412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Ермолович » Саломея » Текст книги (страница 11)
Саломея
  • Текст добавлен: 10 марта 2026, 08:00

Текст книги "Саломея"


Автор книги: Елена Ермолович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 23 страниц)

– И кто это? – спросил Яков.

– Древина, блинопёк, – повторил Цандер и пояснил: – Домик за его спиною – тот самый, цесаревнин. И блинопёк сей – тоже цесаревнин, имеет счастливый случай. Был узрет из окна того самого домика и оценён, и приглашён…

– Бывает, – пожал плечами доктор, вспоминая ещё один счастливый случай любвеобильной цесаревны – толстого красавца из камеры два.

– А я только сегодня узнал, от патрульного, что блинопёков двое, два брата-близнеца по фамилии Древина, они стоят на лугу, чередуясь, а я не просто путаю их – я их попросту не различаю, – пожаловался Цандер.

– Бывает, – повторил доктор, глядя, как корзина с Аделиной и Осой медленно ползёт по окружности вниз.

Цандер проследил за его взглядом.

– И всё-таки признайтесь, эта девочка – чья она? – спросил он, интимно приблизясь к докторскому уху.

– Не скажу. Извольте угадывать.

– Фрау Липницка виделась в Дрездене с Морисом Линаром… – Лёвенвольд сидел на кушетке, на самом крае, словно его вот-вот сгонят, и стремительно перелистывал письма в раскрытой папке. – Морис, по словам её, подурнел, побагровел и от пьянства замордател. Но, тем не менее, фрау Липницка утверждает, что сей красавец-граф исправно переписывается с нашей с вами Аннушкой Леопольдовной, благословенной во бремени свежеиспечённой супругой.

Андрей Иванович Остерман раскачивался в кресле и сонно выслушивал дипломатические сплетни. И сквозь ресницы следил, как Рене Лёвенвольд читает – зло артикулируя, заметно бледный даже под слоем пудры.

– Месье Арно пишет из Версаля: Помпадур вставила себе фарфоровые зубы, публика в ажитации. В Оленьем замке очередная малолетняя дура брюхата от греховодника Луи. На чёрной мессе в Париже опять зарезали младенца…

– Рене, остановись, – мягко попросил Остерман, – отложи на минуточку свою дипломатическую папку.

Лёвенвольд захлопнул папку и вопросительно вскинулся – ну, что?

– Ты белый как мел, – так же мягко сказал Остерман. – Что такое ты услышал от своего Ван Геделе?

– Это всё-таки Эрик. Не поляки, как я имел глупость надеяться.

– А он не врёт, твой Ван Геделе? Быть может, он сам – отравитель?

– Нет, Хайни, он не таков. Я пока ещё что-то понимаю в людях. Яси Ван Геделе не убийца. Он с жестоким удовольствием поведал мне эту историю – в отместку за прежние свои рога, но сам он ни за что бы не убил.

Остерман внимательно посмотрел на своего Рене и коротко, трескуче рассмеялся.

– Знаешь, Рене, я давеча пригласил к себе бироновского пастора Фрица. Я хотел ему исповедаться, но отчего-то вышло, что исповедался мне – он. И этот Фриц одну за другою выложил передо мной все тайны своего светлейшего хозяина. И шашни герцога с царевной Лисавет, и трагическую одержимость бедняги одним жестоким и легкомысленным петиметром (тут Остерман лукаво глянул на порозовевшего Рене), и эту польскую давнюю историю. Да, виновен. Месье Бирон и в самом деле приложил руку к отравлению русского посла в Варшаве. Я, пожалуй, приглашу Фрица к себе ещё раз – мне понравилось ему исповедываться. Я сперва полагал, что юноша этот влюблён в своего патрона. Но нет – Фриц не влюблён, но обуян, он мечтает сам быть месье Бироном, оказаться на его месте, проживать за него его жизнь. Впрочем, многие желают точно такого же – например, наш фельдмаршал фон Мюних. Его уважают мужчины, а он всё алчет, чтоб его полюбили женщины, и завидует герцогу, и ревнует. Он пытается танцевать, как герцог, и говорить с дамами, как герцог – а дамы только смеются над ним, и дразнят танцующей коровой.

Рене Лёвенвольд молчал, барабаня пальцами по тиснёной коже дипломатической папки. Он кусал губы, глядел в сторону и уже не слушал, но явно страдал.

– Рене! – позвал его Остерман. – Знаешь, как говорит моя жена, Марта? Мы должны научиться прощать наших любимых. Иначе никого возле нас не останется. Твой брат был злодей, совершеннейшее чудовище. Я вздохнул с облегчением, когда удалось сбыть его в Польшу, и я сам когда-нибудь убил бы его за всё, что он с тобой делал. А ты, утратив одно возлюбленное чудовище, немедленно воспитал из месье Бирона для себя следующее, точно такое же. И разве плоха такая замена?

Рене Лёвенвольд рассмеялся, очень звонко и несколько фальшиво.

– Моё чудовище наигралось в меня, Хайни. Довольно глупостей, отныне мы взрослые солидные господа, и нам не пристали дурачества, как будто мы с тобою солдаты или студенты. Вот что я слышу теперь. Мы отныне только друзья с ним – в полном соответствии с идеалами пастора Фрица. Он убил моего Гасси, а потом он бросил и меня. И этот его Тёма Волынский…

– Я слыхал, Артемий Петрович странно тратит свой кредит, – задумчиво проговорил Остерман. – Он сочиняет прожекты, как некогда баловался и покойник Маслов. И прожекты эти обсуждает в собственном доме, в тёплой компании, и лелеет в душе переустройство общества. Дворянская вольность и самоуправление. А ведь за подобное Долгоруких год назад порвали на тряпки. Артемий Петрович мечтает всех, всех нас, и тебя, и меня, и месье Бирона, прогнать от двора. Он, как сомик в аквариуме, загрызёт всех золотых рыбок, чтобы на безрыбье сдохнуть и самому всплыть кверху брюхом.

– Уже завтра я получу в свои руки Базильку, Тёминого дворецкого, – пообещал Лёвенвольд с холодной весёлостью. – И мы с тобою, Хайни, тоже многое узнаем о переустройстве общества. Тёма не держит секретов от своего маленького гофмаршала.

– Вот видишь, – Остерман оттолкнулся ногой, раскачивая кресло-качалку, – вот ты его и простил. Своего месье Эрика, своего месье Бирона. Волынский и его дворецкий, они у тебя в сетях, и всё ради того, чтобы выручить глупышку герцога. Между прочим, нашего возможного будущего регента. Так что же было там дальше, в Версале, в письме господина Арно?

11. Самый грустный день зимы

Гости разъехались, осторожничая, по одному. В гостиной остались лишь хозяин, Артемий Петрович, и архитектор Еропкин, шурин Волынского, брат второй его покойной жены.

Господа, изрядно сонные после табака и вина, сидели в креслах с расслабленной грацией брошенных паяцев. Дворецкий Базиль лисичкой сновал между ними, доливал в бокалы последние капли.

Часы, задыхаясь и шипя, пробили полночь.

– Двадцатый день генваря, – проговорил Волынский задумчиво, – самый грустный день зимы.

– Отчего же? – уже сновиденно зевая, поинтересовался Еропкин.

– Оттого, брат мой. Двадцатого генваря в двадцать пятом, полтора десятка лет назад, сидел я в который раз под арестом и в который раз полагал, что буду непременно повешен. И вот он, – князь кивнул на Базильку, – передал мне письмецо. Прощальное, от Виллима Ивановича Монца. От моего кавалера де Ла Кроа. Письмецо датировано было двадцать первым декабря и месяц до меня добиралось. А двадцать второго декабря его и не стало, голубя моего, кавалера де Ла Кроа. Нигде не стало, брат Еропкин. А я лишь через месяц узнал. И я с тех пор мечусь, сиротка, дурак, живу за кавалера непрожитую его жизнь, так, как он сам желал бы её прожить, – Волынский проморгался от непрошенных слёз, отпил из бокала. – Газарты, дачи, красавицы, высочайшие из патронов. Вилька выбирал всегда высочайших. И я теперь выбираю. Лизаветочка Петровна, и Лёвенвольд-первый, и нынешний мой, герцог, драный кот…

– Карета подана, господин генерал-полковник, – разглядел дворецкий движение за окном, на каретном развороте, и легчайше потрогал гостя за плечо.

– Прощай, Артемий, – Еропкин поднялся тяжело, взялся за любезно поданную трость. – Не горюй, не грусти. Он был бы рад сейчас за тебя.

– Прощай, брат.

Волынский поглядел, как гость уходит, тёмный, нечитаемый силуэт в почти неосвещённой анфиладе. Взял со стола исписанный лист, пробежал глазами. Прожекты… Вот Еропкин, умный человек, отстроил половину Петербурга, и выдумал, и нарисовал, и воплотил в камне прямые, как стрелы, проспекты и дома с горделивыми фасадами. Но он не понимает, увы, что вот так же, заново, нужно переделать и государственное устройство, сломать всё дряхлое, гниющее, само себя жрущее. И возвести стройное, чистое здание. Прозрачное, сияющее, как тот ледяной дворец на невском льду. Еропкин не понимает. А Остерман, например, понимает, но ему не надо. Ему довольно ставить заплаты на старый остов ради драгоценного его равновесия.

– Ненавижу, – сказал Волынский зло и внятно, – как малороссы говорят – ненавиджу.

– Кого, хозяин? – спросил Базиль, собирая бокалы и графины на свою тонконогую тележку.

– Немчуру. Остермана. Бирона. И Лёвенвольда. Убил бы – всю троицу.

Базиль только поднял подведённые брови и покатил тележку вон.

А Лёвенвольд, Лёвольда несчастная, давеча ведь тоже хвастался, или жаловался, наоборот, что живёт свою жизнь вместо Монца. Как отражение, утратившее хозяина, поневоле занимает хозяйское место. Дурак… Вилька и в упор его не видел, таракана. Однажды снизошёл – и болван размечтался.

По Истанбул-Богазы, по проливу Босфор, проплывают неспешно драгоценные яхты праздных путешественников. Окна богатых домов глядят на воду, высокие, широкие, как распахнутые очи. И в окнах-очах проходят чередою белые, ветром вывернутые паруса, лебединые раскрытые крылья за секунду до взлёта. Помнишь, я рассказывал тебе о Босфоре, и в глазах твоих эти крылья как будто бы отражались – тоже. Белые паруса в синих глазах, в нестерпимом южном эмалевом небе.

Наутро Волынский заглянул к любезной патронессе – конечно, разбудил. Нажаловался в сердцах на герцога, мол, прежде милостив был, а ныне и очами не глядит… Лисавет, сонная, румяная, медленно и ласково провела заострёнными пальчиками по его волосам – терпи. Волынский подумал, что за столько лет у него с этой женщиной, столь схожей с ним характером, уже что-то вроде дружбы. И он ждёт их встреч, и она, и оба рады, не как мужчина и женщина, а как старинные приятели, повидавшие друг друга и в горе и в радости.

Потом Волынский, перекрестясь, помчался к патрону, ожидая чего угодно.

Герцог был приветлив и печален. Обыкновенно надменный и напыщенный, он умел становиться очаровательным, милым и даже иногда беспомощным – если требовали того обстоятельства. Именно в такой ипостаси и застал его кабинет-министр – герцог заговорил с ним тихо, вкрадчиво, улыбаясь растерянной, немного жалкой улыбкой.

– Друг мой Артемий, я прочёл твой доклад, – произнёс герцог, отводя глаза.

«И очами не глядит…»

– И каково же мнение вашей светлости?

– Это именно то, чего я от тебя так ждал, – отчего-то грустно признался герцог. – Я призвал тебя когда-то, чтобы уничтожить вице-канцлера Остермана, и вот наконец-то ты пронзаешь его огненным мечом. Стоит ли мне желать большего?

– А я что вашей светлости твердил? – обрадовался Волынский и даже погладил в порыве серебряный герцогский рукав – и герцог отдёрнул руку и отступил. – Я говорил, что игрушка заново вам понравится. Одобрили? Я назавтра матушке сию записку представлю, только позвольте.

– Друг мой Артемий, я вырастил хищника, которого не в силах более удерживать в своих руках, – вдруг отвечал герцог, отчего-то смиренно и грустно. – Тебе не нужно уже мое покровительство, и мои разрешения, и я не могу этого не видеть. Нет, не возражай! Постепенно ты вытеснил меня отовсюду, со всех высот, и мне остаётся довольствоваться лишь той ролью, которой все меня так попрекают. Что ж, с чего начал, тем и закончил. Впрочем, и это моё место тобою, кажется, уже занято.

– Господь с вами, герцог! – пробовал возразить Волынский, тем не менее польщённый. – Ваша светлость забыли, что я жизнью вам обязан, – с чувством произнёс министр. – Вы меня сейчас обвинили – в предательстве. Вы задушили казанское дело, спасли мою жизнь и вернули доброе имя – разве посмел бы я навредить вам после всех благодеяний, что видел от вас? Ваши высоты при вас, мои – при мне, и я предан вам бесконечно, и бесконечно же благодарен. Позвольте прочесть государыне мою записку, и давний недруг ваш станет немедленно повержен.

– Я не могу более позволить тебе или запретить… – Герцог отвёл от лица чёрно-белую прядь, цвета перец и соль. – Отныне ты сам себе хозяин, я выписываю тебе вольную. Только вот ведь что – всё, что в твоей записке сказано об Остермане, годится также и для меня. Ты ведь не называешь имён…

– Для такого надобно иметь богатейшее воображение!

– Поверь мне, воображения у людей предостаточно, – отвечал герцог, и в зеркальных глазах его, чуть приподнятых к вискам, встала смертная печаль. – Записка твоя хороша, и жаль будет, если пропадёт. Даже Маслов мой таких трактатов не писал. Он всё тщился освободить крестьян, а ты задумался о дворянской воле, как в Польше. Но прежде, чем прочесть матушке записку, подумай и обо мне. Что станется с бывшим твоим патроном, если затея твоя будет иметь успех?

– Ничего не станется, поверьте мне, ваша светлость.

Герцог, словно теряя равновесие, вцепился в спинку стула. Руки его дрожали.

Волынский подошёл, накрыл его руки своими и произнёс вкрадчиво и утешно:

– Погодите хоронить себя, ваша светлость. Я никогда не сделал бы ничего, что могло бы грозить вам. Я ваш слуга, ваш друг и никогда не подвергну вас опасности…

Секунду смотрели они друг другу в глаза – прекрасный победительный министр, воистину ангел с огненным мечом, и герцог, никогда и ни в чём не уверенный. Герцог больше не отдёргивал рук, и прекрасный его министр вдруг в стремительном порыве сжал его пальцы так, что звякнули перстни, и весь подался навстречу. Герцог, трепеща, отступил и произнёс совсем тихо:

– Если ты любишь меня… Нет, Артемий, ты делай так, как подскажет сердце, больше я тебе не хозяин, ступай, – порывисто обнял своего протеже герцог и затем театрально отвернулся. – Прощай, Артемий.

«Жалкий тип, – в сердцах едва не плюнул Волынский. Он откланялся, отступил в прихожую и принял от лакея бобровую, сталью отливающую, тяжёлую шубу. – А ведь он сейчас отказался от меня! Вроде герцог и выше меня по своему положению, а смотрит – снизу вверх, как лакей. Я-то думал, что еду верхом на тигре, а это вовсе и не тигр, это воистину драный кот… Куда ж ему до тебя, храбрый брат мой, бедный брат мой, Виллим Иванович…»

В первый раз копию шпионского экстракта Цандер Плаксин решил сделать для Лёвенвольда в точности такую, как подавал он утром герцогу. Вдруг у этого проныры есть верный способ, чтобы его проверить. В маленький дворец гофмаршала Цандер на этот раз пробрался через дверь для слуг, но дотошный Кейтель тут же изловил его в прихожей, заставил обстучать сапоги от снега и препроводил в хозяйскую спальню.

Лёвенвольд и в самом деле только что встал – он сидел перед зеркалом, в атласном шлафроке, с растрёпанными чёрными волосами, в которых красиво выделялись несколько серебряных прядей, и самозабвенно зевал. Перед ним на столике стояли стакан с водой и щётка для чистки зубов – у всех людей день в разгаре, а у придворного пустоцвета гигиенические утренние процедуры.

– Господин Плаксин к вашему сиятельству, – отрекомендовал Кейтель и вышел.

Господин Плаксин переминался с ноги на ногу на персидском ковре, и сапоги его, несмотря на недавнее обстукивание, оставляли вокруг себя неприглядную лужу.

– Давай, – гофмаршал, не глядя, протянул к Плаксину узкую руку, тем временем рассматривая в зеркале, что такое вскочило за ночь у него на лице, – а я потом почитаю.

«А надо тебе?» – злобно подумал Плаксин и протянул ему свёрнутый экстракт.

Лёвенвольд взял листок, развернул и пробежал глазами наискосок.

– Занимательно… Значит, Крысина дала-таки Густаву… Бедняга Бинна… – Гофмаршал опять свернул листок, бросил на стол и принялся копаться в ящичке. – С утра всегда беда с наличными деньгами, ночью карты, а банкир приходит только к пяти, – проговорил он сердито. – Но для тебя-то я найду… Тебе повезло, Цандер, тебе достался наниматель, который сам делает за тебя твою работу. Вот твои деньги, и вот записка – привет от господина Остермана. Это к твоему сегодняшнему вечернему свиданию, шпаргалка.

Лёвенвольд бросил Плаксину в руки сперва несколько монет в шёлковом кисете, потом свернул птичкой какой-то листок и тоже пустил – в его сторону.

Цандер поймал, развернул.

– Дарсен Кубанцов, конюх в доме полковника Еропкина, – прочёл он недоуменно. – Что мне делать с этим, ваша сиятельная милость?

– Кубанцов же, дурак! – рассердился гофмаршал. – Ты что, не понимаешь? У высокогерцогской светлости вся полиция на жалованье, арестуйте мальчишку по какому-нибудь ничтожному поводу – и у тебя появится заложник для разговора с Базилькой. Кто шпион из нас, ты или я? Ты правда не понимаешь?

– Дарсен сын Базиля? – догадался Цандер.

– А я о чём? – Лёвенвольд смешно сморщил нос и махнул на Цандера золотисто-атласным рукавом. – Иди уже, иди, чего ты топчешься. Мне нужно принимать ванну. До завтра, мой Цандер.

Цандер поклонился и вышел. Кейтель проводил его к выходу, подал тулуп – как барину.

По дороге в манеж, в свой кабинет, Цандер думал о том, как сильно отличается Лёвенвольд на службе, в роли обер-гофмаршала, и Лёвенвольд, так сказать, в приватной беседе. Где маска, а где истинное лицо? Хотя у таких людей, наверное, и вовсе нет никакого истинного лица. Цандер попробовал посчитать, сколько лет Лёвенвольду, старше он или нет самого Цандера, и вышло, что Лёвенвольд старше.

«Полезно быть бездельником, – подумал Цандер. – Я выгляжу как побитый жизнью ветеран, а этот – всё как мальчик, несмотря на его седые пряди. Но говорят же – маленькая собака до старости щенок».

Цандера смутили две фигурки по сторонам гофмаршальского зеркала – два округлых золотых человечка с крылышками, один целился из лука, другой хохотал, задрав пятки.

«Вот кто это у него – ангелы благовещения или те самые его anges d’équilibre?»

– Мне кажется, гофмаршал попросту желает не терять тебя из виду, чтобы чувствовать, как бьётся пульс, – предположил рассудительный Волли. – Остерман спит и видит, как министра везут на кичу, и наш патрон уже готов, чтобы свою прежнюю игрушку арестовать – ждёт только повода. Ведь нельзя отправить человека в тюрьму ни за что.

Волли провожал Цандера на свидание с долгожданным Базилем. Только что был арестован и препровожден в крепость – именно ни за что, за ссору с герцогским охранником – некто Дарсен Кубанцов. Дворецкий министра не знал ещё ничего об аресте сына – веселился на собрании закрытого клуба петербуржских камердинеров.

– Хочешь сказать, мой доклад был ему не нужен? – переспросил Цандер.

– Только если вместо газеты, как сборник светских сплетен. У господина Остермана в шпионах вся Дворцовая контора, а гофмаршал – самый главный из них. Вот он и хочет держать тебя возле себя. Если двое краше всех в округе, как же им не думать друг о друге? – чисто выговорил Волли русскую поговорку.

– Ты мне льстишь, куда мне до Лёвенвольда! – Цандер накинул видавший виды тулуп и натянул на уши лохматейшую шапку. – Бог даст, гуляки уже разошлись – полночь минула. Пожелай мне удачи.

Волли лишь помахал ему – он сидел на барабане, вытянув длинные ноги.

Цандер пробежал по душистым закоулкам манежа – пахло в манеже всегда божественно, сеном и конями, и запах этот неизменно напоминал Цандеру о родном доме. На улице падал хлопьями снег, небо было мутным и розовым от ночных столичных огней. Цандер шёл, скользя подошвами, по накатанным санным следам к знаменитым Кикиным палатам, туда, где помещался музей редкостей. Прежде Цандер уже бывал там раз – из любопытства, когда двор только переехал из Москвы в Петербург. И ничего там такого уж редкостного не оказалось – двухголовые телята стояли, заспиртованные в банках, и младенцы-циклопы. У одного пана в Варшаве тоже был подобный музей. Цандеру всю ночь пришлось в нем прятаться, во имя отчизны, и уж он нагляделся на всю жизнь. Ни уму, как говорится, ни сердцу. Странное место избрал для встречи закрытый клуб дворецких.

У самых палат увязалась за Цандером здоровенная чёрная собачища и, как он ни цыкал, не желала уходить. Цандер подошёл к задней двери, в последний раз потопал на собаку – та отбежала и села – и тихонько постучал. Отворил ему одноглазый истопник в зелёной солдатской форме.

– Я к Кейтелю, – отрекомендовался Цандер. – А где ваш карла? Вроде прежде карла был?

Когда Плаксины посещали музей – их встречали служители, живые монстры, и особенно запомнился Цандеру двупалый общительный карла. Днём монстры водили экскурсии, а ночью сторожили и топили печи, чтоб банки с экспонатами не полопались от мороза.

– Помер карла, – вздохнул циклоп-истопник. – А Кейтель давно тебя заждался.

– А гости-то разошлись или здесь ещё?

– Разошлись, только Кейтель твой и остался, и ещё один, – служитель неожиданно живо изобразил жестами карикатуру на содомита.

– Их-то мне и надо.

Цандер шагнул в потайную дверь, и служитель закрыл за его спиною щеколду.

Цандер пробежал по залам, краем глаза озираясь на безобразные экспонаты, и отыскал свою парочку перед гигантским скелетом. Кейтель раскуривал трубку, знаменитый Базиль бегал вокруг него в нетерпении. Он был маленький и изящный, и очень нарядный, и очень нервный и злой. Чёрные калмыцкие глаза его горели, как у злобной кошки.

– Так я и думал, шпион Бирона! – воскликнул он, завидев Цандера в сумраке залы. – Кейтель, ты будешь лететь из клуба, как пробка, я уж постараюсь.

– Ну, я пошёл… – Кейтель слез со стула и бочком двинулся к выходу, трубочка его жизнерадостно пыхтела. – Прости, Базиль.

Кейтель не выглядел огорчённым, он был, как и прежде, невозмутим и румян, и уходил – в прекрасном расположении духа. Базиль же ощерился и шипел, как кот:

– Я сам дурак, не стоило доверяться слуге герцогского миньона, – зло усмехнулся он. – Не надейся, что я стану с тобой говорить. Я тоже ухожу.

– Погоди, папаша…

Цандер уловил его за рукав.

После слова «папаша» Базиль поднял брови – от такого амикошонства. Цандер снял с полки песочные часы, на две минуты, и поставил на стол – на полке много ещё таких часов стояло, и на минуту, и на пять, и на десять.

– Мне нужно две минуты твоего времени, Базиль. Ты столько ждал – потерпи меня ещё совсем чуть-чуть. – Цандер перевернул часы и заговорил, глядя в чёрные, раскосые, сердитые глаза: – А что до миньонов, Базиль, чья бы корова мычала. Твой патрон давно действует приёмами покойного кавалера де Монэ – и только ленивый не знает, кто теперь у нас новый герцогский миньон. Хочешь подробностей – о совместных их охотах, о том, что видел я в манеже? Или ты знаешь сам?

– Мне всё равно. Я же просто слуга, – пожал плечами Базиль. – У тебя – всё?

– Да, пожалуй. Стоит уж и мне вернуться восвояси – работы много, в рядах наших вновь опустошение, сегодня некто Дарсен Кубанцов отлупил на площади агента нашего, Курта Бергера. Бергер в повязках дома, Кубанцов в крепости, а я – без агента, и крутись, как хочешь…

Песок последней струйкой ссыпался вниз, но Базиль не сдвинулся с места. Пальцы его, полускрытые тонкими щёгольскими манжетами, мелко дрожали.

– Что ты хочешь, шпион? – спросил он, медленно выговаривая слова.

– Цандер. Цандер Плаксин, – представился Плаксин, очень уместно и вовремя.

– Что ты хочешь, Цандер Плаксин? – повторил Базиль.

– Тебя. Твою лояльность, – отвечал Цандер, красуясь. – В этом месяце, или чуть позже, после торжеств по случаю Белградского мира, тебя ожидает арест. Это уже решено, повод найдётся. Твой выбор – сидеть в крепости как подельщик господина Волынского, со всеми привилегиями вроде дыбы и раскалённой кочерги в заду, и среди сокамерников, которые содомитов ох как любят. Или пребывать в отдельном номере как свидетель, со своей парашей и личным матрасом, без всех этих излишеств – пытки, пристрастные допросы. Тебе нужно только рассказать – обо всём, что ты слышал в твоём доме. У князя ведь нет от тебя секретов.

– Дарсен, – напомнил Базиль.

– Он у нас, чтобы ты не сбежал. Ты сядешь – он выйдет. Ты же знаешь, каков герцог. Он охотник. Он не убивает – если не собирается съесть.

– Пожалуй, – припомнил что-то Базиль. – Глупо просить у тебя гарантий.

– Гарантия – слово дворянина, и не моё слово, сам понимаешь. Ты знаешь, каков герцог. Я не уверен, что он и с князем решится довести до конца. И ты, и твой Дарсен – скоро выйдете оба из крепости и отбудете с миром в свой калмыцкий парадиз. Не бойся, Базилька. Вспомни Ягужинского – он за патроном моим с саблей гонялся, а потом – в министрах у него же сидел.

– Дай бог, – тряхнул волосами Базиль. – Патрон твой и в самом деле – тюха, уж прости, шпион.

– Иди, – сердито бросил Цандер, – ступай домой, собирай улики. Чем больше расскажешь потом, тем больше шансов у тебя появится. У вас обоих!

Цандер хищно усмехнулся.

– Прощай, шпион.

Базиль накинул короткий, подбитый мехом плащ – как у настоящего кавалера – и пошёл к выходу. Кривой истопник раскрыл перед ним парадную дверь и выпустил гостя на волю. Цандер ещё раз перевернул часы – ему понравилось их переворачивать:

– Дамы и господа, звезда окончила свое представление и покинула здание. Зрители восхищённо аплодируют, аплодируют…

Из тёмной галереи и в самом деле раздались аплодисменты. Цандер вздрогнул. Из полутьмы выступил хрупкий господин в полумаске, в пушистой шубе, в чёрных перчатках. Замечательный господин Тофана.

– Браво, Цандер! Обожаю играть в шпионов, – произнёс он весело. – Ты бывал здесь раньше? Знаешь, тут прежде был такой смешной сторож, карла, Фомою звали.

– Он умер, – отвечал Цандер, удивляясь, откуда обер-гофмаршал вдруг знает музейных смотрителей.

– Я знаю, что он умер. Признайся, Цандер, что же такое ты видел в манеже?

Цандер не сразу сообразил, о чём это он, а как понял – рассмеялся.

– Я нарочно придумал, надеялся, что Базилька приревнует. А так-то – вы же знаете, герцог не из этих, сдался ему тот князь с его содомитскими подкатами.

– А вышло, что приревновал вовсе и не он, – тихо проговорил Лёвенвольд и тут же обратился к Цандеру привычным повелительным тоном: – Ступай домой, ты мне мешаешь. У меня дело здесь, и ты тут лишний.

Цандер поклонился.

– Доброй ночи, ваше сиятельство.

И лёгкой поступью пронёсся по залам – к потайной двери. Откуда пришёл – туда и ушёл. Чёрная собачища всё ещё ждала Цандера у выхода, и до манежа они шагали вместе, обмениваясь понимающими взглядами.

Лёвенвольд же взял свечу и вошёл с нею в отдельную комнатку, которую он отпер своим ключом.

Одноглазый сторож переминался перед дверью и внимательно слушал – красивый господин говорил с кем-то в комнате, с кем-то, кто ему не отвечал. Сторож не понимал по-французски, но ему нравилось, как льются тихие, печальные, воркующие слова. Словно журчит серебристый лесной ручеёк.

– Ах, Керуб, Керуб. Видишь, как низко я пал – шантажирую ничтожных лакеев, чтобы только вытянуть из болота своё ненаглядное сокровище. Или чудовище. Которому нет дела до меня. Он считает меня всего лишь приставленным шпионом, вроде тех, что сидят за печкой или в печной трубе. Я прежде всё смеялся над тобой – фаворит метрессы, клеврет клевретов, а теперь я и сам таков же. Но тебя любили, Керуб. До смерти – любили. А меня даже и не видят.

Сторож задумался – с кем же таким говорит господин, но никак не мог угадать. Проверить было нельзя – ключа от комнатки у сторожей не было, был он только у главного смотрителя, ещё один – у господина Остермана, а третий, последний – у этого вот, в чёрной маске.

От Кунсткамеры Лёвенвольд возвращался в карете, смотрел в окно и вспоминал, как в самом начале своей камер-юнкерской службы бегал вот так же, как Цандер, в ночи пешком. И столько раз становился жертвой ночных разбойников – то без сапог оставался, то без перчаток, а раза два и вовсе лишился всего своего наряда. И, тем не менее, не худшие в жизни были времена – молодость, какие-никакие надежды…

Карета остановилась возле чудесного гофмаршальского дома. Лёвенвольд вышел, придерживая полы соболиной шубы, и поднялся по лестнице. Кейтель уже дожидался его – переживал за хозяина. Дворецкий принял шубу и шляпу, и Лёвенвольд поверх этой кучи бросил ещё и маску.

– Вашу сиятельную милость ожидают княгиня Лопухина, – доложил Кейтель.

Дом Лопухиных стоял по соседству, и чтобы зайти в гости, Наталье нужно было всего лишь пересечь заснеженный сад и миновать калитку. Когда-то они нарочно поселились так близко – чтобы чаще видеться.

– Где княгиня? – спросил Лёвенвольд, отчего-то представляя, как его ревнивая метресса инспектирует комнаты на антресолях на предмет присутствия в них знаменитого графского гарема.

– В кабинете, ваше сиятельство.

Лёвенвольд поднялся в кабинет. Нати стояла перед гобеленом по мотивам картины Брейгеля «Зима» – снег, охотники на снегу, разновеликие собаки, сороки в небесах. Этот гобелен соткала одним из самых первых Бинна Бирон, когда начинала ещё своё рукоделие и оригинальных сюжетов у неё пока не было. И назвала его «Bonne chasse», «Доброй охоты». Лёвенвольд ненавидел этот гобелен, но выбросить никак не решался.

Нати была в синем с серебристой отделкой платье, и волосы её были так густо напудрены серебром, что казались седыми. Она повернулась к Лёвенвольду – высокая, тонкая, встревоженная – сверкнули яркие глаза, знаменитые синие глаза вестфальских Монцев. Наталья приходилась племянницей пресловутому де Монэ и очень была на него похожа, оттого, наверное, Лёвенвольд и питал к ней столь долгую и сильную привязанность.

– Рейнгольд, – произнесла Нати глубоким низким голосом, – я почти потеряла тебя.

– Я опять беседовал с твоим дядей, – с усмешкой признался Лёвенвольд, – спрашивал совета – как мне быть с герцогом, с вечной моей бедой.

Он взял руку своей красавицы и прижал к губам, а потом ко лбу – и нежные пальчики ласково погладили его по волосам.

– Я, кажется, придумала, что можно сделать – не с герцогом, но с его злодеем, – сказала Нати, и Лёвенвольд вспомнил, как в начале их совместной придворной службы он учил её правильно говорить и вот так произносить слова – отчётливо, но тихо, чтобы собеседник невольно вслушивался в голос.

– Твой муж не видел, что ты ушла? – спросил Лёвенвольд. – Всё же не стоит тебе так открыто приходить ко мне ночью, моя девочка.

– Мой муж спит, пьяный и счастливый, – отвечала мрачно Нати. – Так ты хочешь слушать?

– Говори.

– Завтра приём у Шаховских, я могу добиться, чтобы нас с Тёмой посадили рядом. И ты дашь мне свой перстень…

Нати взяла его руку, но Лёвенвольд тут же сжал пальцы.

– Это было уже. С Масловым. И это было плохо. Все всё поняли, и герцог по сей день припоминает мне своего обер-прокурора. Мне пришлось дать слово дворянина – что больше ни одна из его креатур не умрёт от тофаны.

– Пусть умрёт от мышьяка, – пожала плечами Нати. – Мне не жалко.

Нати Лопухина была самой красивой дамой при дворе но, увы, не самой умной. Лёвенвольд ценил ее бесконечную преданность, и лучшей напарницы для интриг ему не стоило и желать. Но как же бывала она глупа!..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю