412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Ермолович » Саломея » Текст книги (страница 22)
Саломея
  • Текст добавлен: 10 марта 2026, 08:00

Текст книги "Саломея"


Автор книги: Елена Ермолович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 23 страниц)

21. Флеш-рояль

Слуга спустил коляску с крыльца по деревянному пандусу и медленно покатил по аллее. Небо жемчужно мерцало, насупленное, готовое просыпаться снегом. Андрей Иванович Остерман, высунув нос из мехов и пледов, сощуренными, слезящимися глазами глядел вверх на бархатистые, низкие, изнутри подсвеченные невидимым солнцем зимние облака, на распластанных в небе птиц, летящих всё слева направо – что бы о таком сказали авгуры? – на древесные кроны, сомкнувшие ветви над аллеей уютным сводом или же прутьями клетки.

Коляска со скрипом катилась по натоптанному жёсткому снегу. От железных колёс оставались на дорожке следы, очень глубокие. Как следы от ударов кнута на спине арестанта. Лакей иногда с трудом выталкивал коляску из снега.

«Надо бы саночки…» – подумал практичный Андрей Иванович.

Красивый господин, подлетевший, пританцовывая, навстречу по аллее – кажется, он был столь воздушен, что и вовсе не оставлял следов. Разве что каблучки его едва ранили снег, как копытца косули.

– Кыш-кыш-кыш! – Рене Лёвенвольд презрительным взмахом отогнал, удалил от коляски лакея, и сам встал позади, положив ладони на полированную высокую спинку. – Ого! А карета твоя тяжела… Ничего, как-нибудь справлюсь, зато никаких чужих ушей.

Лакей поклонился и с кислым видом побрёл к дому. Рене принялся толкать коляску – куда резвее, чем это делал его предшественник, снег так и посыпался из-под колёс.

– Потише, Рене! – взмолился Остерман. – Так меня совсем укачает.

– Я думал, тебе нравится быстрая езда.

– Она нравится только русским. Ты был в доме у герцога?

– О да! – воскликнул Лёвенвольд с несколько истерическим торжеством. – Столько народу не бывало в его доме и прежде, до его ареста. Все тащат у него, как у мёртвого…

– Он не умер ещё, Рене.

– Мародёры в ажитации, – продолжил Лёвенвольд, кажется, и не слушая, – цесаревна Лисавет даже выцарапала из герцогской спальни кровать с балдахином, видать, на добрую память.

– А ты что взял?

– Я? Что я – ширмы, шпалеры, и вот ещё… – Лёвенвольд остановил коляску, обошел её кругом и стал перед Остерманом, распахнув полы шубы. – Гляди!

Под шубой на нём была золочёная причудливая перевязь, на которой – потешная детская шпажка, и рогатка с золотыми ушками, и маленький стилет. И тончайшего плетения кнутик. Лёвенвольд взял из-за пояса кнутик и со свистом хлестнул себя по замшевому голенищу. Потом спрятал игрушку обратно.

– Арсенал юнгер-дюка Шарло Эрнеста? – кашляя, рассмеялся Остерман. – Для чего тебе загорелось? Он ведь тогда по тебе даже не попал.

Лёвенвольд не ответил. Он запахнулся в шубу и снова встал позади коляски, и теперь толкал её медленно и бережно.

– Фройляйн Кокорёк пишет мне из Дрездена, что Мориц Линар уже выехал в Россию – навстречу блистательной фортуне, – произнёс он выверенным речитативом. – Юная правительница истребовала сего красавца для себя. Немедленно. На другой день после падения герцога.

– А ты? – тут же спросил Остерман.

– Кто-то же должен греть для графа его место, пока он в дороге, – тонко улыбнулся Лёвенвольд. – Пришлось отряхнуть от пыли прежние навыки. Девочке нравятся кавалеры в возрасте. Так отчего бы и не сыграть, если игра столь недолгая? И у меня двадцать тысяч карточных долгов, мой Хайни… – Лёвенвольд притворно вздохнул, повёл плечами, зарылся носом в мех. – Я надеюсь, девочка оплатит мою с ней любезность, как это принято, из бюджета Соляной конторы.

– Рене, – позвал его Остерман, – остановись. Иди сюда.

Коляска снова замерла. Рене вышел из-за неё и встал, пряча лицо в воротник пушистой шубы.

– Что будешь ты делать? – спросил его Остерман.

– То, что ты мне велишь, – тихо, смиренно ответил его Рене. – Марионетка не умеет двигаться сама. Карты не играют в себя сами. Приказывай – я сделаю то, что ты пожелаешь. Скажешь, заменю возле принцессы Линара, и он вернётся в свой Дрезден, несолоно хлебавши. Скажешь, и фон Мюних завтра же подавится своей армейской похлёбкой. Или же принцесса так возненавидит его, что примется чесаться от его вида, как от собачьей шерсти. Я рассорю их в три дня. Приказывай, Хайни. Без твоей руки я как игрушка бибобо – попросту бесполезная бессильная тряпка.

Солнце, лукавое и неверное, выпустило из туч несколько лучиков, и ледяные ветви заиграли. Что же были они, эти ветви, переплетённые над аллеей, сказочный свод или же прутья клетки?

– Знаешь, Рене, – медленно сказал Остерман, – иногда оружие оказывается умнее направляющей его руки. Иногда, в бою, шпага становится вдруг умнее своего неумелого фехтовальщика. Иногда, Рене, не ты слушаешься моей руки, а я покорно следую за тобою и лишь угадываю тебя… Порой ты лучше знаешь, как тебе быть, и без меня.

– Что ты, нет!

Лёвенвольд присел перед коляской на корточки, так, что шуба веером рассыпалась по снегу, взял руки своего кукловода.

– Или да, Хайни?

– Ты же пообещал стать его богом из машины – что ж, теперь делай. Ты обещал поднять его из ада. Сам понимаешь, слово дворянина.

– Ага…

Тонкая, безжалостная иезуитская шпага раз в год всё-таки расцветает плачущими белыми лилиями. Люциферитская, с кровоточащими хищными лучами звезда – раз в жизни может побыть и просто звездой.

 
Deux étions et n’avions qu’un coeur;
S’il est mort, force est que dévie
Voire, ou que je vive sans vie…
Comme les images, par coeur, Mort!
 
 
(На двоих у нас было одно сердце,
Но он умер, и придется смириться
И научиться жить в отсутствие жизни
Наугад, на ощупь, подобно призрачному отражению
После смерти…)
 

Рене прочитал своё рондо, явно кокетничая, явно красуясь, явно ожидая столь же эффектного ответа. Но Остерман сказал лишь:

– Он ещё не умер, Рене.

Клуб лекарей собрался на этот раз в анатомическом театре, и бокалы звенели почти над раскрытой грудной клеткой очередного бедняги – пока того не утащили в морг студенты. Климта и Ван Геделе на собрании ждали с нетерпением, особенно Ван Геделе.

Новинка-Леталь оказался забавным рассказчиком, ведь всем лекарям было интересно, каковы же высочайшие пациенты становятся потом. В крепости, по ту сторону Леты. Как переносят холод камеры, допросы с пристрастием, регламентированные удары кнута? Каковы они делаются, те господа, что только что были напыщенны и надменны, и глядели на беднягу-хирурга, как на прах под своими ногами?

– Он держится достойно, – рассказывал доктор Ван Геделе про павшего регента.

Впрочем, так же, «держится достойно», говорил он и о предшественниках регента в крепости, о кабинет-министре Волынском и об архитекторе, полковнике Еропкине. Доктору не нравилось злорадствовать, он старался очерчивать страдания павших персон как можно более скупо и лаконично. Даже если те валялись в ногах и плакали – стоило ли позорить их и более, мёртвых или же – практически мёртвых, приговорённых к смерти?

– И здорово ему досталось? – тут же спросил лейб-медик Фишер с живейшим интересом.

Старый чёрт предчувствовал, что вместе с бироновской партией наконец-то отправится в отставку и он сам, и всё же радовался страданиям прежнего своего тирана. Все помнили, как герцог год назад после очередного идиотического рецепта (сушёные червяки, пиявки, навозная припарка) палкой гнал лейб-медика по залитой грибным дождичком петергофской аллее. И вот теперь к извергу пришло воздаяние…

– Я бы не сказал, что его так уж треплют, – ответил Ван Геделе. – Инквизиция опасается претензий от французской стороны от дядюшки маршала. И кнутов регенту достаётся ровно столько, чтобы зажило до казни. И он имел бы красивый вид в гробу.

Фишер сладко, долго рассмеялся, и коллеги за его спиной подобострастно подхватили. И только Климт поморщился от остроты, как от боли в зубе, и отошёл.

Лакей принялся разливать вино, и Ван Геделе оставил галдящую компанию, чтобы подойти к другу.

– Ты сердишься, что я так говорю про герцога? Тебе жаль стало его?

– Друг дома нашего столько лет, конечно же, жаль, – отвечал Климт. – Для меня все они прежде всего люди. Бездарные, жестокие, но создания божьи.

– Хозяин твой любит его, – припомнил Ван Геделе, сдержав усмешку. – Как думаешь, мог бы он спасти герцога? Он нынче в фаворе у правительницы, не последняя фигура на поле.

Аннушка Леопольдовна, марионетка-принцесса фельдмаршала Мюниха, взлетевшая после переворота, и в самом деле симпатизировала обер-гофмаршалу. Ей явно нравились холёные, в возрасте, красавцы – граф Лёвенвольд, граф Линар.

– Мой хозяин фигура невесомая, – со вздохом отмахнулся Климт. – Ему самому бы сейчас не пропасть. Он ведь под следствием.

Остермана и Лёвенвольда новые победители одновременно и ласкали, и терзали. Им прощали долги, дарили преференции. И обоих дёргали на допросы, обвиняя в симпатиях к павшему регенту.

– Давеча, уж под утро, я увидал в окно, как подъехала карета, чёрная, и к нашему дому, – прошептал Климт одними губами, чтоб не подслушали доктора. – И мой, во всём своём придворном павлиньем, в шубе, в золоте, вышел из этой кареты, как принц – гвардеец даже подал ему руку. Он из этой смертной кареты сходил – величаво, как солнце, как Руа Солей, и даже имел мужество улыбнуться и помахать им на прощание. Я понял, что увозили-то его ночью, от двора, и сейчас возвращают. Я поймал его на лестнице, и, клянусь, как только карета отъехала прочь, он просто упал мне на руки. Мне и дворецкому. Я пытался узнать потом, где был он и с кем говорил, но такой разве скажет…

– Не признался?

– Что ты, конечно же, нет. Он сказал только: «Я недавно сам был судьёй, на долгоруковском смертном процессе, и я знаю, что стоит лишь начать говорить, и коготок увязнет, и всей птичке пропасть. Silencio…» – и палец к губам. И, знаешь ещё, каблуки его красные были в ту ночь запачканы кровью, так сказал мне дворецкий, который его раздевал. Наш дворецкий знатный болтун, никакие секреты у него не держатся.

 
Nell’anima c’è una speranza che non muore mai.
Se la vorrai, dovrai cercare il sole dentro te ed usarne poi la luce
per scoprire che,
che sei il domani tu, non scordarlo mai più,
sei grande lo sai, Se fiera sarai tu lo capirai
 
 
(В душе есть надежда, что никогда не умрёт.
Найди солнце внутри себя, используй внутренний свет,
чтобы понять,
Завтра наступит, не забывай.
Знаешь, если не терять себя, ты когда-нибудь поймёшь…)
 

В вечернем бархатном небе хрустели лучистые фейерверки, искрами осыпаясь гостям на шляпы. Божественный контртенор Модильяни распевал свою арию, пританцовывая на увитом хвоей постаменте, и у подножия его на коньках катились по льду разряженные статисты из лопухинской и одолженной лёвенвольдовской дворни.

Нати Лопухина праздновала именины младшей дочери, Прасковьи. Трёхлетняя девочка, поздняя, любимая, болезненная, балованная, не слезала у матери с рук. Когда Нати устала держать её, драгоценный патрон, обер-гофмаршал Лёвенвольд, подхватил малышку на руки, и многие гости переглянулись, отмечая сходство – брови, ресницы, капризный злой рот.

Ван Геделе (Климт привёл его с собою на праздник) тут же вспомнил рассказ о бедных бездетных господах Тофана, и зло усмехнулся про себя: «Мистификатор! Он ведь всё время врёт!»

Отец малышки Прасковьи, тот, что законный, по всем метрикам, Степан Лопухин, сейчас никак не удержал бы дитя на руках. Он пьян был как Бахус, и мрачен, наконец-то как настоящий Люцифер. Но не из-за того, что дочь похожа на патрона, а оттого лишь, что собственная Стёпушкина любимая метресса, сестрица павшего регента, сидела сейчас под домашним арестом, лишённая русских вотчин и места статс-дамы.

– Как празднуют, словно в последний день мира! – не без яда восхитился Ван Геделе. – Я-то думал, твой начальник хоть поплачет по регенту, а у него – опера, огни в небе.

– Он не умеет плакать, – в тон отвечал и Климт, – у него от слёз краска размазывается.

Дом лопухинский сиял, снизу подсвеченный иллюминацией. Даже в ветвях деревьев, в лохматом английском саду, мерцали огоньки свечей. Серпантин трепетал на ветру, паутиной оплетая хохочущих гостей. Взвизгивали скрипки, страстно стонали флейты. Фонтанчики фейерверка извергались то тут, то там, будто излияния нетерпеливого любовника. Этот камерный домашний праздник был переполнен радостью через край, так нарочито, что уже давился ею – как кастрат Модильяни своею арией.

– Доктор им здесь не нужен, – оценил обстановку Климт. – Если кто и сломает чего на льду, до утра по пьяни не чухнутся. Пойдём, душа моя, в карты сыграем.

– Куда пойдём?

– Ко мне, в соседний дом.

Ван Геделе тут и сам вспомнил, что с Климтом они соседи, тот живёт с хозяином, в лёвенвольдовском доме.

Два доктора прошли по заснеженному саду, удаляясь от сладостных фиоритур певца:

 
E’ la luce nel tuo soul che ti guiderà
perché sei il domani Tu, non scordarlo mai più
sei grande lo sai Se fiera sarai tu lo capirai…
 
 
(Свет твоей души поможет тебе
Понять, что наступит завтра,
Не теряй себя – и поймешь…)
 

Климт отворил невысокую калитку среди сугробов.

– Вот мы и дома.

Этот дворец, в отличие от соседа, стоял как в полусне, потухший и тихий. Слуг не было, все сбежали на праздник. В приоткрытом каретном сарае мерцали хозяйские золотые кареты, таинственно, как спрятанные сокровища.

– Идём же!

Климт поманил гостя за собой, в чёрную дверь. Здесь даже свечи не горели, Климту пришлось вытащить огниво и поджечь одну, освещать дорогу.

– А где ваш Кейтель? – недосчитался Ван Геделе.

– Кейтель в Раппин ускакал жениться, – пояснил Климт отсутствие дворецкого. – Ему зазноба наконец-то сказала «да». Через двадцать лет…

– Ого!

Они поднялись по лестнице, в комнатку на антресолях.

– Вот и гнездо моё.

Климт зажёг подсвечники, перетасовал карты. Окна его смотрели в другую сторону от лопухинского дома, не видать было праздничных сияний, только две звёздочки светились, как в раме, добрым неярким светом.

– Как твой хозяин? – спросил Ван Геделе, оценивая, что за карта ему выпала. – Перестали его таскать на допросы?

– Двадцать тысяч, – непонятно ответил Климт и продолжил, – двадцать тысяч его карточных долгов погашены правительницей из бюджета Соляной конторы. За нелюбимых не платят такие деньги. Как думаешь, кто осмелится его теперь тронуть?

– Снова клетка… – Ван Геделе вспомнил роспись в обер-гофмаршальском кабинете, в золотой Дворцовой конторе. Ведь даже жаль. – Значит, он может теперь спасти герцога. Ну, хоть попытаться.

– А надо ему? – пожал плечами Климт. – Герцог отыгранная карта, а мой патрон – он беспечный азартный игрок. Моё сиятельство человек без души и без сердца, как Тарталья в комедии дель арте.

– Нет, Климт, – поправил Ван Геделе, – Тарталья отнюдь не значит человек без сердца. Тарталья по-итальянски – это просто заика.

Климт не ответил. Карта шла ему, и он весь поглощён был игрой.

Партия кончилась, Ван Геделе рассчитался – он продулся Климту, – накинул шубу и пошёл домой. На лестнице было темно, от соседнего особняка слышны были удары салютов, играла музыка. Доктор осторожно спускался, держась за перила. Глаза потихоньку привыкали к темноте. Теперь он мог различать коридор, колонны, гобелены на стенах. И две фигуры в конце коридора, чёрную и белую.

«Свидание…» – подумал Ван Геделе и на всякий случай заступил за колонну.

Он не хотел никого спугнуть и к тому же любил подобные таинственные истории.

Доктор незаметно высунул нос из-за колонны, вгляделся в темноту и прислушался.

Фигуры были, как выражался Климт, невесомые – бело-золотой, в мехах, обер-гофмаршал и чёрный тончайший Цандер Плаксин. Не Волли, именно Цандер – почему-то Ван Геделе был в этом уверен.

Лёвенвольд не шептал, так тихо он говорил почти всегда:

– Не терзайся, Цандер, мы с тобою сделаем так, что никто не умрёт. Знаешь, как в древнегреческих пьесах – на сцену в безвыходной ситуации свешивался на верёвках бог из машины? Нет? Не понимаешь?

– Нет… – ещё тише прошелестел Цандер.

– Вот три письма, для германского короля, для польского круля и для старого герцога Армана. Я верю в тебя, мой Плацци. История доказала, что ты один можешь всё. Ну же! Париж, балы, гризетки – разве не все об этом мечтают? С моей рекомендацией вас с братом примет на службу граф Арно. Я сам напишу, когда вы сможете возвратиться. Вернее, если вы сможете возвратиться.

– А кто же доставит ответ? – шёпотом вопросил Цандер Плаксин.

– Обычная дипломатическая почта. Ей, в отличие от тебя, никто не станет чинить препятствий. Три дня – и письма будут в Петербурге. И его не посмеют казнить, твоего господина, если поднимется такая буря – вступятся поляки, берлинец и старый герцог Бирон… Герцогиня дала вам с братом на дорогу?

– Герцогиня лежит в горячке, покои её разграблены…

– Я понял тебя. Возьми, – гофмаршал вложил в руки Цандера кисет с деньгами, затем, поразмыслив, снял со своих пальцев несколько перстней и надел их на его руку, поверх перчатки, с комментарием, – этот с розовым камнем – он ещё и оружие.

– Ваше сиятельство!

Плаццен склонился, прильнул к его руке, и Лёвенвольд погладил его затылок.

– Беги. Я не верю в бога, но пусть он поможет тебе – кто бы там ни был.

Они вышли за дверь, и, наверное, каждый проследовал своим путём – Цандер побежал навстречу приключениям и гризеткам, Лёвенвольд – отправился продолжать свой бесконечный, с оперой и фейерверками, праздник.

Доктор Ван Геделе выбрался из-за колонны и тоже пошёл своей дорогой – домой, к жене и дочери.

Аксёль и Прокопов из окошка караулки наблюдали, как отбывает герцогская карета – карете предстояла ещё погрузка на специально укрепленный по такому случаю паром. Сам Андрей Иванович Ушаков лично спустился отдать распоряжения о содержании в пути знаменитого узника.

– А такая любовь была!.. – проговорил с осуждением Аксёль. – Столько лет они вместе были, вот так, – показал он два прижатых друг к другу пальца, – и теперь расстаются…

– Жаль, наверное, папе-то, – лукаво прибавил Прокопов, – что из крепости человек живым уходит. Из его цепких когтей.

– Гурьянова жаль, – жестоко усмехнулся Аксёль, – так и не отведал наш художник настоящей квалифицированной казни. Топор перламутровый неопробован остался.

Несмотря на рассыпанное на допросах обвинение, приговор герцогу был ожидаем – смертная казнь через четвертование. Аксёлю было весьма интересно, как же Гурьянов с подобным справится.

Но герцогу не довелось даже постоять на эшафоте – прилетели три гневных письма, от польского короля, от германского короля и от Армана Бирона де Гонто, старейшего из маршалов Франции. Маршал негодовал – чем его бедная кровиночка заслужил столь жестокий и скоропалительный приговор при бездарно выстроенном обвинении, а оба короля дружно вступались за благородного своего вассала (регент имел польское подданство и земли в германском Вартенберге). Из почтения к европейской общественности смертная казнь заменена была осужденному пожизненной ссылкой.

Жалел Аксёль, что не увидит, как опозорится на казни его вечный соперник Гурьянов. Но более всех жалел о помиловании папа нуар – он ведь любил не только мучить, но и убивать.

Андрей Иванович всё стоял у кареты, всё обучал охранников, что им такое сделать, чтобы осуждённый по дороге не сбежал.

– Как думаешь, поедем мы теперь домой? – спросил Прокопов. – Кончилась охота? Я уже наездился сюда – по самые не хочу.

– Как жена-то твоя, переживает?

– За меня или за герцога? – усмехнулся Прокопов. – Да рада она, что этой курве досталось на орехи. Смотри-ка, ведь герцог казнил министра, а фельдмаршал герцога – пожалел, выходит, он не таков уж и злодей, этот фельдмаршал.

– Опять ты, Вася, всё проспал – фельдмаршал в отставке, и об отставке объявлял ему красавец Лёвенвольд. Со смиренным видом и с большим удовольствием.

– Не поедем мы домой… – догадался Прокопов. – Разве что на выходные отпустят. А кто же главный теперь?

– Сама правительница, Аннушка Леопольдовна, – предположил Аксёль. – Ну, и господин Остерман, и красавец Лёвенвольд за его спиной.

Карета наконец уехала на паром, папа со свитой зашагали к крепости.

– Пойдем, друг Прокопов, по кабинетам, пока нас отсюда не шуганули, – сказал Аксёль, отступая от окошка подалее от начальственного внимания.

22. Квинни

Бык, более без золотых рогов, отбыл в Сибирь в бессрочную ссылку.

Инквизитор Андрей Иванович Ушаков, верный очередной правительнице (а на самом-то деле верный единственному правильному – действующей власти), продолжил допрашивать Лисавет в нежной и вкрадчивой своей манере и готовил экстракт о благонадежности цесаревны. Или, наоборот, нет.

И верная рыба-лоцман, доктор Лесток, однажды принес и поставил перед патронессой два портрета. На одном из них она была в короне и в мантии, и, кажется, даже хлипкий трончик был под нею пририсован. А на второй – в клобуке, в келье и с прялкой.

Мол, выбирай, хозяйка, как пожелаешь дальше.

Коляска у графа Остермана была изящнейшая, вся из выгибов и высоких окружностей, но все равно, видать, тяжела. Рене Лёвенвольд лично выкатил коляску с хозяином из приемной правительницы с явным усилием. Два здоровенных гайдука-лакея плелись, ненужные, следом за ними на приличном расстоянии, дабы не мешать господам шептаться. Ренешка склонялся через спинку и о чем-то кукловоду взволнованно говорил, во все его бесчисленные шарфы и пледы, и Остерман отвечал марионетке. Тихо, уверенно, спокойно. Ренешка мелового был цвета – то ли от страха, то ли от волнения, то ли от белил, и тонкие ручки дрожали на поручнях коляски. А невозмутимый хозяин улыбался и успокаивал бедняжку, мол, не суетись.

– Волкан и Венера, – послышалось за спиной у Лисавет.

И тут же рассыпался в ответ нежнейший мелкий горошек:

– Но-но-но, пупхен и пуппенмейстер…

Арайя и Даль Ольо, две переплетенные гадюки, наблюдали за унижением блистательного патрона – с радостью и одновременно с состраданием.

– О, ваше высочество! Правда ведь, невозможно догадаться? Одна из этих персон совсем здорова, другая, напротив, смертельно больна, но кажется, что все наоборот…

– О, больной осел катит в коляске здорового, – шелестящий итальянский шепот.

Все равно никто их здесь не понимает, и шпион за портьерой останется с носом.

– Гофмаршал болен? – переспросила Лисавет на трудном для нее итальянском.

– О, умирает, говорят, даже отравлен ядом…

– Но, собственным ядом! Он с таким трудом поднялся с постели и приехал, как былинка на ветру, в аудиенц-залу, и здесь ему говорят: но, граф, что за нелепая суета, вы безумны, вы бредите…

– Отчего же?

– Тайна.

Взгляд друг на друга, шепот гадюк.

Но Лисавет уже знала, какую тайну принес с собою гофмаршал. Эта тайна была – она сама.

Коляска свернула в коридор, в другой рукав дворцовой реки. Гофмаршал со страхом и горем, Остерман со своим спокойствием – остались навсегда – в другом рукаве. В другом рукаве, как ненужная более шулеру колода.

– О, ваше высочество, наш патрон не пропадет при любой перемене участи, – все еще шептал завистливый Даль Ольо. – Он ведь фреттхен, а фретке все равно, у кого глядеть из-за пазухи. Императрица, регент, правительница…

– Берегитесь, эти слова одинаковы на всех языках, – напомнила Лисавет. – Вас могут и понять.

– Главное, чтобы вы поняли, ваше высочество, – вступил вкрадчивый Арайя.

Они разгадали тайну и уже заранее были оба – ее.

– Неужели ваш патрон уже очаровал и правительницу? – не стерпела Лисавет, спросила, с трудом подбирая итальянские, краденые из арий, слова.

– Двадцать тысяч карточных долгов, – завистливый шелест, – погашены правительницей из казны, высочайшим повелением. О, патрон знает свое дело, он никогда не выпускает нитей из рук. Перемена власти, но никогда – перемена участи. Ведь за нелюбимых не отдают из казны подобные долги, правда, ваше высочество?

– Правда, милый синьор Арайя.

Но я не стану, Рене Лёвенвольд. Но-но-но, как говорит синьор Даль Ольо. Я не стану твоей очередной квинни, игрушкой, куклой, марионеткой. Недолго же плакал ты по бедному Эрику, легко же отпустил недавно любимого в его бездонные Сибири, в долгий его истребительный путь…

Но-но-но, Рене. Я – не стану.

Лисавет простилась с обоими маэстро. Ей предстояло вернуться домой, в суматошный нелепый дворец, и встретить самую трудную свою ночь. Войти с факелом в казармы – так дрессировщик входит к хищникам в клетку – и позвать их за собою, и удержать потом в руках. Последнее – самое трудное.

Вы помните, чья я дочь?

Видит бог, как ей тогда было страшно. Еще в коридорах Летнего страшно, когда итальянцы вдруг хором прошипели: «Тайна…» Но келья и прялка были – еще страшнее, потому что это было бы – небытие. Та другая сторона Стикса, где Сибири и все истребительные дороги.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю