412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Ермолович » Саломея » Текст книги (страница 15)
Саломея
  • Текст добавлен: 10 марта 2026, 08:00

Текст книги "Саломея"


Автор книги: Елена Ермолович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 23 страниц)

– Семечки, – оценил Аксёль предполагаемую стойкость подозреваемой. – На один зуб. Дай мне донос – хоть почитаю, что с неё спрашивать. Сам-то читал?

– Пока не читал.

Кошкин вытянул из папки донос. Он вообще читал неохотно.

Аксёль пробежал глазами – шпионаж в пользу Австрийской Цесарии – муть, чушь, к утру девка выйдет на волю – как только дукесса Курляндская проснётся и недосчитается пропажи. Даже если дура во всём сознается. О, это уже хуже. Намного хуже. Прелюбодейская связь с его светлостью герцогом. Свидетель – тот же самый лакей, автор доноса. Девка не выйдет из крепости утром. Девка не выйдет из крепости никогда, или только через прозекторскую господ Рьен. Герцог вряд ли после доноса падёт – у него абонемент во всех борделях столицы – разве что леща высочайшего получит.

Катерина Андреевна смотрела на Аксёля своими новыми круглыми глазами и не узнавала его, хотя прежде Прокопов их друг другу как-то представлял. Ну, и слава богу, что не узнавала.

– Я сейчас вернусь, – Аксёль свернул донос в рулончик. – Брюхо что-то прихватило.

– Донос верни, – вслед ему прокричал Кошкин.

– Да не подотрусь я им, не бойся, – уже из-за двери отвечал Аксёль.

«Герой может лишь взывать к высшим силам и молить их – и я это ненавижу, – думал Аксёль, бегом преодолевая крепостные лесенки и повороты. – Только бы не пришёл ещё Хрущов!»

У секретарских дверей топталась команда со своею жертвочкой, полицейские раскуривали трубки.

– Не велено… – начал было старший из них, но Аксёль уже шагнул в кабинет.

Фон Мекк-Гензель в носатой маске сидел за столом, под портретом папа нуар, и полировал ногти. Перчатки и шляпа покоились на столе и поражали изысканностью.

– Что принесло тебя, Алексис? – спросил фон Мекк лениво и добродушно. – В обход приличий и субординации?

– Вот, прочтите, – Аксёль согнулся в поклоне и протянул ему злосчастный донос. – У нас камеристка вашей супруги.

– Госпожи фон Мекк? – рассмеялся нарядный пират.

«Болван!» – подумал Аксёль.

Фон Мекк отложил пилочку и начал читать. Под чёрной маской проступила маска ещё одна – злобная и испуганная.

– Остерман. Эта дура – его подарок!

Фон Мекк отбросил донос, вскочил с места и принялся бегать по комнате. Аксёль лишь успевал поворачивать голову.

«Остерман – вице-канцлер, Бирон – канцлер де-факто, – сообразил он, – и один другому подложил шпионку. Подвинул на доске пешечку – чтобы отдать её потом на съедение».

– Она уже призналась? – фон Мекк остановился, озарённый внезапной мыслью.

– Я вернусь – и она признается, – отвечал Аксёль. – Она как желе, трясётся, всё подпишет.

Фон Мекк положил ладонь на пистолет у себя на поясе.

– Нет, ваше сиятельство, – остановил его Аксёль, – вы не можете пойти и убить её, её арест уже запротоколирован.

– Но ты же – можешь? – фон Мекк нервно рвал манжеты, отщипывая от них вплетённое в кружева золото.

«Только бы не вошёл Хрущов», – подумал Аксёль и бухнулся на колени.

Фон Мекк перестал бегать и уставился на него удивлённо – его чёрные глаза раскрылись шире, чем были прорези в маске.

– Пощадите, – жалобно проговорил Аксёль, – девка эта, Катерина, невеста друга моего. У них и свадьба назначена. Пощадите её жизнь, ваша светлость! Не губите…

Фон Мекк вернулся за стол, взял в руки донос – манжеты его висели, как тряпки.

– Ты же это читал? – удивлённо спросил он Аксёля, и донос затрясся вместе с его пальцами.

Аксёль попрощался мысленно со штанами, сделал на коленях несколько ползучих шагов к фон Мекку и часто закивал.

– И твой приятель возьмёт её – после всего, что у неё было?

– Они любят друг друга, – заверил Аксёль. – Да и что там было-то, враньё одно.

– Да всё было, – криво усмехнулся фон Мекк, – Остерман, зараза, когда дарил её, наврал, что у японок там всё поперек. А дураку много ли надо? Не поперёк оно там, конечно, всё как у всех…

Аксёль не стерпел и, как был на коленях, заржал. Фон Мекк посмотрел на него и тоже улыбнулся – не волчьей своей обычной, а вполне человеческой приятной улыбкой.

– Пусть живёт, стервятина японская. Дай мне перо и бумагу.

В этот момент и вошел в кабинет Хрущов и, пораженный зрелищем, застыл на пороге.

– Что за мизансцена, Пушнин?

– Алексис делал мне предложение, – хохотнул фон Мекк, – от которого я не смог отказаться. Где у тебя перо и бумага, Николас?

Аксёль встал с колен, отряхнулся и поймал ледяной, ненавидящий взгляд Хрущова. Асессор почтительно подал фон Мекку чернила и бумагу. Тот быстро что-то черкнул на листе.

– У меня записка для тебя, Николас. От его светлости господина фон Бирона, – фон Мекк свернул записку и запечатал её своим перстнем. – Через час такой же приказ получишь от начальника своего Андрея Ивановича.

Хрущов с почтением принял записку, мазнув Аксёля ледяным взглядом. Разломил мягкую ещё печать, прочёл, удивлённо поднял брови. Фон Мекк натянул на руки кофейного цвета перчатки. На манжеты его было жалко смотреть.

– Ступай, Пушнин, – брезгливо проговорил асессор, – девку пока не пытай, я по ней передам тебе меморию. И помощника своего пришли к нам, Тороватого.

– Так он суставы с мясом рвёт, – удивился Аксёль.

– А грамотный кат у нас уже был, да только много забрал на себя, – медовым голосом отвечал Хрущов. – Ступай, Пушнин, не задерживайся.

– Дозвольте, донос захвачу.

Аксёль схватил со стола донос и был таков.

– Видишь, принёс в целости, – отдал Аксёль донос уже отчаявшемуся было Кошкину.

– Долго же ты ходил, – отвечал недовольно Кошкин. – Баба вон сомлела, лежит.

В углу на лавке печальный солдат брызгал водою на бесчувственную Катерину Андреевну и вяло шлёпал ее по щекам.

– Начальство я в коридоре повстречал, – со значением проговорил Аксёль, – вот и припоздал маленечко. Девку лупить пока не велено, через час будет по ней мемория.

– А нам что делать? – удивился Кошкин.

– Хочешь, в карты сыграем? – предложил Аксёль.

– А девку куда?

– Пусть посидит, посмотрит на нас, – зло бросил Аксёль. – Подумает, перед кем можно рогатку свою раздвигать, а перед кем и не стоит. А ты, служивый, не хочешь ли в карты сыграть?

Солдат усадил кое-как на стул приоткрывшую глаза Катерину и коршуном устремился к столу.

– А во что играем, хлопцы? И какие ставочки?

Через час заглянул довольный, как змей, помощник экзекутора Тороватый.

– У меня мемория для вас, по шпионке цесарской. О, вы играете!

– И ты садись, – пригласил Кошкин.

– Боюсь, фортуна мне сегодня уже улыбнулась… – Тороватый взглянул на Аксёля и угрызся совестью. – Прости, Аксёль, что подсидел тебя. Прежде фон Мекк только твой был…

– Да я не в обиде, – Аксёль взял меморию, раскрыл её и прочёл, – что ж, милость светлейшая герцогская безгранична, милосердие безмерно, и каждому по делам его. Подержи, Тороватый, клиентку. Я дело сделаю, и мы сядем, доиграем.

Когда сменился караул, история уже завершилась.

Милосердная высокая особа покинула крепость в закрытых чёрных санях, увозя в кофейного цвета когтях расписку на очередные отнятые авуары. Хрущов в своем кабинете шипел, как змея – от того, что дела почему-то стали делаться через его голову.

Аксёль с горькой своей добычей спустился в караулку. Освобожденную девку по личному приказу папа нуар отдали Аксёлю в руки. Правда, девка та была теперь без языка и, кажется, не очень годилась уже Прокопову в невесты. Аксёль усадил её на лавку, закутав в тулуп. Гвардейцы молча таращились на кровавые повязки, но ни слова не говорили. Как-никак – это ведь крепость, не кот начхал. Счастливый жених ещё спал, на лавке, под шинелью, подтянув к животу ноги.

– А доктор где? – спросил Аксёль.

– Домой ушёл, – подсказал Мирошечка. – На крыльце, повозку дожидаэ.

Доктор Ван Геделе собрался домой, ждал на крыльце, когда кучер Збышка кликнет его садиться в возок. Тюремный Леталь, вынужденный бездельник. Он сидел на корточках, в дорожном волчьем плаще, взятом на смену украденной шубе, и гладил тюремную толстую кошку. Аксёль присел на корточки рядом, рассказал о нечаянном своём утреннем анабазисе и спросил совета.

Стоит ли жениху знать обо всём, например, о постыдном герцогском любопытстве? Ведь донос изъял из дела и забрал с собою один милосердный господин, не иначе, для того, чтобы отхлестать сей кляузой по морде доносчика-лакея (или поручить эту сладостную месть изящному Волли Плаксину). Лентяй Кошкин доноса так и не прочёл. Другие участники событий не снизойдут никогда до объяснений с каким-то Прокоповым.

– Не говори ему, – ответил Ван Геделе, – не причиняй бессмысленных страданий. Я могу прихватить пациентку с собой, довезу её до дома, поменяю повязки. Оценю, какой ты ампутатор.

– Спасибо, коллега, – горько усмехнулся Аксёль.

Он вернулся в караулку, растолкал Прокопова и вручил полумёртвую, бесчувственную Катерину Андреевну в руки едва проснувшемуся, похмельному жениху.

Доктор Ван Геделе в своей карете отвёз Катерину Андреевну в дом Прокопова, переменил ей повязки, а прежде заставил выпить лауданум, опийную настойку. Аксёль прибежал пешком, так скоро, как будто гнался следом за каретой. Он влетел в прокоповский дом, красный, запыхавшийся, взволнованный.

– Не волнуйся, Аксёль, ты всё сделал правильно, – сказал ему Ван Геделе, – аккуратно и чисто. Всё заживёт, и всё станет хорошо. Не терзай себя.

И ушёл за ширму, вымыть руки.

Аксёль присел на стул напротив хозяина. Катерина спала на прокоповском ложе, укрытая лоскутным пёстрым одеялом, и вздыхала во сне. В доме у канцеляриста было бедно, но очень чисто, на окошке пускал стрелочки зелёный лук, и в клетке под потолком болтался жёлтый кенар. А на столе возле клетки стояла крошечная шарманочка – под её музыку птичка училась петь.

– Жаль, конечно, что место камер-фрау потеряно, – проговорил сокрушённо Прокопов. – Впрочем, со дня на день дукесса собиралась Катерину гнать. Ревнивая старая дура. Как будто прислуга в чём виновата, да и не смылился же этот её… Эрнест или как его…

– Кто это – Эрнест? – не понял Аксёль.

Он встал со стула, раскрутил перед клеткой шарманку с музыкой – чтобы птичка запела. Мелодия поползла из шкатулки, скрипучая, зацикленная, как уроборос. Кенар затрепетал крылами, но молчал.

– Да хозяин её бывший, герцог Бирон, его так зовут – Эрнест, – пояснил Прокопов. – Как будто девки крепостные в ответе за то, что с ними баре делают.

– Ты что, всё знал? – Аксёль перестал крутить шарманку и уставился на Прокопова, как на диковину. – Про Катерину и про Бирона?

– Я с первых её слов всё о ней знал, – вздохнул Прокопов. – Я же дознаватель, а не кот начхал.

– И женишься?

– Она тогда крепостная была, не хозяйка себе, – разъяснил Прокопов Аксёлю, как ребёнку. – Что велели ей, то и делала. Теперь она вольная. При мне того уже не было, а теперь и подавно не будет. Зато будет мне благодарна по гроб жизни, что не девкой взял и не попрекнул. А то, что жена без языка, это даже и не так плохо.

– Ты ещё скажи Бирону спасибо, – Аксёль опять завёл шарманку, и кенар на этот раз откликнулся – запел. – Святой ты, Прокопов, как есть святой.

– Спасибо? – Копчик посмотрел на Аксёля с кротостью, под которой прятался чёрный яд. – Он кобель, конечно, и говно на лопате, этот герцог Эрнест, но был у него выбор – убить Катерину или отпустить, пусть и без языка. А убить её было ему куда как легче…

Аксёль вспомнил, как ползал он на коленях в кабинете асессора и как герцог рвался именно что убить, но рассказывать об этом не стал, спросил лишь:

– Когда привезут к тебе этого Эрнеста на допрос… Заметь, я не говорю «если», я говорю – «когда», ибо такие Эрнесты всегда свой путь заканчивают в нашей скромной обители. Какую степень ты применишь к нему, третью или третью с элементами четвёртой?

– А я личное с работой не мешаю, – с тихой твёрдостью отвечал Прокопов, – что папа нуар велит, то и применю.

Доктор слушал из-за ширмы их разговор. Он давно и вымыл руки и обтёр полотенцем. Но отчего-то не хотелось к ним идти.

После рассказанной Аксёлем истории и осмотра поломанной герцогской игрушки собственная старая рана Ван Геделе отчего-то просочилась капельками крови. Хотя, казалось бы, эту рану давно закрыл толстый и прочный рубец и могила Лючии заросла травой.

«Кровь моего разбитого сердца давно ушла в землю и проросла травой, которую щиплют твои кони…»

15. Перстень господина Тофана

Все птички на стенах цвингера были раскрашены, художница Ксавье и Оса тряпками растушевывали на птичьих боках последние прозрачные тени. Погода за окном стояла пасмурная, но золото и краски на стенах всё равно играли столь задорно, что делалось чуть радостнее и легче, даже в тёмный день.

Оса наконец-то увидела обер-гофмаршала. Пока художницы работали, хозяин кабинета явился, совершенно бесшумно, откинул рогожу с бюро и вытянул из ящика гору писем. Потом постелил на кресло платок – кружевной отрез размером с добрую младенческую пелёнку – и уселся читать. На художниц он и не глядел, как будто их не было.

Зато Оса глядела. Красавец оказался так себе – маленький, бледный, и видно, что злой и уставший бесконечно, до седьмого неба. Он даже носом клевал над своими письмами. Что там маменька видела в нём? Такого хотелось разве что пожалеть, но не восхищаться.

Приоткрылась дверь, в щель просунулись две головы, одна над другой. Юнгер-дюк Карл Эрнест и его курляндский дядька.

– Аделинхен, ты тут! – радостно возгласил мальчишка, вбегая в кабинет. Увидел в кресле обер-гофмаршала: – А, привет, Рене!

Гофмаршал Рене поднял глаза от писем.

– Доброе утро, светлейшее высочество. Ваш кнутик снова с вами?

– А как же! Мне его починили! – мальчик с гордостью предъявил болтающийся на поясе крошечный кнутик, рядом с рогаткой и шпажкой.

– Лупите им придворных? – догадалась Оса.

– Не всех, по некоторым ну никак не попасть, – сознался юнгер-дюк, кося на гофмаршала хитрым глазом. – Уворачиваются.

– Он правда лупит придворных? – спросила Оса у Аделины.

Но ответил за художницу мрачный обер-гофмаршал:

– Правда. Ещё один вопрос – и отправишься к папеньке.

Он не уточнил куда, домой или в крепость, и Оса благоразумно умолкла.

– Аделинхен! – позвал Карл Эрнест, запрокинув голову к стоящей на стремянке художнице. – Едем кататься! С нами в санях, заведёшь знакомства. С нами недоросли едут, менгденские и юсуповские, все неженаты. А Оску к карлам посадим…

Дядька в дверях сделал круглые глаза.

– Да вы сутенёр, ваше высочество, – криво усмехнулся Лёвенвольд, продолжая перелистывать почту. – Нет, художницу я вам не отдам. У неё сегодня последний день, расчёт, так что пускай остаётся в кабинете со мною, благо я тоже неженат. Забирайте подмастерье и посадите её к карлам. И поскорее – вы, дети, утомляете меня безмерно. Берите девчонку, моя светлость, и ступайте уже, скорее, скорее.

Аделина со стремянки кивнула Осе, мол, иди, и только напомнила Карлу Эрнесту:

– Вы должны вернуть её к вечеру, ваша светлость.

– А то! – Карл Эрнест, как настоящий кавалер, помог Осе выпутаться из фартука, и за руку увёл её за собой. Дядька поклонился и тоже сбежал, прикрыв дверь.

Шаги их стихли в коридоре. Аделина продолжала размазывать тени тряпкой, не говоря ни слова. Ведь капризный начальник её был, судя по всему, не в духе.

– Не выношу детишек! – Лёвенвольд вытянул из-за пазухи золочёные очочки и нацепил на нос. – Сразу сделалось легче дышать. Ты ведь закончишь сегодня?

– Непременно, ваше сиятельство, – отозвалась Аделина с высоты. – Два часа, три, и закончу.

Лёвенвольд чихнул в своих пыльных письмах и бесшумно и деликатно высморкался уже в следующий платок, полупрозрачный и с монограммой.

– Сегодня я рассчитал твою Дусю Крысину, – сказал он, не поднимая глаз, весь в шуршащих листах, как дитя в капусте. – Она меня умоляла рассчитать и тебя, чтобы вы могли уехать, ночью, в одной карете. Она просила рассчитать тебя сегодня… – И вдруг прибавил, всё ещё совсем без выражения: – Я ненавижу тебя, Аделина Ксавье. Я ненавижу тебя и завидую.

– И напрасно, – в тон ему ответила с лестницы Аделина. – Я не поеду с Дусей. Доктор Ван Геделе сделал мне предложение, и я, наверное, приму. Я люблю его, а Дусю – вовсе нет.

– Дура, – фыркнул Лёвенвольд. – Мало тебе нарисованной клетки. Захотела в настоящую?

– Мы условились с доктором, – похвасталась Аделина с торжеством в голосе, – что нотариус Банцель составит для нас брачный договор. И мы распишем в договоре, что брак наш равный и никто никому не хозяин. Право работать и собственные средства. Или лучше Липмана о таком попросить, как вы думаете, ваше сиятельство?

Лёвенвольд поднял голову от писем, сдвинул очки на самый кончик носа, так, что тот порозовел.

– Так можно было? – в голосе его переплелись восхищение и ирония. – Но Липман лучше, да. Я напишу ему про тебя записку, чтобы он точно не отказал. Змея, змея Аделина Ксавье! Лисица! Ненавижу!..

Оса набросила на плечи мальчишечий тулупчик. Карлу Эрнесту дядька словно из ниоткуда подал подбитый мехом плащ, и втроём они сошли на крыльцо.

Персоны рассаживались по саням, да что там, почти уж расселись. Дымили дорожные печки, насморочно всхрапывали кони. Двор так и кишел лакеями, скороходами да и пресловутыми карлами. В самых первых санках надрывался оркестр, дудел и бренчал на морозе, приплясывая от усердия – как будто без этих танцев музыка замёрзла бы у них в волторнах и флейтах. Но Оса во все глаза уставилась на санки вторые, главные, царские. Царица в них была. Оса слышала, что царица болеет и выезжает редко, но сегодня она в своих царских санях – сидела.

Увы, придворный портретист Каравак совсем не владел художничьей магией превращать на портретах мордатых и угрюмых моделей в этаких симпатяг, пикантных и с изюминкой. Красивые модели у него выходили как яйца с глазами, а некрасивые – как есть. И царица на виденных Осой портретах была квадратна и носата. Оса сразу её узнала по тем портретам – длинный нос, брюзгливая скобка рта, подбородки друг на друге. Ну, и шапочка на ней была, с золотыми зубчиками, намёк на корону. В санках с царицей сидели глазастая дама и юноша, оба похожие лицом на принца Карла Эрнеста, словно скроенные с ним по одному лекалу. Оса даже вспомнила невольно козлят в кунсткамере пана Потоцкого, заспиртованных по мере взросления, сперва новорожденный козлёнок, потом трёхмесячный и, наконец, подрощенный козёл, так же и принцесса и принцы Бирон, словно иллюстрировали собою некую эволюцию.

А на запятках царских саней стоял такой господин – вот кого стоило бы рисовать и рисовать в альбоме. Смуглый, светло-черноглазый (так бывает, когда радужка словно дымным огнём подсвечена изнутри), в белой шубе из северного волка и в белой шляпе. Господин был демонски хорош. Очень похожий люцифер красовался когда-то в варшавском костёле, и ксёндз во злобе и в ревности велел вынести его из церкви на задний двор, уж больно красив. Оса в своё окно глядела на того выставленного в изгнание на двор люцифера, чёрного, искусительного, занесённого снегом – пышный снег на крылах его был совсем как эта белая шуба.

– Папи, – с удовольствием кивнул на красавца принц и прибавил: – Оска, рот закрой. Ворона влетит.

Принца явно позабавила Осина очарованность.

– Ваше высочество, попрошу в карету, – напомнил дядька.

– А тебе, Оска, в первые санки, к карлам, – махнул ручкой принц. – Вон они, в ногах у трубачей. Друва, усади её! – повелел он дядьке. Но Оса пригляделась к первым санкам и не пожелала туда идти. Царицыны карлы, старые, хищные, со злыми ореховыми личиками, толкались, щекотались и щипали друг друга, и Оса живо представила, что к концу поездки они её насмерть защипают.

– Не хочу я к карлам! Я обратно пойду…

– А может, к нам пойдёшь, малявочка? – кажется, Оса правильно перевела в своей голове это немецкое kleines Mädchen.

Пока она смотрела во все глаза на красавца-папи, к ним сбежали по ступеням две дамы, нарядные, в мехах, одна дама золотая, а другая так же, сплошь, серебряная. Эта серебряная и спросила вдруг у Осы, приобняв из-за спины душистыми лисьими рукавами.

– Сядешь с нами, крошечка? А его высочество мы отпустим, к папеньке и мами.

И как поняла она сразу, что Оса девочка, не мальчик? Она говорила, смеясь, тёплая, щекочущая, пахнущая пачулями, и серебро летело с её волос на простенький Осин тулупчик. А вторая дама, золотая, вот забавно, глядела, прищурясь, на красавца-папи на запятках царской кареты, глядела с глупым лицом, совсем как Оса только что.

– О, ступай с Нати, Оска! – обрадовался принц. – С нею ещё лучше!

И сбежал, ведь маменька принцесса уже делала ему из санок призывные знаки. Оса увидела, как он забирается в сани и усаживается одновременно на колени, на ручки – и к матери, и к царице, как котёнок, растекаясь одновременно по их коленям.

– И я тебя возьму на ручки, в шубу, – пообещала серебряная Нати. – Пойдём же, малышка.

Оса подала ей руку и позволила себя вести.

Они вошли в разношёрстную толпу, как купальщики в воду, и дальше было как в сказке, как во сне, и не понять, в хорошем или в злом.

Их санки оказались четвёртые в поезде, меховые, горячие от печек, в золочёных изгибах резных украшений. Нати взяла Осу на руки, завернула в полы серебряной лисьей шубы. Как ледяная дева – сворованного на катке мальчишку, была такая сказка. Напротив сидели два кавалера, тоже с претензией на люциферов стиль, черноволосые, набеленные, но для демонской красоты чересчур пухлявые. От кавалеров веяло табаком и водкой, они переглядывались, пересмеивались и шептались по-русски, так быстро, что Оса не понимала, только слышала глухо щёлкающие попугайские согласные.

Оркестр заиграл бравурнее, возницы одновременно разбойничье свистнули, и поезд тронулся, постепенно набирая скорость. Оса пригрелась за пазухой у Нати, в мягком душистом домике, сперва она знала, где они едут, а потом и думать забыла. Поезд летел, как выпущенная стрела, по гладким наезженным колеям, со свистом, под музыку, в облаке дыма и снега. Дрожали в воздухе снежинки и пудра, смеялись катальщики, перекрикивались скороходы. Оса запрокинула голову – в небе мелькали стеклянные зимние ветви, прозрачно играющие, в шапочках снега, и парили вороны, серебряные на синем. На внезапном крутом повороте Нати прижала Осу к себе покрепче, обняв, и Оса увидела перед самым носом её руку в перчатке, и на мизинце поверх перчатки надет был перстень с розовым камнем. У маменьки прежде тоже такой был перстень, на свету менявший окраску, и Натин перстень переливался на солнце из алой крови в сирень.

Поезд летел мимо реки, видно стало, как на льду играет ледяной же дворец, собирая в себя всё неяркое зимнее солнце. Слон лежал повален, а ледяной дом и врата ещё стояли, словно смеясь.

– Ещё не развалился, холера ясна! – переглянулись, хохоча, недолюциферовы кавалеры.

Оса невольно поправила их произношение:

– Холера ясна, панове!

Те уж совсем развеселились, потянулись из санок, как птенцы из гнезда, и стали звать на два голоса:

– Тёма, Тёма!..

А золотая девушка всё глядела, вперёд и вдаль, на мелькающую вдали белую шубу. В снежном тумане – из-под копыт, из-под полозьев, было и не видать его, а она глядела.

Подскакал на буланом коне Тёма, тот самый Волынский-князь, которому расписывали они с Аделиной плафоны. Густобровый, с инеем на бровях, тоже весёлый и пьяный.

– А не треснула дура твоя! – поздравили его из саней кавалеры.

– Вы первые треснете, греховодники, – предрёк с коня Тёма, отхлёбывая из маленькой фляги.

Оса невольно хихикнула. Тёма рассмотрел её в Натиной шубе, улыбнулся, сдул с перчатки воздушный поцелуй.

– Мон пети! – принял с пьяных глаз за карлицу, не иначе.

– Тёма, что за пороховница у тебя, дай глянуть, – кавалеры опять потянулись из саней, звеня браслетами. – Хитрая какая, и в форме перчика. Турецкая, верно?

– В руки не дам, так глядите… – Всадник повернулся к саням боком, приосанился, и пороховница, треугольная, как зубок чеснока, подпрыгнула на его бедре. – Вам в руки дай, потом недосчитаешься. Османская штучка, да. Нет денег у бедного человека на пистолеты от Лоренцони, перезаряжаю, порох с собой ношу, как деды наши.

«Вот ведь нытик, – подумала Оса. – Он же всё время жалуется».

– Бедный человек Артемий Петрович! – пожалела его и Нати. – Дай нам фляжечку свою, девочка у меня замёрзла. Гляди, нос синий. Фляжечку-то дашь нам в руки? Или и её тебе жалко?

– Лови, Наталья!

Синяя и золотая фляжка упала, сверкнув, в протянутую Натину руку. Та завозилась под мехом, откручивая крышку. Стянула перчатку, звякнула нечаянно потерянным перстнем. Перстенёк подобрала, фляжку открыла, протянула Осе.

– Грейся, малявочка!

Во фляге было сладкое вино, с пряностями, тёплое, бархатное на вкус, и Оса, призадумавшись, в три глотка выхлебала всё. В голове у неё сразу зашумело, и музыка, бравурная, бодрая, заиграла громче.

Вороны летели, застя бледное солнце, и мёрзлые ветви дрожали над головою, грустно звеня.

– Я всё нечаянно выпила, – отдала Оса Нати пустую флягу.

Нати фыркнула, отчего-то злясь, выдернула флягу из её руки и протянула Тёме с сердитым:

– Мы всё выпили, не обессудь, князь.

– Да на здоровье! – щедрый Тёма принял фляжку, и вдруг весело зашвырнул пустую посудинку в сугроб. – Прощайте, и ты прощай, мон пети!

И улетел вперёд, только конский зад и мелькнул в снеговых облаках.

Нати, кажется, разозлилась на Осу за выпитое вино. Оса отчего-то вдруг ощутила, как остры и жёстки ее колени. И пальцы у Осы на плечах – как когти. И всё катание как-то вмиг померкло, солнце зашло за тучи, и даже вороны в небесах потемнели. И принялись каркать, словно предвещая дурное. И дома вдоль дороги показались тёмны, и кусты черны и страшны, и засохшие травы так тоскливо торчали из-под снега, словно волосы на ведьмином подбородке.

Оса прикрыла глаза. Ей грустно сделалось. И от того, что когда ей будет двадцать, тому красавцу, на царских запятках, станет девяносто. И от того, что она, Оса, дурно рисует и никогда не выучится. И от того, что маменька умерла, и сама она, Оса, тоже вот-вот умрёт. Так тяжко на сердце!..

Поезд остановился. Он описал полный круг по своей накатанной колее и вернулся к подъезду.

– Ступай! – как только кони встали, Нати чуть не за шкирку высадила Осу из санок, странно, что не поддала коленом под зад. – Прощай, малявка! – и прибавила по-русски: – Катись к херам…

Оса пробилась через скороходов и конюхов к чёрной лестнице. Как же холодно стало! Словно в ледяную воду окунулись и руки и ноги.

Она взбежала по лестнице, тяжело, едва дыша, и жёлтые звёзды стояли в глазах в полумраке чёрного хода.

Когда Оса, волоча за собой на верёвке варежки, вошла в приёмную, герр Окасек опять вязал. Оса решила, что не пойдёт в кабинет, пока там этот обер-гофмаршал. Он ведь её не выносит. Оса слышала за дверью его самодовольный картавый голос. Она уселась в кресло, и герр Окасек поднял на неё глаза.

– Отчего ты не идёшь работать? Ты ведь подмастерье, верно?

– Всё равно меня выгонят, – мрачно ответила Оса. – Вот и не иду.

– Погляди на меня, – вдруг попросил Окасек. – Тебе невесело сейчас? И дышится трудно?

– В груди тяжко, – согласилась Оса.

Окасек отложил вязание и посмотрел на Осу очень внимательно.

– Тебе грустно? – спросил он требовательно и строго.

– Очень…

– Пойдём! – он встал, взял Осу за руку. Подвёл её к двери в кабинет и толкнул створку.

В кабинете Аделина наносила тени на последнюю птицу, а обер-гофмаршал сидел в своих письмах, весь обложенный дрожащей на сквозняке бумагой, как богородица в листах.

– Ваше сиятельство! – позвал Окасек. И когда гофмаршал поднял от писем голову, прибавил грозно. – Глядите!

Муаровый чёрный. Такой делается кожа от яда аква тофана. И даже всего через час после принятия яда бледный сероватый муар проступает на щеках. Ложатся тени под глаза, словно нарисованные гримёром. И приходит великая печаль.

Лёвенвольд видел подобное за свои сорок два года тысячу раз. Ну, не тысячу, но сто раз точно. И дюжину раз сам был этому причиной. Девочка, три часа назад весёлая, красная и назойливая, теперь стояла на его пороге в маске смерти, и чёрный ангел целовал её и целовал, зябко щекоча крылами. С каждой минутой приближая точку невозврата, когда ничего уже не поможет.

Обер-гофмаршал бережно отстранил листы и поднялся из кресла.

– Иржи, отпусти её руку, – спокойно велел он Окасеку. – Жизнь совсем ничему тебя не учит. – И потом обратился к Осе: – Подойди ко мне, девочка.

В голосе его не было ничего, кроме брезгливости, кроме усталости. Оса подошла – теперь, когда болело в груди и стало так грустно, этот человек не нравился ей ещё больше. Бледный, злой, и глаза как будто заплаканные.

Лёвенвольд взял девчонку за плечи, наклонился к ней и обнюхал, как пёс, волосы, шею и даже за ушами. И Оса невольно обнюхала его сама – он ничем не пах. А потом он поцеловал её в губы, осторожно, словно пробуя губы на вкус. Оса перепугалась, вскрикнула, отступила. А Лёвенвольд отстранился, брезгливо сморщившись.

– Аделина, я потревожу тебя, передвинь в сторону свою лестницу, – сказал он художнице. Та давно слезла со стремянки, стояла рядом, недоумевающая и перепуганная. – А ты, Иржи, принеси воды. Побольше воды. И отправь кого-нибудь в крепость за её отцом. Мне нужен лекарь, я не справлюсь один. Всегда боялся стилета…

– Отчего не послать за Климтом? – переспросил Окасек.

– Оттого. Это семейное дело, не для его усов. И потом, он, наверное, спит. Пошли за Ван Геделе.

Окасек кивнул и убежал.

– Садись в кресло… – Лёвенвольд кивнул Осе на кресло, застеленное кружевным платком. – Только сними сперва твой тулуп. Платок мой дороже тулупа примерно втрое, не говоря уж о кресле.

Оса бросила тулуп на рогожу, уселась, болтая ногами. Сквозь великую печаль робко пробивалось, как трава, любопытство. Что-то будет? Поможет ей этот злюка или уморит?

Лёвенвольд присел на корточки позади стремянки, провёл ладонью по стене и по витому боку колонны – панель вдавилась и отошла в сторону. Аделина ахнула.

– А ты и не знала! – рассмеялся Лёвенвольд.

Он вытянул из-за панели кожаный докторский саквояж, два раза чертыхнулся и один раз чихнул. Сбросил рогожу со столика, поставил саквояж, раскрыл, принялся копаться. Ничего наружу не вытащил, но выпрямился над саквояжем весьма довольный.

– Всё есть. Всё, что нужно одинокому сердцу, как говорит твой папенька, Оса. Теперь мы ждём воду от моего черепахи Окасека, чтобы промыть тебе желудок. И папеньку-доктора, чтобы сделать тебе укол.

Оса хотела было улыбнуться, но не смогла.

– Великая печаль, – прокомментировал Лёвенвольд, – отравленные тофаной умирают в великой печали. Но ты не умрёшь, у нас в запасе два часа, и даже три, ведь дети весьма и весьма живучи и прочны. И у тебя будет время, девочка Оса, чтобы рассказать мне в подробностях – с кем ты каталась, что делала, что ела, что пила, и от кого хватанула тофаны.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю