бюро, пересмотреть письма, и тоже заболтался со мной. Я спросила – отчего такой странный сюжет, клетка и за ней райский сад? Отчего он пожелал сидеть в кабинете-клетке? У меня очень чопорный начальник, эдакая одушевлённая заводная кукла. Но тут он словно ожил и рассказал мне совсем по-человечески. Вы же знаете его придворную историю – сперва фаворит принцессы Шарлотты, потом цесаревны Лисавет, потом царицы Екатерины и после – ещё и нынешней Анны. Он с таким трудом выцарапал настоящую свою свободу. И теперь, когда возлюбленные зовут его снова в клетку – а они его часто зовут, – он хотел бы иметь напоминание, каково это было. Чтобы не было соблазна опять возвратиться за решётку.
– Это Остерман его зовёт? Говорят, они очень близки, – усмехнулся доктор.
– Андрей Иванович любит только свою жену! – отчего-то строго сказала Аделина. – Я три недели работала в их доме. Не говорите гадости. Нет, у моего начальника совсем другие обоже. Увы, не такие милые, как господин Остерман.
– Я, кажется, понял, кто это. И к чему вы рассказали мне о нём?
– Вы тоже зовёте меня в клетку, Яков. Вы красивый, и вы мне нравитесь. Но вы мужчина, и, получив меня в жёны, вы пожелаете сделаться моим полным хозяином. Я не смогу работать, а живопись – вся моя жизнь. Мне очень дорога моя жизнь, такая, какова она сейчас, как она устроена – заказы, уважение клиентов, их доверие. Я – это я, и мне не хочется вдруг сделаться в одночасье всего лишь приложением к мужу. Я, как и мой граф, не хочу в клетку. Даже и не побывав ещё в клетке – не хочу.
Яков с облегчением рассмеялся.
– Только-то?
Аделина сжала его руку коготками, подняла брови и сердито переспросила:
– Что?
– Я не запру вас в клетке. Вы будете и после свадьбы рисовать, и ваши средства так и останутся вашими. Я не стану играть в тирана. И прежде не играл. Спросите у Осы, как жили мы с её матерью. Я был даже чересчур либеральным супругом. Вы хмуритесь? Вы ревнуете?
– Вовсе нет! – покраснела Аделина.
– Мы даже составим брачный документ у лейб-нотариуса Банцеля. Или у Липмана – я не знаю, который из них справится лучше. И распишем, как по нотам, все наши с вами свободы. Это будет первый в Петербурге равный брак, нет, второй – после четы Лопухиных. Но эти, кажется, не составляли договора, просто условились.
– Я знаю и Банцеля, и Липмана… – задумчиво проговорила Аделина, словно читая про себя невидимую книгу. – Поговорю с обоими – насколько возможен такой договор.
– И откуда вы знаете их?
– Теперь вы ревнуете! Я рисовала обоим плафоны. Я же художница, Яков. И надеюсь ею и остаться.
Аделина повернулась к окну, не отпуская руки Ван Геделе. В доме напротив уже зажёгся свет, и девушки в пачках, потягиваясь по-кошачьи, разогревали мышцы. Казалось, они танцевали всегда, не ели, не гуляли, только прыгали в своём танцзале, как мухи в зимних рамах.
– Вы спросите нотариуса – для меня это да? – уточняюще переспросил доктор.
– Вы мне нравитесь, – прошептала Аделина, – не хочу вас терять. Но и себя не хочу терять. Да, наверное да. Поглядите, утро, а девочки-балетницы уже занимаются. И Дуська Крысина там… Густель Бирон дал ей от ворот поворот, ей, бедняге, теперь только прыгать и прыгать.
Рене Лёвенвольд зажмурился и чихнул, столь сладко и самозабвенно, что над локонами его поднялся столб золотистой пудры.
– Если ты страдаешь, я отодвинусь.
Лёвенвольд сидел на кушетке, а хозяин дома, Андрей Иванович Остерман, расположился совсем рядом в кресле-качалке. И лелеял в объятиях кота по имени Варвар, здоровенного и весьма пушистого – тут расчихаешься. Кот в объятиях пыхтел, и пел, и пух терял, как московский тополь.
– Хайни, я потерплю, – отвечал Лёвенвольд. – Я знаю Варвара, ты скоро ему наскучишь, и он сбежит. Он мизантроп, как наш месье Бирон, и подолгу никого не любит.
– Что ж, тогда продолжай.
Лёвенвольд устроился поудобнее, прежде чем продолжать. Сбросил туфлю, подтянул под себя ногу, обнял колено переплетёнными пальцами. Здесь, в доме Остерманов, он порою ощущал себя более дома, чем в доме собственном. Бардак, и весело, и легко, и не нужно держать лицо и строить из себя бог знает что, довольно всего лишь оставаться собою.
– Тёма продулся со своим «Представлением», – сказал Лёвенвольд с удовольствием. – Матушка выслушала его, а потом отчитала, как ребёнка. Такие рекомендации впору давать государям совсем уж юным – вот что она ему ответила, и поделом. Он всё поставил на эту карту и проиграл.
– Артемий Петрович живёт в своём клубничном мире… – Остерман почесал кота за ухом, и Варвар благодарно взмурчал. – Предложил государыне переломить хребет системе, которую она строила своими руками десять лет. Предложил начать с нуля – женщине, и притом больной смертельно. Она высчитывает, как безболезненно завещать активы, а наш Артемий Петрович предлагает ей всё уничтожить и выстроить заново. Прожектёр, глупыш, крошка Тартюф…
– Тёма поссорился с герцогом ради своей записки. Стоило ли того?
– Я слышал, что наш министр уж приглядел себе нового патрона – Волынского видели в приёмной у Мюниха. И герцог теперь об этом знает, что клиент его переметнулся. Ставка сделана, и ставка принята.
– А мы с тобою на кого поставим, Хайни? – Лёвенвольд хитро прищурился и – проклятый кот! – тут же потёр нос. – Есть три регента, потенциальных. Принц Антон, тот самый Мюних и наш любимый герцог. Впрочем, Антона, наверное, вычёркиваем за полное ничтожество?
– Пожалуй, – согласился Остерман. – Недаром пажи рифмуют его с картоном, а гардемарины и с чем похуже. Глуп, напыщен, ни на что не способен. Вычёркиваем.
– А двое других?
– Ты же сам знаешь ответ, Рене. Есть оперный злодей, обычно это самый писклявый певец во всей труппе, злодеев почему-то доверяют петь контртенорам. Это актёр, он на сцене изображает негодяя, а потом идёт домой и живёт как все. А есть злодей настоящий. Он лично пытает на допросах, он уморил голодом половину армии, оттого, что его фаворит нагрелся на поставках. Он носит шпоры длиною в локоть, чтобы больнее ранить лошадь. Узнаёшь?
– Наши кандидаты, первый – месье Бирон, второй – Мюних.
– И которым, по-твоему, легче будет управлять?
– Никоторым, – фыркнул Лёвенвольд. – Один капризный дурак, другой злобный дурак. Мюних рвался было дружить со мной, чтобы хоть сколько-то нравиться фрейлинам. Но затея провалилась – женщины при дворе не такие дуры, чтобы соблазниться танцующей коровой.
– Я выбрал другого, – просто сказал Остерман. – И у тебя появится веская причина, чтобы прекратить, наконец, ныть и заняться делом. Тебе стоит лишь протянуть руку – и месье Бирон будет весь твой. Это у Артемия Петровича не было ни шанса, а для тебя он готов, как мне кажется, и открыть ворота крепости, и даже опустить подъёмный мост – чтобы вошли твои кони.
– О, Хайни! – Лёвенвольд натянуто рассмеялся. – Это болтают обо мне и вообще обо всех, наверное, оттого, что я ношу такие длинные серьги. Мне приписывают и месье Бирона, и Ягужинского, и даже царя Петра, но ведь всё это выдумки! Мои кони никогда не входили ни в чьи ворота, и наоборот тоже, я не содомит. Гадость какая!.. Ведь даже о нас с тобою говорят очень многое, но оба мы знаем, что это выдумки. Я целовал тебя лишь однажды, когда боялся, что тебя отравили – и на том всё, всё.
– Остановись, Рене, – прервал его Остерман. – Ты прекрасно понял, о чём я. Прекрати истерику, ты сейчас как невеста, фальшиво рыдающая перед венцом. Я не понимаю и не хочу понимать, что точно у вас такое было, но ты всё отдашь, чтобы опять забрать его себе. Я ведь знаю твою тайну.
– Какую?
– Не так давно господин фон Бюрен пожелал именоваться Бироном и написал письмо французскому маршалу Арману Бирону де Гонто. Многие гадали, отчего же маршал согласился признать беспородного курляндца своим давно потерянным и заново обретённым родственником. Я знаю, что вместе с письмом от господина Бирона к французу отправилась и удивительная родословная роспись, подтверждающая некие генеалогические изыскания. Я знаю, кто умеет рисовать подобные деревья, и кто, единственный в Петербурге, способен добиться от родовитых европейских дворян, чтобы роспись была должным образом заверена. Только ты это можешь, Рене. И именно ты сделал герцога тем, что он сейчас есть. Прекрасно зная, что этот курляндский псоглавец – всего лишь ничтожный бастард. Это ли не любовь?
Рене покраснел под белилами – нежно заалели шея и мочки ушей. Он спрятал лицо в ладони и сквозь раздвинутые пальцы лукаво взглянул на собеседника.
– Пусть так. Но течение жизни разбросало наши с Эриком лодки далеко друг от друга. У каждого из нас давно своя война.
Солнце путалось в портьерах, в долгих зеленоватых водорослях подводного царства. И пылинки плясали в лучах, перемешиваясь с золотистой пудрой. Много пыли, и золотой, и простой, стояло в воздухе этого всегда неприбранного дома.
Остерман качнулся в кресле вперёд, бережно ссадил кота на пол (кот выгнулся горбом и зашипел). И заговорил так – как хозяин говорит со слугой или офицер с солдатом, тихо, требовательно и твёрдо:
– Тебе придётся проплыть против течения и приблизиться к нему снова, и не дать волнам растащить вас по разным берегам. Ты нужен мне рядом с герцогом, с будущим моим регентом. На расстоянии вытянутой руки – чтобы можно было как погладить его, так и ударить. Только тебя я могу об этом попросить, только тебе я могу довериться… И только ты можешь сделать это для меня. Помоги мне, Рене. Тем более ты сам этого желаешь. Ведь так?
Когда сносит течением, и вода заливается в горло, и нет спасения в ледяной безбрежной пучине, бог из машины вдруг со смехом протягивает руку, с небес, с небывалой крылатой своей конструкции…
– До неба, мой кукловод, – тихо, как заклинание, проговорил Лёвенвольд, сощурив ресницы, – до седьмого, последнего неба китайских богов – я этого желаю.
После превращения из заики в обычного человека канцелярист Прокопов настолько стал уверен в себе, что немедленно сделал предложение Катерине Андреевне Андреевой. И прекрасная китаянка (или даже японка), камер-фрау самой дукессы Курляндской сказала «да». Доктор Ван Геделе, приглашённый отпраздновать помолвку в роли доброго гения свежеиспечённой пары, отчаянно завидовал. Ведь «да» от его собственного предмета было пока что писано вилами по воде.
Помолвку канцеляриста Прокопова начали было отмечать в трактире, но чуткие уши шпионов не дали гостям как следует почесать языками, и как-то само собой отмечание переместилось в крепостную караульню. И самим им потом не понятно было, почему их понесло на службу, а не домой, например к Аксёлю. Вроде и идти было одинаково, не иначе, захотелось инфернального антуража.
Празднование затянулось до утра, почти до смены караула. За праздничным столом играли в гвардейскую игру, проводы бурого медведя – в чарку с пивом после каждого тоста добавлялась водка, пока не придёт белый медведь, и содержимое чаши не побелеет. К приходу белого медведя счастливый жених уже спал под столом, а большинство гостей за столом, уронив головы на руки. Уцелели лишь трое медвежьих провожатых, здоровяк Аксёль, Сумасвод и доктор, тот клевал носом, но кое-как держался. Трое сидели среди тел, как на поле после битвы с татарами, не хватало только стрел и ядер. Сумасвод вдруг вытянул из рукава колоду карт тарот и перелил в руке. Доктор подивился, он полагал, что гвардеец и не знает, что это такое – тарот.
Хитромудрый Сумасвод на столе среди чарок разложил тарот на «да» или «нет», и вышел у него «повешенный». Сумасвод фыркнул, разложил тарот ещё раз, и снова вышел «повешенный».
– Что, плохо? – спросил его Ван Геделе.
– Тарот сей означает, что не в силах человека изменить свою судьбу, он раб обстоятельств, – расшифровал Аксёль. – Я такое ненавижу.
– Как в греческой трагедии, герой может лишь взывать к высшим силам и молить их, но в судьбе своей не властен, – припомнил свой лейденский курс Ван Геделе.
Аксёль собрал со стола бутылки, накинул тулуп и поднялся на крепостную стену – подышать и проветриться.
В морозном небе приветливо горели ясные звезды. Февраль, самое дно зимы… Сквозь бойницу видно было, как внизу, перед входом в крепость, из чёрных крытых саней выгружают очередную куколку господина фон Мекка. Сам фон Мекк, как всегда, в дивной шляпе и в маске, следил за выгрузкой.
«Сегодня он Гензель», – догадался Аксёль.
Фон Мекк играл перчаткой, подбрасывая её в ладони – подобное делал только Гензель, Густель так не умел.
Аксёль вдохнул напоследок морозного воздуха и пошёл вниз, в комнаты для допросов – всё равно разыщут и призовут. В коридоре встретился ему конвойный.
– Ты здесь! – обрадовался конвойный. – Мы за тобой хотели посылать.
– Да видел в окошко, – сознался Аксёль, – подарочек привезли.
– Это подождёт, – отмахнулся конвойный, – Николаши нет на месте, за ним побежали. Без него не приступят, это его клиент. Тут девку привезли, зайди, допроси, пока Николаша подушки давит.
Николашей солдат фамильярно называл Хрущова – благо тот не слышал. Выходит, асессор отсыпается дома, но вот-вот прибудет по зову фон Мекка – не упускать же столь денежную работу. А пока они не встретились, Аксёлю предстоит допросить самостоятельно некую ночную гостью.
– Что за девка? – спросил он обречённо.
– Да бог весть. Зайди да посмотри. Она у Кошкина.
Кошкин был дежурный в ночь подканцелярист.
Аксёль зашел к нему, чудом разминувшись с процессией фон Мекка, торжественно влачившей жертву в кабинет к Хрущову.
– Быстро ты, – обрадовался Кошкин.
– Я в караульне ночевал, – раскрыл интригу Аксёль. – Праздник у нас был.
– Смотри, допразднуетесь на рабочем месте!.. – предостерёг Кошкин.
– Дурак ты и ссыкло, – огрызнулся Аксёль, – вот никто тебя и не зовёт. Показывай клиентку.
Аксёль привык, конечно, что в их крепости люди становятся непохожи сами на себя, блекнут и делаются меньше. А у китаянки, или японки, у Катерины Андреевны – вместо раскосых глаза стали круглые. За спиной у неё стоял солдат, придерживал, чтобы не упала со стула.








