412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Ермолович » Саломея » Текст книги (страница 16)
Саломея
  • Текст добавлен: 10 марта 2026, 08:00

Текст книги "Саломея"


Автор книги: Елена Ермолович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 23 страниц)

За доктором в крепость прибежал лакей. Этот малый был туп, дурно знал и по-русски, и по-немецки, больше жестами показывал, как глухонемой. Доктор понял разве что, что дочь его в Дворцовой конторе и с ней беда. Но посланник делал столь страшные глаза и так размахивал руками – беда такая большая… По жестам выходило, как слон или кит.

– Что, краски? Красками отравилась? – переспрашивал Ван Геделе, застёгивая плащ.

Он помнил прежнее Аделинино отравление, и уже в мыслях ругал невесту, такую дуру. Опять не уследила!

– Но-но-но, – возразил дурак-слуга, то ли цесарец, то ли чех. – Не краска, так.

Так… В Дворцовой конторе это «так» могло оказаться похуже цинковых белил.

Доктор со слугой вышли из крепости, спустились на лёд. До моста далеко было, по льду идти было страшно – кое-где уж подтаяли опасные полыньи. Но дорожка, протоптанная, со следами полозьев, была видна, и доктор побежал по ней – скорее. Солнце садилось, и ледяной дворец забирал в себя закатные лучи, на фоне сумрачного чернильного неба как будто наливаясь артериальной кровью. Полыньи чернели на льду, как раскрытые раны.

Доктор перебежал реку, кое-где проваливаясь уже сапогами в подтаявшую влажную мякоть. Оглянулся у самого берега – где слуга, не утоп ли? Нет, дурак не утоп, шёл, растопырясь, по тропке, глядел, выворачивая шею, на блистательную ледяную дуру. Ну да бог с ним.

Ван Геделе взбежал на берег, дождался лакея. Ведь без него не пустили бы во дворец. Вдвоём прошли они мимо охраны, привычным уже чёрным ходом. Переходы, повороты, сумрачная лесенка с гнилыми перилами. И, как солнечный удар в самое сердце, – золотые яркие залы Дворцовой конторы.

Окасек стоял перед дверью кабинета, как будто сторожил.

– А-а, доктор! – обрадовался он Якову. – Идите скорее, заждались вас.

И приоткрыл створку, ровно настолько, чтобы пройти человеку.

Оса лежала в кресле и ногами – на двух приставленных стульях. Аделина держала её за руку. И вокруг на полу стояли какие-то тазы, и кувшины, и бутыли с водой. Девочка была серого цвета, словно художник нарисовал на её лице глубокие тени и мертвенно выбелил лоб и кончик носа.

«Маска барона Самди» – так называл цвет лица у отравленных тофаной один кенигсбергский алхимик.

– Отпусти её руку, – машинально приказал Аделине доктор.

Не хватало ещё одного трупа. Отравленный тофаной становится сам ядовит, и поры его, и кожа.

– Не нужно, Ади, не отпускай. Кожа пропитывается ядом через шесть часов, а шести часов ещё не прошло. И не пройдёт, мы успеем раньше.

Ван Геделе оглянулся и увидел Рене Лёвенвольда, возле ажурного столика, и на столике стояли рядами пузырьки и баночки тёмного стекла. И раскрытый кожаный саквояж, докторский, дорогой, столь знакомый Якову Ван Геделе. Саквояж господина Рьен. Лёвенвольд был, как всегда, в золоте, в серьгах, накрашен и в руках, в полированных коготках, перекатывал медицинский стилет, словно играя.

– Ты же можешь делать инъекции при помощи этой штуковины? – спросил Лёвенвольд с обычной ленивой негой в голосе. – Я сам, признаться, не умею. Ты же не разочаруешь нас?

Ван Геделе смотрел на саквояж, на стеклянные пузырьки, опоясанные, как шарфами, длинными тканевыми лентами.

– Я справлюсь, – сказал он. – А где Климт?

– Климт? Я не звал его, – удивился Лёвенвольд.

– Это его саквояж.

– Это мой саквояж, у Климта точно такой же, – возразил Лёвенвольд. – Поторопись, доктор. Не трать время.

Он протянул Ван Геделе медицинский стилет, стальной, с острым хищным клювом.

– Что в нём? – спросил Ван Геделе.

– Митридат, противоядие от тофаны… – Лёвенвольд сердито сморщился – дурак доктор, не понимает простейших вещей. – Погоди, я отыщу для тебя скальпель, разрезать кожу. Но ассистировать не проси – я боюсь крови.

– Как же тогда вы режете трупы, господин Рьен? – тишайше спросил Ван Геделе.

Лёвенвольд рассмеялся:

– Покойники не кровоточат. Но тоже без всякого удовольствия, поверь, мой Яси.

– Вы станете меня резать? – из кресел спросила Оса.

Голос её еле бился, как муха меж зимних рам.

– Отвернись и не гляди, – посоветовал Лёвенвольд, – гляди в сторону. Если хочешь жить, вполне можно вытерпеть. Вот потом, когда противоядие войдёт в кровь, тогда и будут тебе семь кругов ада. Впрочем, может, и нет, с каждым годом они выходят у меня всё легче и легче. А дети всё переносят легче. Ну же, Яси, чего ты стоишь? Начинай.

Внутривенные уколы – дело противное, кровавое и муторное. Одно дело пускать кровь, и совсем другое – в разрезанную вену вложить стилет и ввести лекарство. Тем более ребёнку. Но Яков Ван Геделе умел. У него была подобная практика в Варшаве, и доктор вспомнил со злой иронией, как в письмах он когда-то наивно хвастал патрону о своих успехах.

Яков объяснил Аделине, что следует делать (на Лёвенвольда надежды не было), велел ей быть рядом, с бинтом наготове – быстро перетянуть рану. Взял белую Осину руку, поднял рукав.

– Не гляди!

И сделал надрез.

Лёвенвольд всё это время стоял, отвернувшись к окну. В стрельчатом проёме видно было, как садовник на улице перепелёнывает топиары, и обер-гофмаршала это зрелище, кажется, занимало чрезвычайно. Чёрный садовник обтанцовывал белые мумии и обнимал их, протягивая верёвки и завязывая узлы.

– Больно! – пискнула Оса. – Больно, больно, больно!

– Потерпи, – мягко попросила её Аделина.

Лёвенвольд оторвался от топиаров, подошёл к креслу, с другой стороны от доктора, присел на корточки, расстегнул вкусно цокнувший замочком браслет, и поднял рукав.

– Смотри, противный ребёнок. Эти чёрные шрамы – от такого же стилета, как у тебя.

– Их четыре, – посчитала Оса, заглядевшись, забыв о собственной боли. – А есть ещё?

– Есть и ещё. Жизнь долгая, кляйне медхен. Не гляди на раны, гляди в сторону. Так меньше болит.

Лёвенвольд выпрямился, опять защёлкнул браслет на манжете и балетной пружинящей поступью вышел из кабинета вон, цокая каблуками. Оса смотрела на него, не сводила глаз, пока дверь за ним не закрылась. Какой занимательный господин, хорошенький, злой и несчастный. Как говорил в Варшаве зануда-ксёндз – мы многое узнали сегодня и многое поняли…

Доктор Ван Геделе отнял от раны стилет и быстро перетянул разрез бинтами. Всё было кончено. Или же только начиналось? Стоило спросить у Лёвенвольда, что за противоядие этот митридат, отчего он – семь кругов ада.

Аделина осталась сидеть возле Осы, держа её руку в своих. От введённого противоядия девочка так и задышала жаром. Щёки её зарозовели, на лбу проступила испарина. Что-то ждало её теперь?

Доктор вышел из кабинета в приёмную. Окасек сидел за столом и рисовал. Ван Геделе взглянул из-за его плеча – ба, геральдическое дерево. И столь развесистое!..

– Где хозяин? – спросил доктор.

Окасек махнул рукой в сторону пылающих закатным золотом анфилад.

– Там.

Там – среди гобеленов, зеркал, мраморных дев, бессильно тянущих к нему руки. В своём золочёном царстве, под расписными, резными, лепнинными сводами, в водорослях изумрудных портьер, бледная мурена в тёмной воде. В самом конце коридора, как на дне колодца.

– Мне нужно знать, ваше сиятельство, как мне быть дальше…

Доктор подошёл к нему, встал позади. Лёвенвольд стоял, как сперва показалось, под собственным портретом, и смотрелся в него, как в зеркало.

– Будет жар, день или два, потом слабость, потом всё, – бросил он небрежно, через плечо. – Впрочем, я завтра пришлю к тебе Климта. Он посмотрит девчонку и скажет, что делать. Мой доппельгангер, второй Рьен. Он всё знает про мои митридаты.

– Спасибо, ваше сиятельство.

– Да не за что. Я отчасти сам виноват перед тобой, Яси, что так плохо следил за своими клевретами. Но отчего ты сразу не сказал мне, что Оса твоя – не та девочка? Что та, настоящая, давно умерла? Ты развёл эту глупейшую интригу, и нашлись желающие убрать с доски новую, неожиданную фигуру. А фигура-то оказалась не та, вовсе не та.

– Как вы поняли?

– Да просто увидел. У той, настоящей, девочки – были синие глаза, как сапфиры. Как у её венценосной матушки.

Говоря, Лёвенвольд не сводил глаз с портрета. Юноша на портрете написан был в полный рост, в лучших традициях Каравака – яйцо с глазами. Тонкий, белый, матово-нежный, с трагическими арками бровей и капризным остзейским прикусом. Горностаевая мантия спадала у юноши с плеча, и для непонятливых подписано было внизу – «Пётр Вторый».

– Очередная мистификация, – усмехнулся Лёвенвольд. – Вот что ты помнишь, Яси, про господ Тофана?

– Составляют яды, – промямлил доктор, припоминая, – Ну, не могут яды свои продать, только обменять или подарить. Иначе фортуна изменит…

– А ещё? Не знаешь? У господ Тофана не бывает детей. Если только они не завели их прежде, чем связаться с алхимией, как одна везучая неаполитанка. Мой старший брат умер, не оставив потомства, и меня, похоже, ожидает та же участь.

– А как же…

Балерины в его гареме, певицы в его театре? Шестеро детишек княгини Лопухиной? Девочка Кетхен? И этот мальчик на портрете, покойный царь Петруша – сколько слухов было, что кронпринцесса София-Шарлотта прижила его именно от аманта, от своего гофмаршала, младшего Лёвенвольда…

– Смешная у меня страшная тайна, да, Яси? – Лёвенвольд повернулся к доктору на каблуках и невесело рассмеялся. – Нет, я не знаю, от кого беременеют девки в моём театре, и выписываю им пенсию, просто чтобы не померли с голоду. И царица родила не от графа Лёвольды, а от кого-то из своих тогдашних, от Бюрена или от Корфа. И княгиня Лопухина каждый год приносит приплод – от мужа или от Ботта-Адорно… Я не знаю, не знаю!.. И твоя Лючия рожала от кого-то из своих театральных, не от меня. И даже этот мальчик на портрете…

Доктор недоверчиво оглядел сперва портрет Петруши, затем портреты соседние. На них были родители юного императора, кронпринц Алексей и кронпринцесса Шарлотта. Сухие, лупоглазые, носатые. И чуть подалее – Петрушина сестрица Наталья, тоже невзрачная и лупатая.

– Петичка был красивый, – вздохнул Лёвенвольд. – Он всё высматривал наше сходство, он так ненавидел меня и под горячую руку однажды едва меня не повесил. Порода… Но – не моя, не моя… ma non con te. Он уверовал в мистификацию, а Каравак, криворукая гадина, как назло, всех красивых рисует похожими. Нет, Петичка был саламандра, огонь, как настоящий дед его, а я – всего лишь холодная змея, бессильная виверна. Не та кровь. А малыш прожил жизнь, искренне полагая себя моим бастардом – бедный, несчастливый, злой мальчик.

– Значит, и Оса…

– Ага. Теперь ты будешь ненавидеть меня чуть меньше, ведь правда, Яси? Она не моя. Моих попросту нет. А теперь увози её домой и вели кучеру править осторожно, чтобы её не стошнило. А завтра я пришлю к тебе Климта. Моего второго Рьен. Прощай.

Лёвенвольд поднял руку – звякнул браслет – и бережно погладил по щеке красавчика Петрушу на портрете, своего небывалого, несчастливого, злого сынишку.

Ma non con te…

Ван Геделе повернулся и пошёл прочь, чувствуя, как он шаг за шагом поднимается из тёмных вод, из оплетённых водорослями глубин, из подводного царства – на волю.

Оса не была его дочерью.

Яков Ван Геделе женился на Лючии, когда Оса уже родилась. Он, лекарь в придворном театре, сам принял роды у певицы, театральной примы. Прима была любимицей у хозяина театра, «моё божественное меццо». Никто и не сомневался, от кого у неё ребёнок.

Яков влюбился в неё тогда – с разбегу – и в пропасть. Женился, не раздумывая, «потом приручу». А капризная певица всё не шла ему в руки. И в Варшаву уехали, и столько лет прошло, а Лючия всё страдала о своём графе. Пела о нём баллады, рисовала его в альбомах. А граф позабыл о ней, даже в письмах не спрашивал о Лючии ни слова. А потом она умерла. Так и не приручившись…

Оса не была его дочерью. Но Яков вырастил её, иногда сам менял ей пелёнки, укачивал на руках, когда резались первые зубы. У второй их девочки, Кетхен, были наёмные няньки и мамки, тряслись над нею, ведь на Кетхен, тайную царицыну дочку, приходило хорошее содержание. А Оса никому не была нужна, только Якову.

Она была слабая, хилая, родилась прежде срока и потом переболела всеми возможными младенческими хворями. Яков даже отмечал в медицинском справочнике эти детские болячки, что у них было, а что только будет. Осина мать играла в карты у Потоцких, а Яков сидел возле детской кроватки, изгнав пьяницу-няньку, и пел дочке про то, как месяц плывёт на лодочке.

Только и остались они друг у друга, Яков и Оса. А родные ли, нет – да неважно.

Возок подпрыгивал на ухабах, и Оса дремала у Аделины за пазухой, горячая, розовая, от губ её пар так и отлетал на морозе. Ничего, завтра, бог даст, всё пройдёт, так Лёвенвольд сказал. Рьен… Доктор пожалел его, графа Рене, сколько же напрасной ненависти ему досталось, и сам он, Яков, так долго его ненавидел – и ни за что.

– Дуся Крысина сегодня уезжает, – вдруг сказала шепотом Аделина.

– И вы с нею? – вдруг испугался доктор.

– Вовсе нет. Мой начальник дал мне записку к банкиру Липману. Теперь у нас с вами точно будет брачный договор.

Доктор обратил внимание, что Аделина называет Рене Лёвенвольда всегда «мой начальник», и никогда по имени, чтобы он, Ван Геделе, не ревновал. Или ей просто не нравится это длинное остзейско-шотландское имя, не хочется утомлять язык.

Сани подкатились к дому Ван Геделе. Яков взял дочку на руки. Оса обняла его, прошептала:

– Папи…

– Что, маленькая? – доктор с девочкой на руках выбрался из возка.

Совсем стемнело, звезда Венера, чёрный вечерний Веспер, мерцала в разорванных тучах.

– Это правда, что если не смотришь на рану, она меньше болит?

– Наверное, правда. Только мы всё глядим и глядим в наши раны и не можем отвести глаз.

Ночь над землёй. Чёрный Веспер, звезда любовников и люцеферитов, давно растаял во млечном дыму каминных труб. От света масляных фонарей снег в центре города розов, словно залит сукровицей.

Обер-гофмаршал Рене Лёвенвольд вернулся в свой дом из будуара прекрасной Нати. Просто прошёл через заснеженный сад, пока его запряжённая шестёркой коней пустая карета выписывала затейливые вензеля на узкой набережной. Ведь так быстрее – просто перейти в соседний дом через калитку.

Щека у Рене ещё горела от жестокой пощёчины.

«Неблагодарный! Я ведь сделала это ради тебя, Рене! – восклицала разгневанная красавица. – Ты ещё будешь умолять! Всё кончено между нами, раз и навсегда!»

Таких сцен у них уже за этот год было три, а год только начался. Наутро Нати протрезвеет, одумается и примется умолять сама. И он сможет в который раз ответить на её стенания словами старой жестокой баллады, авторства битого кнутом пажа Столетова:

 
Слишком хорошо, чтоб отказаться,
Слишком страшно, чтобы взять.
Нечего терять,
Нечего терять…
 

Когда-то кудрявый нежный Столетов исполнял эту песенку для кавалера де Монэ, аккомпанируя себе на клавикордах. А теперь лысый растолстевший пиита подвизается под боком у столь же толстой цесаревны Лисавет. Если ещё от пьянства не помер. А где кавалер де Монэ – и вспоминать не стоит.

Рене сбросил шубу на руки лакею и поднялся по лестнице в покои. Стол в обеденном зале сервирован был фарфоровыми морковками и рыбами, глазированными обманками работы итальянца Палисси, каждая тарелка ценою в небольшой крестьянский хутор. Гофмаршал никогда не ужинал дома, боялся за знаменитую свою тонкую талию. Рене кончиками пальцев погладил по хребту особенно изящно изогнутую рыбку, белую в изумрудной перепутанной осоке. Рыбка-обманка, ложная добыча среди переплетённых трав, намертво приклеенная глазурью ко дну тарелки…

Кейтель ждал его, как всегда по вечерам, вернее, уже в ночи, перед зеркалом. Дворецкий снял с хозяина палево-золотой парик, переменил расшитые золотые туфли на мягкие, домашние. Расчесал волнистые волосы с красивыми, словно бы нарочно нарисованными, серебряными прядями, и Рене тут же привычным жестом заправил волосы за уши.

На невысоких колоннах по обеим сторонам зеркала красовались два золотых пупхена, вычурные, нелепые, всем своим видом попирающие тонкий стиль лёвенвольдовской спальни. То были, конечно, не ангелы равновесия и не ангелы благовещения. Всего-то навсего те самые пупхены де Монэ, когда-то подаренные кавалеру сердечным другом Артемием Волынским. Взятые из дома казнённого кавалера на память матушкой Екатериной. И отданные ею потом капризному любимцу Рене Лёвенвольду, просто потому, что мальчику очень хотелось такую игрушку.

– Доктор мой спит?

Рене стёр с лица краску, кожа у него была вымороченная от грима, как у старых актёров. И тёмные без золотой туши ресницы и брови на пепельном лице казались трагическими.

– Почивает, – согласился Кейтель. Он медленно и бережно выпутывал господина из многослойного придворного кокона, словно чистил луковицу – кафтан, жилет, галстук, манжеты, тонкая, почти прозрачная испанская рубашка.

– Разбуди, а? – попросил Рене совсем по-детски, капризно. – Скажи, что зубы отклеились.

– Разбужу, как милости вашей будет угодно.

Кейтель накинул на плечи хозяину золотой шлафрок, с отеческой улыбкой поклонился и вышел вон.

Рене поплотнее завернулся в шлафрок, забрался в постель, под полог, и по одной сбросил с ног мягкие тапки – столь задорно, что они далеко отлетели. Выкопал из-под подушки длинный ажурный шарф и сундучок с нитками и спицами, разложил – шарф размотался до пола – и принялся вязать. Он считал петли, поминутно взглядывая на дверь.

– Откройте рот, сиятельство, и скажите «а», – доктор Климт, лохматый со сна, в полосатом халате, влетел в спальню, усы его сердито топорщились, как зубная щётка.

Рене отложил вязание, покорно открыл рот, Климт потрогал острые кошачьи клычки.

– Ничего не отклеилось, всё держится, вы паникёр, сиятельство.

– Да я просто заскучал по тебе, братец лис…

Рене кокетливо склонил голову к плечу.

– Я так и понял, – проворчал Климт, – да только не по мне вы заскучали. Вот, держите своё снотворное.

Он вынул из кармана сине-золотую, в звёздах и в лунах, табакерку и положил на подушку. Рене тут же взял её, раскрыл, держа на кончиках пальцев, как бокал вина, и дважды вдохнул табак. Глаза его сделались туманны и влажны.

– Вышел месяц из тумана, – прочитал Рене севшим голосом детскую считалку, глядя на синюю, звёздную табакерку, инкрустированную впридачу всеми фазами луны, – вынул ножик из кармана. Буду резать, буду бить… Так говорил юнгер-дюк Карл Эрнест, прежде чем хлестнуть кого-нибудь кнутом по ногам. – Рене приглашающе провёл ладонью по простыне рядом с собой. – Садись же ко мне, братец лис.

Климт присел, на самый краешек, далеко от хозяина.

– Вы чересчур увлекаетесь опием, сиятельство! – сказал он сердито. – Как бы не пришлось и от этого яда спасать вас потом. Как тогда мы с вами лечились, в тридцать четвёртом – почитай, добрый месяц. С седьмых небес пришлось вас тогда снимать.

– С седьмых небес, – эхом повторил Рене. – Ты тогда, как Орфей Эвридику, за руку вывел меня – обратно жить, – Рене поднял рукав, и подушечками пальцев провёл по тёмным, глубоким шрамам вдоль вен. – Ты спас меня, заново завязал оборванную нить моей жизни. А скажи, что чувствуешь, вот так уведя человека за руку с того света? Кто я для тебя теперь?

– Как дурное непутёвое дитя, – в усы усмехнулся Климт, – хоть вы меня и старше.

– Вот и у меня так… – Рене сощурил глаза и заговорил мечтательным сомнамбулическим речитативом: – Тоже есть такое дитя, и на восемь лет меня старше. Помнится, в пятнадцатом году мне семнадцать, ему двадцать пять. Мой папенька экзаменовал курляндского безродного дурачка на место камер-юнкера, тот отвечал ему вместо французского языка на лоррене, провалился, конечно. А я, тогда уж год как камер-юнкер, любимец кронпринцессы, слушал их из-за шпалер и думал: «Хоть бы его оставили!» И, конечно же, нет. Он и не запомнил меня, Эрик Бюрен, а я после ещё год видел его в греховных снах. Потом он приехал на коронацию со своей курляндской сворой. Я снова встретил его – и всё, всё. Уже не отпустил из рук. Навеки мой. Я же вылепил Галатею из этой бездарной курляндской глины – посмотри, как он теперь ходит, как говорит. Я отдал ему своё место, первого галанта. Отошёл в сторону ради него, ведь где ему было со мною тягаться, и на моём поле… – Тут Рене самодовольно хохотнул: – Если бы я не уступил, он по сей день был бы ничем, смотрел бы за закупками и поставками. Я сделал его тем, кто он теперь есть. Я даже подарил ему имя, то, что он сейчас носит, напел с три короба в уши французскому маршалу. Я научил его галантным манерам, мушек он, увы, не читает, но зато трость наконец-то ставит правильно. Я научил его танцевать и различать столовые приборы. Он моё дитя, моё создание, моя лучшая креатура, моя Галатея. – Тут Рене сделал паузу и театрально вздохнул. – И Галатея меня не любит!

– Вы тоже, моё создание, меня не любите, – укоризненно и ехидно напомнил Климт. Он, кажется, приревновал. – И я вам, сиятельство, не дуэнья. Давайте-ка ваши сердечные секреты рассказывать кому-нибудь ещё.

– А кому? Кто станет слушать? – рассмеялся Рене. Он взял в руки своё вязание, длинный ажурный шарф, и теперь терзал его, смертельно запутывая нитки. – Бедная Пенелопа, вяжет и вяжет, ждёт и ждёт своего Одиссея, даже нарожав дюжину детишек от Антиноя. Когда я начал вязать, то загадал: вот кончится шарф, и что-то да разрешится. Что-то да будет. Но проклятый шарф уже такой длинный, и лежит уже на полу. И совсем ничего не происходит. Ничегошеньки, братец лис. Но ведь петля за петлёй по чуть-чуть приближают же что-то, правда? Что же? А вот бог весть.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю